Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Сироты вечности - Дэн Симмонс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вскоре после четвертого я обнаружил в леске мертвую белку. Мы с Саймоном играли в солдат и индейцев, по очереди искали друг друга, стреляли и умирали в траве. Только в этот раз я долго не мог его найти. Зато нашел поляну.

Это было укромное место, со всех сторон окруженное кустарником, густым, как наша живая изгородь. Я продрался сквозь него на четвереньках и, не успев еще встать, увидел белку. Крупную, рыжеватую и довольно давно убитую. Головка была скручена чуть ли не на полный оборот, возле уха запеклась кровь. Левая передняя лапка стиснута в кулачок, правая расслабленно откинута. Одного глаза нет, а другой буравит кроны деревьев. Рот чуть приоткрыт, зубы на диво большие, пожелтевшие у корней. Я увидел, как из белкиного рта вылез муравей, прополз по мордочке и вскарабкался на черную бусинку глаза.

«Вот они какие, мертвые», – подумал я.

Кусты зашуршали, как от ветра, но воздух был неподвижен. Я испугался и рванул прочь, напролом, на четвереньках, отбиваясь от колючих веток, хватавших за рубашку.

Осенью я вернулся в школу имени Лонгфелло, но потом меня перевели в частную. К воскресенцам тогда относились плохо, это была настоящая дискриминация. Другие дети издевались над нами, обзывались, не хотели водиться. В новой школе с нами тоже никто не играл, но хотя бы не обзывались.

В нашей спальне стенного выключателя не было – старая лампа свисала посреди комнаты на проводе, и рядом шнурок-выключатель. Чтобы зажечь свет, надо пройти в темноте через полкомнаты и нашарить шнурок. Как-то Саймон допоздна засиделся с уроками, и я пошел наверх один. Водя рукой в поисках шнурка, я вдруг нащупал мамино лицо. Зубы были гладкие и холодные. Я отдернул руку и, наверное, с минуту стоял впотьмах, пока наконец не нашел шнурка и не включил свет.

– Здравствуй, мама. – Я сел на край кровати и поднял голову.

Мама стояла, неподвижно глядя на пустую постель Саймона. Я потянулся и взял маму за руку:

– Я по тебе соскучился.

Я говорил что-то еще, всякие глупости, потом сбился и умолк, держа ее за руку, надеясь на какое-никакое ответное пожатие. Рука затекла, но я так и сидел, вцепившись в мамины пальцы, пока не поднялся Саймон. Он замер на пороге и уставился на нас. Я опустил голову и разжал пальцы. Через несколько минут мама вышла.

Перед самым Днем благодарения папа усыпил Бакстера. Пес был еще не старый, но вел себя как дряхлая развалина – вечно рычал и гавкал, даже на нас, и ни за что больше не заходил в дом. Когда он убежал в третий раз, нам позвонили собачники. Папа не стал разводить с ними долгих бесед.

– Усыпите его, – буркнул он и повесил трубку.

Они прислали счет.

На папины занятия ходило все меньше и меньше студентов, и тогда он взял академотпуск, чтобы закончить свою книгу об Эзре Паунде. Целый год сидел дома, но почти ничего не написал. С утра он иногда наведывался в библиотеку, но к часу уже был дома и смотрел телевизор. До обеда начинал пить и просиживал перед телевизором допоздна. Иногда вместе с ним сидели и мы с Саймоном, но большинство вечерних передач нам не нравились.

Примерно тогда Саймону и начал сниться тот сон. Как-то утром он рассказал по дороге в школу. Сон, по его словам, был каждый раз один и тот же. Снилось ему, что он еще не спит, а сидит в кровати и читает комикс. Потом закрывает его и кладет на тумбочку, но промахивается, и книжка падает на пол. Он наклоняется за ней, а из-под кровати высовывается мамина рука и хватает его белыми пальцами. Хватка очень крепкая, и откуда-то приходит понимание, что мама хочет утащить его к себе, под кровать. Он изо всех сил цепляется за одеяло, но знает, что вот-вот соскользнет вместе с постелью.

А прошлой ночью, сказал он, сон был чуть-чуть другим. Теперь мама высунула из-под кровати голову (как автомеханик из-под машины, сказал Саймон). Она оскалилась – не улыбнулась, а именно оскалилась, очень широко. Зубы у нее были подточены, заострены.

