Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: А рассказать тебе сказку?.. - Владимир Ильич Порудоминский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Все воспитание на том и строилось, чтобы выбить из детей дух неповиновения, «бунтарства», желание «дорожить собой».

Учитель латинского языка заставлял ребят часами стоять согнувшись дугою, иногда он взбирался верхом на ученика и приказывал возить себя по классу. Малышей он брал за галстук и с криком: «Я повешу тебя!» — поднимал на воздух.

Учитель словесности, ханжа и святоша, читал на уроках молитвы, задавал переписывать славянским шрифтом Евангелие. Он требовал, чтобы в сочинениях гимназистов непременно говорилось о колокольном звоне, заутренях и обеднях. Пушкина учитель называл безбожником, все романы без исключения считал ересью, а из русских писателей признавал одного Жуковского, о котором, впрочем, тоже ничего рассказать не мог.

Учитель немецкого языка на уроках спал. Учитель французского рассказывал бесконечные истории о своей собачке. Математик придумал «игру в ладушки», от которых руки гимназистов потом весь день горели. Физик ставил учеников коленями на край стола…

Афанасьев недаром подробно рассказывает в своих записках о правах — точнее, безнравственности — учителей Воронежской гимназии. Воронежские учителя — не случайные люди, их поведение — не страшный анекдот. Невежество, жестокость, непрерывное оскорбление достоинства были чертами общества. Гимназия готовила людей, нужных времени и обществу. Учителя, которые вызывают у потомства возмущение и смех, считали своим долгом воспитывать себе подобных.

Во времена афанасьевского ученичества настоящим человеком, просвещенным, исполненным уважения к себе и другим, можно было стать не благодаря гимназии, а вопреки ей.

Детское чтение

Афанасьева спасли книги.

Читать он научился рано. В Боброве, в отцовском доме, стояли на мезонине дедовские, темного дуба, тяжелые шкафы с книгами.

Чуть зазеваются взрослые, мальчик крадется на мезонин. Подтаскивает громоздкий, старинный табурет к давно не мытому, заросшему пылью окошку. Замирая, отворяет скрипучую дверцу шкафа. Достает книгу, примеченную еще накануне…

Час проходит, другой, третий. На мезонине холодно, не топят. Не отрывая глаз от книги, мальчик дует на посиневшие пальцы. Внизу его уже ищут. Мальчик слышит голос отца: «Где Саша? Опять наверху?..» Жалобно скрипит лестница под отцовскими шагами. Саша спешит: осталось девять страниц. Ну хоть до конца главы дочитать, хоть до точки… Отец больно сжимает в своей ладони его замерзшую руку, ведет вниз по лестнице, привычно выговаривает ему: нельзя без спроса лазить на мезонин, нельзя читать «взрослые» книги. Перед глазами мальчика еще тускло поблескивают золотом названий заманчивые, красные и черные, книжные корешки.

Отец сердится недолго, больше для порядка. Ребят он жалеет: растут без матери, сироты. Да и разве это грех, что получился из Саши завзятый книгочей? Глядишь, вырастет дельным человеком. Отец понимает силу просвещения: он и сам, чиновник средней руки, благодаря своим познаниям пользуется уважением во всем уезде.

Отец гладит Сашу по голове — хватит дуться, вынимает из портфеля припасенный для сына свежий номер журнала.

Пушкин был еще жив, в журналах печатали новые его творения. Может быть, вот так, однажды, маленький Афанасьев открыл журнал «Библиотека для чтения» и прочитал «Сказку о мертвой царевне и о семи богатырях» или «Сказку о золотом петушке».

Но знаем, что читал в детстве Афанасьев, зато знаем, как читал.

Самый вид книги завораживал его: он не в силах был прейти мимо, не перелистать. Знакомые удивлялись — почти всякую книгу читал он с интересом, во всякой отыскивал что-нибудь нужное. А удивляться нечему: жизнь показала, что Афанасьев многим интересовался, о многом думал.

Семь гимназических лет Афанасьев прожил, вместо с другими мальчиками из уездов, на квартире у преподавателя Добровольского. Квартира была пропитана запахом прогорклого гусиного сала. В учительском доме царила скупость. "Учитель не довольствовался деньгами, которые присылали родители гимназистов, он наживался и на скудном ребячьем довольствии. Дети враждовали из-за ломтика хлеба, из-за кусочка сахара. Голодными зверьками рыскали по комнатам в надежде стянуть горбушку ржаного, слизнуть стакан подкисшего молока, подхватить яблоко.

