Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Круг. Альманах артели писателей, книга 5 - Борис Леонидович Пастернак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Круг. Альманах артели писателей

Книга 5


Б. Пастернак

Спекторский

ИЗ РОМАНА В СТИХАХ1. Весь день я спал, и рушась от загона. На всем ходу гася в колбасных свет, Совсем еще по-зимнему вагоны К пяти заставам заметали след. Сегодня ж ночью, теплым ветром залит, В трамвайных парках снег сошел дотла, И не напрасно лампа с жаром пялит Глаза в окно и рвется со стола. Гашу ее. Темь. Я ни зги не вижу. Светает в семь, а снег как на зло рыж. И любо ж верно крякать уткой в жиже И падать в слякоть, под кропила крыш! Жует губами грязь. Орут невежи. По выбоинам стынет мутный квас. Как едется в такую рань приезжей, С самой посадки не смежавшей глаз? Ей гололедица лепечет с дрожью. Что время позже, чем бывает в пять. Распутица цепляется за вожжи, Торцы грозятся в луже искупать. * * * Какая рань! В часы утра такие, Стихиям четырем открывши грудь, Лихие игроки, фехтуя кием, Кричат кому-нибудь: счастливый путь! Трактирный гам еще глушит тетерю, Но вот, сорвав отдушин трескотню, Порыв разгула раскрывает двери Земле, воде и ветру, и огню. Как лешие, земля, вода и воля Сквозь сутолоку вешалок и шуб За голою русалкой алкоголя Врываются, ища губами губ. Давно ковры трясут и лампы тушат, Не за горой заря, но и скорей Их четвертует трескотня вертушек, Кроит на части звон и лязг дверей. И вот идет подвыпивший разиня. Кабак как в половодье унесло. По лбу его, как по галош резине, Проволоклось раздолья помело. Пространство спит, влюбленное в пространство, И город грезит, по уши в воде, И море просьб, забывшихся и страстных, Спросонья плещет неизвестно где. Стоит и за сердце хватает бормот Дворов, предместий, мокрой мостовой, Калиток, капель… Чудный гул без формы, Как обморок и разговор с собой. В раскатах затихающего эха Неистовствует прерванный досуг: Нельзя без истерического смеха Лететь, едва потребуют услуг. «Ну и калоши! Точно с людоеда. Так обменяться стыдно и в бреду. Да ну их к ляду, и без них доеду, А не найду извозчика, — дойду!» В раскатах, затихающих к вокзалам, Бушует мысль о собственной судьбе, О сильной боли, о довольстве малым, О синей воле, о самом себе. * * * Пока во мгле пустуют писсуары, Остатки ночи предают суду, Песком полощут горло троттуары И клубы дыма борются на льду, Покамест оглашаются открытья На полном съезде капель и копыт, Пока бульвар с простительною прытью Скамью дождем растительным кропит, Пока березы, метлы, голодранцы, Афиши, кошки и столбы скользят Виденьями влюбленного пространства, Мы повесть на год отведем назад. 2. Трещал мороз, деревья вязли, хрушки, В пунцовой стуже, пьяной как крюшон. Скрипучий сумрак раскупал игрушки, И плыл в ветвях, от дола отрешен. Посеребренных ног роскошный шорох Пугал в полете сизых голубей, Волокся в дыме и висел во взорах Воздушным лесом елочных цепей. И солнца диск, едва проспавшись, сразу Бросался к жженке и, круша сервиз, Растягивался тут же возле вазы, Нарезавшись до положенья риз. Причин за этой сладкой лихорадкой Нашлось немало, чтобы к Рождеству Любовь, с сердцами наигравшись в прятки, Внезапно стала делом наяву. Был