– Тебе такое никогда не снится? – спросил он, явно уже сожалея, что рассказал мне.

– Нет, – ответил я.

Маму я любил.

В том апреле близнецы Фарли из соседнего квартала случайно заперлись в выброшенном холодильнике и задохнулись. Нашла ребят наша уборщица миссис Харгилл – на пустыре за их гаражом. Томас Фарли был единственным, кто еще приглашал Саймона к себе поиграть. Теперь у Саймона остался только я.

Перед самым Днем труда и началом учебного года Саймон составил план побега. Я убегать не хотел, но любил Саймона. Он мой брат.

– И куда нам бежать?

– Главное – прочь отсюда, – сказал он.

Конечно, это не ответ. Но Саймон собрал вещи, не забыл и карту города. Проложил маршрут – через лесок, по виадуку на Лорел-стрит через Шерман-ривер и прямо к дому дяди Вилли, не ступив ни на одну из главных улиц.

– Заночуем в лесу. – Саймон показал отрезанный кусок бельевой веревки. – Будем работать у дяди Вилли на ранчо. Он возьмет нас с собой, когда весной туда поедет.

Выдвинулись мы в сумерках. Я не хотел уходить перед самой темнотой, но Саймон сказал, что папа хватится нас только утром, когда проснется. У меня был рюкзачок, набитый едой, которую Саймон незаметно утащил из холодильника. За спиной у Саймона – тяжело набитая скатка из одеяла, связанная бельевой веревкой. Пока мы не углубились в лесок, было довольно светло. Ручей громко журчал – похожие звуки доносились из маминой комнаты в тот вечер, когда она умерла. Корни и ветви росли очень густо, поэтому Саймон как включил фонарик, так и не выключал, отчего казалось, что кругом еще темнее. Довольно скоро пришлось устроить привал. Саймон натянул веревку между двумя деревьями, я перекинул через нее одеяло, а потом мы ползали вокруг на четвереньках в поисках камней.

В темноте, под гортанное бульканье ручья, мы поужинали сэндвичами с болонской колбасой. Несколько минут поговорили, но наши голоса казались слабыми и жалкими, и вскоре мы оба уснули на холодной земле, укрывшись куртками, подложив пустой рюкзак под голову, а лес полнился вечерними звуками.

Я проснулся посреди ночи. Было очень тихо. Мы лежали свернувшись калачиком каждый под своей курткой, Саймон храпел. Не шелестела листва, куда-то пропали все насекомые, и даже ручей умолк. Вход-выход из палатки выделялись в окружающей темноте бледноватыми треугольными проемами.

Я сел, у меня колотилось сердце. Приблизил голову к проему и не увидел ничего. Но точно знал, что там снаружи. Натянув куртку на голову, я отодвинулся от проема подальше.

Я ждал чьего-то прикосновения сквозь ткань одеяла. Сперва подумал, что это мама шла за нами через лес, а острые сучья так и норовили выцарапать ей глаза. Но это была не мама.

Нашу маленькую палатку окружала ночь, холодная и тяжелая. Черная, как глаз мертвой белки. И ночь хотела проникнуть внутрь. Впервые в жизни я понял, что темнота не кончается с первым утренним светом. Зубы стучали. Я свернулся в клубок, прижался к Саймону и похитил у него немного тепла. На щеке я чувствовал его дыхание, тихое и медленное. Чуть погодя я растолкал его и заявил, что с рассветом мы отправляемся домой, с меня хватит. Он стал было спорить, но расслышал что-то в моем голосе, чего не понимал, и, устало тряхнув головой, улегся спать дальше.

К утру одеяло намокло от росы, и кожа была липкой на ощупь. Мы собрали наши пожитки, оставили камни лежать тем же неровным узором и зашагали к дому. По пути не разговаривали.

Когда мы вернулись, отец еще спал. Саймон закинул рюкзачок и скатку в нашу спальню и вышел на солнце. Я же спустился в подвал. Там было хоть глаз коли, но зажигать свет я не стал, сел на ступеньки так. Ни звука не доносилось из мглистых углов, но я знал, что мама в одном из них.

– Мы убежали, но вернулись, – наконец сказал я.

Сквозь узкие щели в жалюзи я видел зеленую траву. С громким вздохом включился разбрызгиватель. Где-то неподалеку кричали дети. Мне же не было дела ни до чего, кроме этой мглы.