Речи их становились лживыми и грубыми, шалости — жестокими.

Семь гимназических лет Афанасьев жил впроголодь, без своего угла, куда можно сбежать, без добрых людей, за которыми хочется пойти. Но он читал. Он убегал в книгу, шел за ее героями. Он всегда хотел есть, но за обедом глотал пустой суп, неловко изогнувшись, и косил глазом в книгу. Кто-нибудь из соседей успевал стянуть у него тощую пайку хлеба. Учителево семейство смеялось: «Так и надо. Не зевай. Держи свое крепче». Но он читал.

Если искать у Афанасьева талант, который сызмальства в нем открылся, то это любовь к чтению, умение читать. Такой талант даром не пропадает. Учителя не сумели помешать Афанасьеву стать знающим человеком. Знания, почерпнутые из книг, взял он с собой, как сказочный меч-кладенец, когда отправился искать свое будущее.

Репка


«Старые погудки» и «новый лад»

Сказка про репку, которая выросла большая-пребольшая, в сборнике Афанасьева рассказывается так: сперва репку тянет дедко, потом к нему на помощь приходит бабка, потом — внучка, потом — сучка; знакомых нам кошки и мышки нет, вместо них является «нога», за ней «друга нога», за ней третья и так далее. Каждая «нога» берется за предыдущую, а первая «нога» за сучку, сучка за внучку, внучка за бабку, бабка за дедка, дедко за репку, тянут-потянут…

Нужно помянуть тех, кто до Афанасьева издавал и собирал сказки, хотя вряд ли кого можно назвать предшественником Афанасьева: он строил все дело по-новому — начинал. Но люди, которые до него пробовали вытянуть из земли сладкую, ядреную репку русской сказки, старались по разумению своего времени. Репка поддается не потому лишь, что пришла пятая или двадцать пятая «нога», а потому, что «нога» пришла вовремя.

Афанасьев вовремя взялся за издание сказок; невозможно умалить его труд — никто другой не сумел сделать того же — и все-таки время, как увидим, помогало Афанасьеву.

Однако наша сказка про репку начинается за сто лет до первого выпуска афанасьевских сказок.

Она начинается в восемнадцатом столетии, когда стараниями Петра и его сподвижников Россия повернула на новый путь и зашагала широко.

Петр приказывал воеводам следить, чтобы подданные своих детей «сколь возможно чтению и письму обучали». В восемнадцатом столетии читателей в России очень прибавилось.

Литература вошла в силу: во второй половине века издавали свои сочинения Ломоносов, Сумароков, Фонвизин, а следом Радищев, Державин, Карамзин. Но был читатель, которого называли «непросвещенным»: небогатый дворянин из тамбовского или пензенского поместья, московский купец, тульский ремесленник, крестьянин, обученный грамоте. «Непросвещенный» искал чтения занимательного. Ходили по рукам романы и повести, изобилующие удивительными приключениями — путешествиями, сражениями, встречами с разбойниками; иные из этих повестей больше походили на волшебную сказку. Известные истории о Бове-королевиче и о Еруслане Лазаревиче, занесенные к нам от других народов, так полюбились русскому читателю, столько пересказывались, что с годами и вправду превратились в народную сказку. Пушкин ребенком узнал о Бове не из книг, а от няни Арины Родионовны. В стихах он вспоминал «о прелести таинственных ночей», когда «мамушка» «в чепце, в старинном одеянье» шепотом рассказывала ему «о мертвецах, о подвигах Бовы».

Занимательные истории, полуроманы-полусказки, соперничали с литературой — и успешно. Поэт Сумароков жаловался: чем «над рифмами потеть», лучше, оказывается, писать про Бову. В журнале того времени говорилось с возмущением, что сказок продано гораздо больше сочинений г. Сумарокова». «О времена, о нравы? Ободряйтесь, российские писатели, сочинения ваши скоро и совсем покупать перестанут».