день, Спекторский понял, что не столько Прекрасна жизнь, и Ольга, и зима, Как Ольгой бьют его души истоки, Как Ольга им, что небом ночь, нема. И чем она немее и громадней, И чем он ею жестче и зычней, И чем она милей и ненаглядней, — Тем ближе срок, и это дело дней. * * * Поселок дачный, срубленный в дуброве, Блистал слюдой, переливался льдом, И целым бором ели, свесив брови, Брели на полузанесенный дом. И, набредя, спохватывались: вот он, Косою ниткой инея исшит, Вчерашней бурей на живуху сметан, Пустыню комнат башлыком вершит. Валясь от гула и людьми покинут, Ночами бредя шумом полых вод, Держался тем балкон, что вьюги минут, Как позапрошлый и как прошлый год. А там от леса влево, где-то с тылу, Шатая ночь, как воспаленный зуб, На полустанке лампочка коптила, И жили люди, не снимая шуб. * * * Забытый дом служил как бы резервом Кружку людей, знакомых по Москве, И, потому Бухтеевым не первым Подумалось о нем на Рождестве. Все затевалось Ольгой для Сережи, Но так, что муж о нем напомнил сам. И потому в постели с нею лежа, Что мог сказать он по ее глазам? Он верил ей, которую он выжег Из сердца, как безвредной головне. ……………………………………………… Решили Новый Год встречать на лыжах, Неся расход со всеми наравне. * * * Их было много, ехавших на встречу. Опустим планы, сборы, переезд. О личностях не может быть и речи. На них поставим лучше тут же крест. Знаком ли вам сумбур таких компаний, Благоприятный бурной тайне двух? Кругом галдят, как бубенцы в тимпане, От сердцевины отвлекая слух. Счесть невозможно, сколько новогодних Встреч было ими спрыснуто в пути. Они нуждались в фонарях и сходнях, Чтоб на разъезде с поезда сойти. * * * Он сплыл, и колесом вдоль чащ ушастых По шпалам стал ходить, и прогудел Чугунный мост, и взвыл лесной участок, И разрыдался весь лесной удел. Ночные тени к кассе стали красться. Прочистив грудь, разъезд очистил путь. Толпой ввалились в зал второго класса Рядить возниц и валенки обуть. Не торговались — спьяна люди щедры, Не многих отрезвляла тишина. Пожар несло к лесам попутным ветром, Бренчаньем сбруи, бульканьем вина. Был снег волнист, окольный путь — извилист, И каждый шаг готовил им сюрприз. На розвальнях до колики резвились, И женский смех, как снег, был серебрист. «Не слышу! — Это тот, что за березой? Но я ж не кошка, чтоб впотьмах…» Толчок, Другой и третий, — и конец обоза Влетает в лес, как к рыбаку в сачок. «Особенно же я вам благодарна За этот такт; за то, что ни с одним…» Ухаб, другой — «Ну, как?» — А мы на парных! «А мы кульков своих не отдадим!» * * * На вышке дуло, и, меняя скорость, То замирали, то неслись часы. Из сада к окнам стаскивали хворост Четыре световые полосы. Внизу смеялись. Лежа на диване, Он под пол вниз перебирался весь, Где праздник обгоняло одеванье. Был третий день их пребыванья здесь. Дверь врезалась в сугроб на поларшина Год и на воле явно иссякал. Рядок обледенелых порошинок Упал куском с дверного косяка, И обступила тьма. А ну как срежусь? Мелькнула мысль, но, зажимая рот, Ее сняла и опровергла свежесть К самим перилам кравшихся широт. В ту ночь еще ребенок годовалый За полною неопытностью чувств, Он содрогался. «В случае провала, Какой я новой шуткой отшучусь?» Закрыв глаза, он ночь как сок арбуза