– Саймон хотел идти дальше, – сказал я, – но я сделал так, чтобы мы вернулись. Это я предложил идти домой.

Я посидел еще несколько минут, но больше в голову ничего не приходило. Наконец поднялся, отряхнул штаны и пошел наверх немного поспать.

Через неделю после Дня труда папа настоял, чтобы на выходные мы выбрались на море. Выехали мы в пятницу после обеда и без остановок покатили до Оушен-Сити. Мама сидела одна на заднем сиденье фургона. Папа и тетя Хелен сидели впереди. Мы с Саймоном забились сзади, среди багажа, но Саймон отказывался считать со мной коров, или разговаривать, или даже играть с самолетиками, которые я прихватил в дорогу.

Мы остановились в гостинице прямо у променада. Ее порекомендовали воскресенцы из папиной вторничной группы, но гостиница пахла дряхлостью, гнилью и скребущимися в стенах крысами. Коридоры были блекло-зелеными, двери – темно-зелеными, две трети ламп давно перегорели. В этом тусклом лабиринте надо было дважды повернуть, чтобы найти лифт. Все, кроме Саймона, просидели субботний день в номере у кондиционера, смотрели телевизор. Воскрешенных вокруг стало гораздо больше, судя по характерному шарканью в коридоре. После заката они вышли на берег, и мы последовали их примеру.

Я попытался устроить маму поудобней. Усадил ее на расстеленное полотенце, повернул лицом к морю. К этому времени уже поднялась луна и задул прохладный бриз. Я накинул маме на плечи свитер. За нами переливались огнями аттракционы, грохотали американские горки.

Я бы не отошел, если бы меня так не раздражал папин голос. Папа говорил слишком громко, без причины смеялся и часто прихлебывал из бутылки в бумажном пакете. Тетя Хелен больше молчала, грустно смотрела на папу и пыталась улыбаться, когда он смеялся. Мама сидела совершенно спокойно, так что я, извинившись, отправился на поиски Саймона. Мне было без него одиноко. Аттракционы еще работали, но дети с родителями давно разошлись. Каждые несколько минут от американских горок доносился визг, когда последние катающиеся ухали вниз на самом крутом куске трассы. Я сжевал хот-дог и огляделся, но Саймона нигде не было видно.

Бредя обратно вдоль берега, я заметил, как папа склонился к тете Хелен и чмокнул ее в щеку. Мама успела куда-то уйти, и я, чтобы скрыть навернувшиеся злые слезы, вызвался сбегать и найти ее. Я прошел мимо места, где на прошлых выходных утонули двое подростков. То и дело на глаза попадались воскрешенные, они сидели у воды со своими семьями; но мамы – ни следа. Я уже подумывал, не повернуть ли назад, когда почудилось какое-то шевеление под променадом.

Там было невероятно темно. Узкие лучики света, причудливо располосованные деревянными опорами и укосинами, падали из щелей над головой. Шум аттракционов и шаги казались ударами кулаков по крышке гроба. Мне вдруг представилось, что здесь прячутся десятки воскрешенных, в том числе мама, накрытые тонкой и редкой световой сетью, так что взгляд выхватывает то руку, то рубашку, то недвижно уставившийся на тебя глаз. Но их там не было. И мамы не было.

Зато был он.

Не знаю, что заставило меня поднять голову. Очередные шаги над головой. Еле заметное кружение во мраке. Вот здесь он вскарабкался по укосине, тут оперся ногой, там подтянулся на руках и вылез на широкую поперечину. Ничего сложного, мы тысячу раз так лазали. Я смотрел ему прямо в лицо, но первой узнал веревку.

После смерти Саймона папа уволился из университета. Он так и не вышел из академотпуска, а наброски к книге о Паунде отправились в подвал с прошлогодними газетами. Воскресенцы помогли ему устроиться охранником в ближайший торговый центр, и обычно он возвращался домой не раньше двух часов ночи.

После Рождества я уехал в другой штат, чтобы жить и учиться в интернате. К этому времени воскресенцы уже открыли институт, к ним обращалось все больше и больше семей. Потом я получил полную стипендию и поступил в университет. Несмотря на уговор, я редко приезжал домой в те годы. А когда приезжал, папа был всякий раз пьян. Однажды я напился вместе с ним; мы сидели на кухне и плакали. Он почти совсем облысел, не считая нескольких седых прядей с боков, глаза глубоко запали, лицо покрылось морщинами, а еще, из-за пьянства, густой сетью лопнувших кровеносных сосудов, и, казалось, на нем больше косметики, чем на мамином лице.