Составитель сборника, вышедшего в самом конце восемнадцатого века под названием «Старая погудка на новый лад, или Полное собрание древних простонародных сказок», объяснял в предисловии: «Зная много людей, кои большую охоту имеют до старых погудок…я в удовлетворение их желания столько, сколько мог заимствовать от разных рассказчиков, снабдивших меня сею материею, собрал и читателям моим сообщаю».

Жил в России писатель Василий Левшин. Человек этот хорошо понимал, какие книги ждет читатель. Он занимался не только литературой — писал труды по сельскому хозяйству, домоводству, писал о различных ремеслах, об охоте.

Василия Левшина можно бы назвать первым составителем собрания русских сказок. Он выпустил их в десяти томах, озаглавленных: «Русския сказки, содержащия Древнейшие Повествования о славных Богатырях, Сказки народныя, и прочия оставшияся чрез пересказывание в памяти Приключения».

«Русские сказки» Левшина выходили в 1780–1783 годах. В десяти томах уместились занимательные истории, до краев наполненные приключениями, волшебными и не волшебными, русские былины, пересказанные как сказки, и несколько подлинных народных сказок, переделанных, однако, на книжный лад.

Интересно послушать, что говорит Левшин о цели своего издания:

«Издать в свет книгу, содержащую в себе отчасти повествования, которые рассказывают в каждой харчевне, кажется, был бы труд довольно суетный; но я уповаю найтить оправдание мое в следующем…

Романы и сказки были во все времена у всех народов; они оставили нам вернейшие начертания древних каждыя страны народов и обыкновений, и удостоились поэтому предания на письме, а в новейшие времена, у просвещеннейших народов, почтили оные собранием и изданием в печать…

Россия имеет также свои, но оные хранятся только в памяти; я… издаю сии сказки русские с намерением сохранить сего рода наши древности и поощрить людей, имеющих время, собрать все оных множество…»

Еще не приспело время «собрать все оных множество», но «людей, имеющих время», оказалось немало.

Сборники сказок выходили в довольном количестве:

«Мужик, ищущий чести, рассказчик забавных басен», «Веселая старушка, забавница детей, рассказывающая старинные были и небылицы», «Старичок-весельчак, рассказывающий давние московские были», «Сова, ночная птица, повествующая русские сказки, из былей составленные», «Лекарство от задумчивости и бессонницы, или Настоящие русские сказки»…

Заголовки не просто забавны: язык заголовков книжен, так книжными были переделки сказок. По сборникам можно порой судить, какие сказки бытовали в народе, но дух народной сказки в них почти не сохранен. Сказки приноровлены ко вкусу читателя, привыкшего иметь дело с занимательными романическими историями. Во всякое время сеют и взращивают свою «репку».

Левшина отругали в газете «Санкт-Петербургский вестник» именно за те несколько сказок из его десятитомника, которые оказались ближе всего к настоящим народным: «Из прибавленных издателем новых сказок некоторые: как-то о воре Тимохе, Цыгане и проч., с большею для сея книги выгодою могли бы быть оставлены для самых простых харчевен и питейных домов, ибо всякий замысловатый мужик без труда подобных десяток выдумать может, которые ежели все печати представить, жаль будет бумаги, перьев, чернил и типографских литер, не упоминая труда господ писателей».

Нужен был интерес к жизни народа, его истории, его мечтам и помыслам, интерес к тому, что может выдумать «замысловатый мужик», чтобы «печати представить» не изобретенные «небылицы», не литературные поделки и переделки, а подлинные творения народной поэзии. Об этом, должно быть, думал Пушкин, когда говорил, что желал бы «воскресить песнопения баянов, сказки и песни веселых скоморохов».

Пушкин советовал молодым писателям изучать простонародные сказки и для того, чтобы видеть свойства русского языка.

Но бережно относиться к сказке, сохранять ее как великую ценность, — этому тоже учатся не сразу, и не всем это доступно. Сказки, сочиненные Пушкиным, народ признал своими, а через год после гибели Пушкина некто Богдан Бронницын издал пять народных сказок, изложенных разукрашенным, как пасхальное яичко, якобы «народным» языком. Бронницын уверял читателей, что записал сказки «со слов хожалого сказочника, крестьянина из Подмосковной»; крестьянин, возможно, и был, да Бронницын ему не доверился: он услышал сказку в людской, а потом поднялся в господские покои и пересказал ее так, как принято в гостиной.