Впивал, и снег, вливаясь в душу, рдел. Роптала тьма, что год и ей в обузу. Все порывалось за его предел. Спустившись вниз, он разом стал в затылок Пыланью ламп, опилок, подолов, Лимонов, яблок, колпаков с бутылок И снежной пыли, ползшей из углов. Все были в сборе и гудящей бортью Бил в переборки радости прилив Смеялись, торт чорт знает чем испортив, И фыркали, салат пересолив. Рассказывать ли, как столпились, сели, Сидят, встают, — шумят, смеются, пьют. За Рубенсовской росписью веселья Мы влюбимся, и тут-то нам капут. Мы влюбимся, тогда конец работе, И дни пойдут по гулкой мостовой Скакать через колесные ободья И колотиться об земь головой. Висит и так на волоске поэма. Да и забыться я не вижу средств: Мы без суда осуждены и немы, А обнесенный будет вечно трезв. * * * За что же пьют? За четырех хозяек, За их глаза, за встречи в мясоед, За то, чтобы поэтом стал прозаик И полубогом сделался поэт. В разгаре ужин. Вдруг, без перехода: «Нет! Тише! Рано! Встаньте! Ваши врут! Без двух!.. Без возражений!.. С Новым Годом!!» И гранных дюжин громовой салют. «О, мальчик мой, и ты, как все, забудешь, И, возмужавши, назовешь мечтой Те дни, когда еще ты верил в чудищ? О, помни их, без них любовь ничто! О, если б мне на память их оставить! Без них мы прах, без них равны нулю. Но я люблю, как ты, и я сама ведь Их нынешнею ночью утоплю. Я дуновеньем наготы свалю их. Всей женской подноготной растворю. И тени детства схлынут в поцелуях. Мы разойдемся по календарю. Шепчу? — Нет, нет. — С ликером, и покрепче. Шепчу не я, — вишневки чернота. Карениной, — так той дорожный сцепщик В бреду за чепчик что-то бормотал». * * * Идут часы. Поставлены шарады. Сдвигают стулья. Как прибой, клубит Не то оркестра шум, не то оршада, Висячей лампой к скатерти прибит. И год не нов. Другой новей обещан. Весь вечер кто-то чистит апельсин. Весь вечер вьюга, не щадя затрещин, Врывается сквозь трещины тесин. Но юбки вьются, и поток ступеней, Сорвавшись вниз, отпрядывает вверх. Ядро кадрили в полном исступленьи Разбрызгивает весь свой фейерверк, И все стихает. Точно топот, рухнув За кухнею, попал в провал, в Мальстрем, В века… — Рассвет. Ни звука. Лампа тухнет И елка иглы осыпает в крем. * * * Когда рубашка врезалась подпругой В углы локтей и без участья рук, Она зарыла на плече у друга Лица и плеч сведенных перепуг, То не был стыд, ни страсть, ни страх устоев, Но жажда тотчас и любой ценой Побыть с своею зябкой красотою, Как в зеркале, хотя бы миг одной. Когда ж потом трепещущую самку Раздел горячий ветер двух кистей, И сердца два качнулись ямка в ямку, И в перекрестный стук грудных костей Вмешалось два осатанелых вала И, задыхаясь, собственная грудь Ей голову едва не оторвала В стремленьи шеи любящим свернуть, И страсть устала гривою бросаться, И обожанья бурное русло Измученную всадницу матраца Уже по стрежню выпрямив несло, По-прежнему ее, как и вначале, Уже почти остывшую как труп, Движенья губ каких-то восхищали К стыду прегорько прикушенных губ. * * * До лыж ли тут! Что сделалось с погодой? Несутся тучи мимо деревень, И штук пятнадцать солнечных заходов Отметили в окно за этот день. С утра на завтра с кровли, с можжевелин Льет в три ручья. Бурда бурдой! С утра Промозглый день