Миссис Харгилл позвонила за три дня до моего выпуска. Отец набрал полную ванну теплой воды, затем провел лезвием вдоль вены, а не поперек. Зря, что ли, он читал Плутарха. Миссис Харгилл обнаружила его только через двое суток, и, когда на следующий день я приехал, в ванне еще бурела запекшаяся кровь. После похорон я разобрал все его старые бумаги и нашел дневник, который он вел несколько лет. Дневник я сжег вместе со стопками набросков к его книге.

Несмотря на обстоятельства, институт выплатил страховку, что помогло мне продержаться несколько лет. Моя работа – больше чем работа: я верю в то, чем занимаюсь, и у меня хорошо получается. Это я предложил сдавать пустующие школьные здания в аренду нашим новым центрам взаимопомощи.

На прошлой неделе я попал в пробку, и, когда наконец дополз до места аварии, когда увидел накрытую одеялом маленькую фигурку и россыпь стеклянных осколков, я также заметил у обочины целую толпу их. Они сейчас на каждом шагу.

Раньше у меня была квартира в одном из последних освещенных районов города, но когда наш старый дом выставили на продажу, я долго не раздумывал. Прежнюю обстановку я сохранил, а утраченную восстановил, так что теперь дом выглядит почти как прежде. Содержать такой старый дом – недешевое удовольствие, но я зря денег не расходую. После работы многие из института отправляются выпить в какой-нибудь бар, но не я. Убрав инструменты и отчистив железные столы, я еду прямо домой. Там моя семья. Она меня ждет.

Предисловие к «Те глаза, что и во сне страшно встретить»

Лето 1969 года выдалось жарким. Особенно жарко было в Джермантауне, в районе «гетто», где я тогда жил. До начала Войны за независимость Джермантаун был маленькой симпатичной пенсильванской деревенькой, а к 1969 году превратился в один из центральных районов Филадельфии. На улицах все кипело, и не только из-за погоды: росло недовольство, назревали расовые и социальные конфликты.

За тридцать пять долларов в месяц я арендовал мансарду у местного благотворительного центра, он же центр по планированию семьи, он же поликлиника. Маленькую такую мансарду. Иногда по вечерам комнатка-приемная на втором этаже освобождалась, и я использовал ее в качестве гостиной и кухни. Но освобождалась она редко. Из своего круглого окошка я наблюдал за стычками уличных банд, один раз даже видел самые настоящие массовые беспорядки.

Лучше всего помню вид, открывавшийся по вечерам с крылечка: кирпичное ущелье, наполненное шумом и эхом людских голосов, длинная Брингхерст-стрит, ряды домов, тусклый желтый свет фонарей, мальчишки и девчонки выкрикивают дразнилки, скачут через двойную скакалку, бесконечный людской поток, смех, разговоры. Я сидел на ступеньках и то и дело отодвигался в сторону, чтобы дать кому-нибудь войти или выйти. Мне и сегодня не дает покоя вопрос: почему теперь в пригородах мы сидим на огороженных забором задних дворах? Какая блажь изгнала нас с выходящих на общую оживленную улицу крылечек в эти вызывающие клаустрофобию замкнутые пространства?

Тем далеким жарким летом 1969-го я работал помощником учителя в Упсальской школе для слепых. Там учились не только слепые, но и глухие, и умственно отсталые дети, многие были такими с рождения.

Работая в подобном заведении, очень быстро узнаешь одну прекрасную вещь: люди, даже те, кто страдает от ужасных, неизлечимых недугов, не только умудряются сохранить в себе человечность, стремления, присутствие духа – их каким-то образом не покидает способность бороться, чего-то достигать, одерживать победу.

В то жаркое лето 1969 года человек впервые ступил на Луну, и мы с учениками это отпраздновали. Все очень радовались и волновались. Среди нас был один подросток, Томас, слепой и умственно отсталый; он мог слышать и самостоятельно выучился играть на фортепиано. Другая ученица (она тоже могла слышать, но сильно отставала в развитии из-за пережитых в детстве побоев) предложила Томасу сыграть в конце нашего праздника государственный гимн.

И он сыграл.

Сыграл «Мы все преодолеем».