теплом и ветром хмелен Точь в точь как сами лыжники вчера. По талой каше шлепают калошки. У поля все смешалось в голове. И облака, как крашеные ложки Крутясь, плывут в вареной синеве. На третий день, при всех, Спекторский бойко, Взглянув на Ольгу, говорит, что спектр Разложен новогоднею попойкой И оттого-то пляшет барометр. И так как шутка не совсем понятна И вкруг нее стихает болтовня, То, путаясь, он лезет на попятный И, покраснев, смолкает на два дня. * * * Метель тех дней! Ночных запойных туч, Встав поутру, ничем не опохмелишь. И жалко сна, а состраданье — ключ К разгадке самых величавых зрелищ, Леса с полями строятся в каре И дышит даль нехолостою грудью, Как дышат дула полевых орудий, И сумерки, как маски батарей. Как горизонт чудовищно вынослив! Стоит средь поля, всюду видный всем. Стоим и мы, да валимся, а после Спасаемся под груду хризантем. Нет, я рехнусь! Он знает все, скотина. Так эти монологи лишний труд? Молчать, кричать? Дышать зимы картиной? Так уши, отморозив, снегом трут. Послушайте! Мне вас на пару слов. Я Ольгу полюбил. Мой долг — «Так что же? Мы не мещане, дача общий кров. Напрасно вы волнуетесь, Сережа». 3. «Для бодрости ты б малость подхлестнул. Похоже, жаркий будет день, разведрясь». Чихает цинк, ручьи сочат весну, Шурфуя снег, бушует левый подрез. Струится грязь, ручьи на все лады, Хваля весну, разворковались в голос, И, выдирая полость из воды, Стучит, скача по камню, правый полоз. При въезде в переулок он на миг Припомнит утро въезда к генеральше. Приятно будет, показав язык Своей норе, проехать фертом дальше. Но что за притча! Пред его дверьми Слезает с санок дама с чемоданом. И эта дама — «Стой же, чорт возьми! Наташа, ты?.. Негаданно, нежданно!.. Вот радость! Здравствуй. Просто стыд и срам. Ну что б черкнуть? Как ехалось? Надолго? Оставь, пустое, взволоку и сам. Толкай смелей, она у нас заволгла. Да, резонанс ужасный. Это в сад. А хоть и спят? Ну, что ж, давай потише. Как не писать, писал дня три назад. Признаться и они не чаще пишут. Вот мы и дома. Ставь хоть на рояль. Чего ты смотришь?» — «Пыли, пыли, пыли! Разгром! Что где! На всех вещах вуаль. Скажи, тут верно год полов не мыли?» * * * Когда он в сумерки открыл глаза, Не сразу он узнал свою берлогу. Она была светлей, чем бирюза По выкупе из долгого залога. Но где ж сестра? Куда она ушла? Откуда эта пара цинерарий? Тележный гул колеблет гладь стекла, И слышен каждый шаг на троттуаре. Горит закат. На переплетах книг, Как угли, тлеют переплеты окон. К нему несут по лестнице сенник, Внизу на кухне громыхнули блоком. Не спите днем. Пластается в длину Дыханье парового отопленья. Очнувшись, вы очутитесь в плену Гнетущей грусти и смертельной лени. Не сдобровать забывшемуся сном При жизни солнца, до его захода. Хоть этот день — хотя бы этим днем Был вешний день тринадцатого года. Не спите днем. Как временный трактат Скрепит ваш храп с минувшим мировую Но это перемирье прекратят! И дернуло ж вас днем на боковую. Вас упоил огонь кирпичных стен, Свалила пренебрегнутая прелесть В урочный час неоцененных сцен, Вы на огне своих ошибок грелись. Вам дико все. Призванье, год, число. Вы угорели. Вас качала жалость. Вы поняли, что время бы не шло, Когда б оно на нас не обижалось.

Иван Рукавишников

Ярило

Две песни из поэмы. Стих напевныйБЕДА. Перед той перед бедой за великой рекой Боры древние загоралися. Загорались боры древние дремучие. Черный дым стоял со днем тридцать дней. Черный дым стоял, застил солнце на небе. Со днем тридцать дней народ сумерничал. Из полымя выдирались, в стада собирались Лисы с медведями, волки с ольнями, Вепри-кабаны, с ними звери невиданные. Стадами к воде бежали, друг дружку не трогали. А и был зверь один, он повыше коня, повыше ольня, а рог семь. А еще был зверь, дерз-храбер, как вепрь. У того у зверя клыки по пол локтя, а ок три. А над теми над борами из-за полымя, из-за дыма птицам лететь нельзя. А которые птицы летные бежать не могли, Небегучие те птицы летные погибали в огне. Из далекой из пещеры выходил стар сед человек. А и шел он, шел по-над-земью с рання утра до ночи. А и шел он, шел каждый день с того краю, где солнце вставало. А и шел он, шел в тот край, где солнце закатывалось. А и тот стар сед человек в землю глядел. А и тот стар сед человек ничего не говорил никому же. Со днем тридцать дней без дождю, без ветру свежего бедовал народ. Да еще бедовал-горевал, беды горшей дожидаючи. На последнюю ночь в небо две луны взошло. На последний день страшно гром загремел с того краю,                                        где далекие горы Югорские. На последний день со всего неба тучи над борами сошлись. А к полудню тучи те дождем пролились. Уж таким-ли дождем ливным-проливным. А и тем ливнем-дождем огонь-полымя в землю вбило. И тогда народ вздохнул. Трава-мурава опять вскорости зелена стала, зелена да радостна. Только нет в заречьи бора на-далеко. Стоит пенье черное погорелое. Стоит пал, душу тоской мутит. Только все зверье убежало-ушло далеко в боры другие. Все зверье, что душу радует человечью. Нет ни вепря, ни ольня, ни медведя, ни белочки. А из птиц осталось воронье, галочье, воробье да ястребы. А и змей-медяниц развелось видимо-невидимо. Тогда по земле вести пошли. Вести страшные, вести ратные. НАБАТ. В полночь, в полночь, в самую полночь, В полночь колокол всех побудил. Меднолитный колокол возгудел. Меднолитный с се́ребром зазвонил.             Зазвонил, зазво́нил, зазвонил.             Ой беда, ой беда, ой беда.             Ой набат, набат, набат. На великой на зво́ннице к утрени затрезвонили             В неуроч час. На Залужьи подхватили, на Загрязьи тож             Да еще в Симеоновщине. А там и пошло, и пошло По всем по концам. Кто в набат, кто в трезвон, кто в красный звон,                                    Кто как.             Побудились кочеты по нашестям.             С голубятен голуби повылетели.             По поднебесью круги кружат. С кладей, со стогов, с овинов, с чердаков Поснималось вороньё тучей черною. Поснималось вороньё да с галочьем. По небу по заревому да по звонному мечутся. Мечутся, криком кричат, каркают. Как у каждой у подворотни да завыли псы,               Да завыли да залаяли Да цепями кованными загрохали. Как народ взбаламутился весь. Со постелей, со печей, со лежанок повскакивали да на улицу все. Да с бабьем да с домочадцами да с мелочью. Кто как, кто в чем,          Кто просто в портах,                  Кто в исподнице. Ну, бояре те замешкались малость. А и те бегут, на бегу кафтаньё застегивают,                  А кушаки в зубах. Как калитки заскрипели да застукали. А кто, хозяин хорош, от пожарного от страха настежь ворота, Да коней да говядо да овец да свиней                  Со двора на улицу. Уж и гомон пошел, и плач, и кричанье, и сутомышь. Из конца в конец народ валом валит. Сустречь валу валит сустречный вал. Детворы-мелочи подавило довольно                   Сапогами да копытами.             Ой, горим! Ой, горим! Горим!             Где горит? Где горит? Где? А поверх крику, поверх гомону Клакола гудут, звонят. Клакола гудут, звонят,           Душу мутят.           Душу мутят           Страхом-тоской.           Тоскою смертною.           Тоскою смертною,           Неуёмною. Уж и как тут народ ни гудел, Уж и как православный ни галдел, Как ни гомонило воронье, Как говядо ни мычало, Как кони ни ржали,            А колокола крыли все                  Меднолитные.            А колокола с колокольчиками            Крыл колокол один            Колокол велик,            Что на площади,            На сборной на площади. Уж и лют колокол тот гудеть. Ах и лют колокол тот звонить, Меднолитный с се́ребром колокол, Меднолитный с се́ребром вечевой. Вот как в по́лночь, в самую по́лночь, В по́лночь на Навий день Подступила к городу татарва            В неуроч час.

Андрей Белый

Москва

РОМАНЧАСТЬ ПЕРВАЯГлава вторая[1]«ДОМ МАНДРО».1.

И вот заводнили дожди.

И спесивистый высвист деревьев не слышался: лист пообвеялся; черные россыпи тлелости — тлели мокрелями; и коротели деньки, протлевая в сплошную чернь теменей; ветер стал ледничать; засеверил подморозками; мокрые дни закрепились уже в холодель; дождичок обернулся в снежиночки.

И говорили друг другу:

— Смотрите-ка!

— Снег.

И ведь — нет: дождичек!

Так октябрь пробежал в ноябри, чтобы туман — ледяной, морковатый, ноябрьский — стоял по утрам; и простуда повесилась: мор горловой.

…………………………………………………………………………………………………………………….

Эдуард Эдуардович стал замечать: между всеми предметами в комнатах происходили какие-то охладенья; натянутость отношений сказалась во всем; воду пробуешь, — нет: холожавая; ручка от двери, и та: вызывает озноб.

Он заканчивал свой туалет — перед зеркалом в ясной, блистающей спальне.

Представьте же: он, фон-Мандро, Эдуард Эдуардович, главный директор компании «Дома Мандро», светский лев, принимал в своей спальне — кого же?

Да карлика!