Те глаза, что и во сне страшно встретить

Бремен вышел из больницы, где лежала его умирающая жена, сел в автомобиль и поехал на восток, к морю. Повсюду было полно машин: в выходные жители Филадельфии бежали из города. Приходилось внимательно следить за дорогой, и Бремен сохранял связь с сознанием жены лишь еле уловимым касанием. Одурманенная лекарствами, Гейл спала. В своем прерывистом сне она искала маму и бродила по бесконечным анфиладам, заставленным викторианской мебелью.

Машина ехала через заросшие соснами песчаные равнины, и вечерние тени за окном перемежались образами из сна. Бремен как раз поворачивал на обсаженную деревьями аллею, когда жена проснулась. В первые секунды после пробуждения она не чувствовала боли – открыла глаза и, увидев лучи вечернего солнца на голубом покрывале, на мгновение подумала, что сейчас утро и они на ферме. Гейл мысленно потянулась к мужу, и тут вернулось головокружение, левый глаз словно пронзило насквозь. Бремен, который в этот момент собирался расплатиться за въезд на шоссе, скривился и уронил монетку.

– Что с тобой, парень? – спросил из своей будки дежурный.

Бремен помотал головой, на ощупь отыскал доллар и бросил его не глядя; зашвырнул сдачу на захламленную приборную доску своего «триумфа», а потом энергично вдавил педаль газа в пол. Боль Гейл немного унялась, но от путаницы в ее мыслях на него накатывали волны тошноты.

Она быстро сумела собраться, хотя полотнища страха плескались вокруг ее ментального щита, словно занавески на ветру. Проговорила мысленно, сузив спектр ощущений, чтобы воссоздать подобие собственного голоса:

Джерри, привет.

Это тебе привет, малыш.

Он свернул с трассы в направлении Лонг-Айленда и послал Гейл мысленное сообщение – поделился увиденным: зелень травы и сосен мешается с золотистым августовским светом, а по асфальту прыгает тень от машины. Неожиданно подул соленый атлантический ветер, Бремен поделился с Гейл и этой, такой узнаваемой свежестью.

Прибрежный городок глаз не радовал: ветхие ресторанчики с меню из морепродуктов, дорогущие мотели, возведенные из шлакоблоков, и бесконечные пристани. Но вид был таким до боли знакомым, что вселял уверенность и спокойствие, поэтому Бремен постарался ничего не упустить. Гейл немножечко расслабилась и начала получать удовольствие от поездки. Присутствие жены стало настолько осязаемым, что он даже повернул голову, чтобы заговорить с ней, и не успел подавить пронзительный укол разочарования и замешательства.

Заполонившие пляж семьи распаковывали вещи, разгружали микроавтобусы, таскали провизию. Бремен ехал на север, к Барнегатскому маяку. Из окна автомобиля он мельком увидел стоявших вдоль берега рыбаков, их тени косо ложились на белые пенные буруны.

Моне, – подумала Гейл.

Бремен кивнул, хотя ему в тот момент вспомнился Евклид.

Математик до мозга костей, – подумала Гейл. Боль нарастала, и ее голос звучал все глуше. Фразы распадались, словно облака, которые сдувало сильным ветром.

Бремен припарковал «триумф» около маяка и через низкие песчаные дюны направился к воде. Кинул на землю дырявое одеяло. Сколько раз они приносили его сюда, это одеяло. Вдоль линии прибоя бегали дети. Белоногая девчушка лет девяти, в купальнике, из которого она года два как выросла, скакала на мокром песке, безотчетно исполняя вместе с волнами замысловатый танец.

Между полосками жалюзи померк вечерний свет. Зашла сестра поменять бутылочку в капельнице и померить пульс. От нее пахло сигаретами и слежавшейся пудрой. В коридоре продолжал громко и требовательно вещать интерком, но сквозь сгущавшуюся дымку боли было трудно разобрать, что они там говорят. Около десяти заглянул новый доктор, но Гейл его почти не замечала – все ее внимание было поглощено медсестрой и заветным шприцем. Прикосновение влажной ваты к руке обещало долгожданное избавление от боли, гнездившейся прямо за левым глазом. Доктор что-то говорил.

– …Ваш муж? Я думал, он останется на ночь.

– Прямо тут, доктор. – Гейл похлопала рукой по одеялу и одновременно по мокрому песку.