Просто совсем отвратительный карлик: по росту — ребенок двенадцати лет; а по виду — протухший старик (хотя было ему, вероятней всего, лет за тридцать); но видно, что — пакостник; эдакой гнуси не сыщешь; пожалуй — в фантазии. Но она видится, лишь на полотнах угрюмого Брегеля.

Карлик был с вялым морщавым лицом, точно жеваный, желтый лимон, — без усов, с грязноватеньким, слабеньким подбородочным пухом, со съеденной верхней губою, без носа, с заклеечкой коленкоровой, черной, на месте гнусавой дыры носовой; острием треугольничка резала четко межглазье она; вовсе не было глаз: вместо них — желто-алое, гнойное вовсе безвекое глазье, которым с циничной улыбкою карлик подмигивал.

Он вызывающе локти поставил на ручках разлапого кресла, в которое еле вскарабкался; и развалился, закинувши ногу на ногу; а пальцами маленьких ручек — пощелкивал; уши, большие, росли — как-то врозь; был острижен он бобриком; галстух, истертый и рваный, кроваво кричал; и кровавой казалась на кубовом фоне широкого кресла домашняя куртка, кирпичного цвета, вся в пятнах; нет — тьфу: точно там раздавили клопа.

Он вонял своим видом.

Мандро поднял бровь, уронивши на карлика взгляд, преисполненный явной гадливости; чистил свои розоватые ногти; и — бросил:

— Я вам говорю же…

Но карлик твердил, показавши на место, где не было носа.

— Нос.

— Что?

— А за нос?

Перекладывал ноги и пальцем отщелкивал:

— Я повторяю: заплочено будет.

— Ну да — за услугу: а — нос?

И прибавил он жалобно:

— Носа-то — нет: не вернешь.

Фон-Мандро даже весь передернулся.

— Вздор!

И отбросивши щеточку кости слоновой — взглянул гробовыми глазами в упор:

— Пятьдесят тысяч рубликов: сто тысяч марок!

— Немного.

— По чеку — в Берлине получите: ну-те — идет?

Увидавши, что карлик намерен упорствовать, — бросил с искусственным смехом:

— Ну-да, с Швивой Горки — айда: в Табачихинский!.. Дело не трудное… Только до лета. А там — за границу.

— Другому-то — больше заплатите…

— Десять же лет обеспеченной жизни; а стол — на мой счет: пансион… и… лечение…

Карлик показывал зубы: показывал зубы — всегда (ведь губы-то и не было):

— Вы не забудьте, что если поднимется шум…

Но Мандро не ответил, всем сжимом бровей показавши, что это — последнее слово.

— Согласен.

С кряхтеньем стащился на пол; подошел, переваливаясь на кривых своих ножках, вплотную к Мандро: головой под микитки; поднял желто-алое глазье в густняк бакенбарды.

— По-прежнему: мальчики?

Но фон-Мандро не ответил ему.

Потянулся рукой за граненым флаконом, в котором плескались лиловые жидкости для умащения бакенбарды.

Потом, умастив, он в гостиную с карликом вышел в тужурке из мягкого плюша бобрового цвета и в плюшевых туфлях бобрового цвета, прислушиваясь к звукам гамм, долетавших из зала. Лизаша играла.

С угрюмою скукой бросил он взгляд на предметы гостиной: они расставлялися так, что округлые линии их отстояли весьма друг от друга, показывая расстояние и умаляя фигуры — в фигурочки: вот, пересекши гостиную, стал у окна он; при помощи малого зеркальца трудолюбиво выщипывал вьющуюся сединочку.

Кресла, кругля золоченые, львиные лапочки, так грациозно внимали кокетливым полуоборотом — друг другу, передавая друг другу фисташковым и мелкокрапчатым (крап — серо-розовый), гладким атласом сидений тоску, что на них не сидят; фон Мандро опустился на кресло, склоняяся к спинке, узорившейся позолотою скрещенных крылышек, от которых гирляндочка золотая стекала на ручки.

Меж этим дуэтиком кресел золотенький столик фестонами ставил расписанный, плоский, щербленый овал — для альбомов, подносика, пепельницы халцедонной с прожилками, малой фарфорки: на фоне экрана зеленого с чернью золотокрылою, золотоклювою птицею.

Сверху из лепленой, потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый, китайский фонарь.

— Уходите-ка…



Поделиться книгой:



Регистрация