Холодало, и Бремен натянул нейлоновую ветровку. Высокие облака закрывали почти все звезды. Далеко у самого горизонта по морю полз, переливаясь огнями, невероятно длинный нефтяной танкер. За спиной Бремена ложились на песок желтые прямоугольные отсветы из окошек прибрежных домов.

Ветер принес аромат жареного мяса. Ел он сегодня что-нибудь или нет? Бремен обдумывал, стоит ли вернуться к маяку и зайти в мини-маркет за сэндвичем, но потом нашел завалявшийся в кармане куртки карамельный батончик и принялся сосредоточенно пережевывать окаменевший арахис.

Из коридора по-прежнему доносилось эхо чьих-то шагов, как будто целая армия вздумала маршировать там на ночь глядя. Кто-то куда-то спешил, дребезжали подносы, гудели чьи-то голоса. Гейл вспомнила детство: она лежит в своей комнате и прислушивается, как родители что-то празднуют внизу, на первом этаже.

А помнишь ту вечеринку, где мы встретились? – мысленно спросил Бремен.

Он не очень-то любил вечеринки. Это Чак Гилпен его вытащил. Бремен никогда не умел толком поддержать светскую беседу, и это психическое напряжение, неумолчный мысленный шум, от которого приходилось многие часы закрываться ментальным щитом, всегда награждали его головной болью. Вдобавок на той неделе он как раз начал читать аспирантам курс тензорного анализа. Нужно было вернуться пораньше и хорошенько подзубрить основные принципы. Но Бремен все равно пошел на вечеринку в Дрексел-Хилл. Это Гилпен его доконал, а еще страх прослыть занудой и бирюком в новом университете. Музыка вопила за полквартала. Будь он на своей машине – сразу уехал бы домой. Едва Бремен ступил на порог, как кто-то немедленно сунул ему стакан со спиртным, – и вдруг он почувствовал совсем рядом еще чей-то ментальный щит. Бремен осторожно потянулся вперед, и мысли Гейл буквально затопили его, высветили, как луч прожектора.

Их обоих это ошеломило. Они рефлекторно подняли щиты и отпрянули, как два испуганных броненосца, но вскоре поняли, что продолжают неосознанно ощупывать друг друга. Ни Гейл, ни Бремен прежде не встречали настоящих телепатов – разве что наделенных примитивными, неразвитыми способностями. Оба считали себя исключением из правил, существами уникальными и неуязвимыми. И вот они стояли там, обнаженные, одни в пустом пространстве. Неожиданно, повинуясь какому-то порыву, мужчина и женщина захлестнули друг друга потоками представлений, воспоминаний, идеальными образами самих себя, секретами, ощущениями, желаниями, тайными страхами, чувствами и отголосками чувств. Все нараспашку. Каждая мелкая гадость, предубеждение, неловкость, секс вперемешку с прошедшими днями рождения, бывшими любовниками, родителями, бесконечными житейскими пустяками. Не всякий так хорошо знает свою половину, даже прожив в браке пятьдесят лет. А несколько минут спустя они впервые встретились.

Каждые двадцать четыре секунды над головой Бремена проплывал луч маяка. Теперь в море горело куда больше огней, чем на берегу. После полуночи задул ветер, и пришлось закутаться в одеяло. Во время последнего обхода Гейл отказалась от укола, но мысли ее все равно туманились. Бремен поддерживал контакт исключительно силой воли. Жена всегда боялась темноты. За шесть лет, что они прожили вместе, он не раз просыпался ночью и тянулся к ней, мысленно или физически, чтобы успокоить. Теперь Гейл опять превратилась в испуганную маленькую девочку, которую родители оставили одну на втором этаже большого дома на Берлингейм-авеню, и под ее кроватью притаилось нечто страшное.

Бремен прорывался сквозь ее боль и неуверенность. Делил с ней рокот волн, свернулся клубком в песке, чтобы она почувствовала рядом его тело, рассказывал истории о проделках Джернисавьен, их пятнистой кошки. Постепенно Гейл расслабилась и уступила течению его мыслей. Ей даже удалось пару раз вздремнуть, и во сне она видела звезды в просветах между облаками и чувствовала терпкий запах океана. Бремен вспоминал для нее ферму и повседневные тамошние заботы, стройную красоту преобразований Фурье, начерченных мелом на доске в кабинете, солнечное чувство радости, с которым он посадил около дома персиковое дерево. Вспоминал их зимнее путешествие в Аспен и неожиданный испуг, вызванный лучом прожектора с проходившего мимо корабля. Вспоминал те немногие стихи, которые знал наизусть, но слова растворялись в потоке чувств и образов.

Ночь все не кончалась. Бремен разделял с женой холодную ясность воздуха, окутывая ее теплотой любви. Разделял все мелочи, надежды на будущее. Тянулся через семьдесят пять миль и дотрагивался до ее руки. Один раз ненадолго задремал, разделив с ней и сон тоже.

Гейл умерла перед самым рассветом, когда первый луч зари еще не успел коснуться небес.

Декан хаверфордского факультета математики уговаривал взять отпуск на несколько месяцев или даже на год, если нужно. Но Бремен поблагодарил и подал заявление об уходе.

Дороти Паркс с факультета психологии целый вечер объясняла ему, как и почему человек горюет.

– Пойми, Джереми, – говорила она, – многие люди, пережившие серьезную утрату, совершают эту ошибку – они хотят двигаться дальше. Ты думаешь, перемена обстановки поможет тебе забыть, а на самом деле это всего лишь отсрочка неизбежной борьбы с тоской.

Бремен внимательно слушал и кивал в нужных местах. На следующий день он выставил ферму на продажу, продал «триумф» знакомому механику на Конестога-роуд, сел в автобус и поехал в аэропорт. Там он подошел к стойке компании «Юнайтед эрлайнс» и купил билет на первый попавшийся рейс.

Год он проработал грузчиком в одной портовой компании во Флориде, неподалеку от Тампы. Следующий год вообще не работал, пробирался потихоньку на север: сначала Эверглейдс, потом река Чаттуга в северной Джорджии. В марте его арестовали за бродяжничество в Чарлстоне, Южная Каролина. В мае Бремен провел две недели в Вашингтоне, из комнаты выходил только затем, чтобы выбраться в Библиотеку Конгресса или за спиртным. Июньской ночью его ограбили и сильно избили возле автобусного вокзала в Балтиморе. Через день он вышел из больницы и на том же самом вокзале сел на автобус до Нью-Йорка, где жила его сестра. Она и муж хотели, чтобы Бремен пожил у них какое-то время, но на третий день рано утром он оставил под солонкой на кухне записку и уехал. Добравшись до Филадельфии, купил на вокзале газету с объявлениями о работе. Бремен двигался по характерной траектории, закономерной и предсказуемой, как та изящная эллиптическая кривая, которую вычерчивает летающий взад-вперед йо-йо.

Шестнадцатилетний Робби весил восемьдесят килограммов, не видел, не слышал и был умственно отсталым с самого рождения. Наркотики, которые мать принимала во время беременности, и плацентарная дисфункция неотвратимо лишили его всех чувств; так тонущий корабль задраивает переборки, сопротивляясь натиску морской воды.

Запавшие глаза, темневшие необратимой, безнадежной слепотой. Оттянутые вниз веки, под которыми дергались едва видимые зрачки. Пухлые оттопыренные губы, редкие гнилые зубы, широкий нос, сросшиеся брови, торчащие пучки черных волос. Над верхней губой пробивались темные усы.

Тоненькие белесые ножки едва держали полное, обрюзгшее тело. Ходить Робби научился в одиннадцать лет, но и сейчас мог проковылять лишь несколько шагов, а потом неизбежно падал. Он передвигался шаткой голубиной походкой, вытянув пухлые ручки, похожие на сломанные крылья – запястья торчали под странным углом, пальцы растопырены. Как многие другие слепые и умственно отсталые дети, он любил подолгу раскачиваться на одном месте, прикрыв ладонями невидящие глаза, будто загораживая их от света.

Робби не умел говорить, только иногда бессмысленно хихикал или, еще реже, тоненько взвизгивал в знак протеста громким фальцетом.

В челтонскую школу для слепых Робби ходил уже шесть лет. Что происходило с ним до этого – неизвестно. Нашел мальчика социальный работник, который явился к его матери поговорить о предписанной судом метадоновой терапии. Квартира стояла нараспашку, и работник услышал какой-то шум. В ванной поперек проема была прибита доска, а внутри среди клочков мокрой бумаги и собственных экскрементов валялся голый Робби. Кран забыли закрыть, и кафельный пол залило водой. Мальчик, подергиваясь, катался в этом грязном болоте и протяжно, по-кошачьи кричал.



Поделиться книгой:



Регистрация