Бронницын назвал книгу «Русские народные сказки» — это не точное название. Владимир Иванович Даль за шесть лет до Бронницына придумал для своих сказок более честный заголовок: «Русские сказки, из предания народного изустного на грамоту гражданскую переложенные, к быту житейскому приноровленные и поговорками ходячими разукрашенные казаком Владимиром Луганским…»

Казак Луганский — псевдоним Даля. В заголовке Даль признался, что не сохранил народную сказку, как она есть, «переложил» ее, «приноровил», «разукрасил».

Владимир Иванович Даль всю жизнь собирал слова и составил непревзойденный «Толковый словарь живого великорусского языка». Всю жизнь он собирал пословицы и подарил людям другое замечательное издание: «Пословицы русского народа». Он собирал также лубочные картинки, песни, сказки.

Даль был молод, когда издал книгу своих сказок. С годами он сделался мудрее и осмотрительнее. Он собрал тысячу народных сказок и не стал их ни «приноравливать», ни «разукрашивать». Он почувствовал и понял их самобытную силу и красоту. Почувствовал и понял, что соперничать с народом в поэзии бессмысленно и не нужно. Сказка — это мысль и слово, которые народ обтачивал веками. Нужно принять из рук народа созданное им сокровище, сберечь его.

Стоит подумать над тем, как изменилось отношение Даля к сказке: здесь отразился взгляд времени. Сказки-поделки на манер народных — это у Даля от прошлого. Взгляд нового времени высказал Белинский. Он предлагал записывать сказку «под диктовку народа», говорил, что надо благодарить «тех скромных, бескорыстных тружеников, которые с неослабным постоянством, с величайшими трудами и пожертвованиями собирают драгоценности народной поэзии и спасают их от гибели забвения». Даль встал в ряды этих бескорыстных тружеников.

Вечером 19 сентября 1845 года на квартире у Даля собралось восемь человек. В числе гостей были географ и статистик Арсеньев, мореплаватель Врангель, астроном Струве. Восемь человек встретились не для того, чтобы скоротать время за приятельской беседой. В тот вечер состоялось первое заседание Русского географического общества.

Члены общества наносили на карту новые земли, бурые складки хребтов и синие извилины рек. Но в архивах общества накапливались также песни и сказки, присланные из разных уголков России, и от этого тоже становилось меньше белых пятен на карте родной земли.

Записи аккуратно сложены в папки, пронумерованы — ждут своего часа. Придет Афанасьев, разложит перед собой эти сокровища, порадуется от души: «Прекрасное собрание! И записаны многие сказки превосходно!» Разберется в них, издаст. В архивах Географического общества, в бумагах Даля и других собирателей зреет «репка», которую предстоит вытянуть Афанасьеву.

Наука мыслить по-своему

…Афанасьев еще не помышляет о сказке.

Рано утром собираются возле университета московские студенты. Ждут, пока выйдет солдат, отворит двери. Тогда — скорей в аудиторию, занимать места поближе к профессору.

Афанасьев является в университет одним из первых. Еще алеют кремлевские купола.

Старик солдат у дверей знает в лицо почти каждого студента, знает, что говорят о каждом студенте профессора. Длинноносого Афанасьева солдат приметил быстро. Солдат говорит про Афанасьева, что «прилежен и до ученья охоч».

Афанасьев появился в Москве в 1844 году. Провинциальный юноша с длинными руками, выросший из старого гимназического мундира.

Приезжают юноши в Москву — искать счастье. Обнаруживается двоюродный дядюшка с материнской стороны, который обещает пристроить орловского или симбирского племянника в канцелярию: будешь хорошо служить, дослужишься до столоначальника, а там, кто знает, глядишь… Москва кружит голову многолюдством, шумными улицами, завораживает модными магазинами и трактирами, рябит в глазах золочеными вывесками. Легко идти по выложенному гладкими плитами тротуару, — кажется, что по такому уйдешь далеко. Москва дурманит надеждами. На жесткой койке, пристроенной в чулане у дядюшки, который за двадцать пять лет дальше письмоводителя не пошел, провинциальные юноши мечтают о карьере, о генеральском чине.

У Александра Афанасьева в Москве даже дядюшки не было. Он рассчитывал на себя и приехал в Москву не за генеральским чином. Он победил белокаменную, когда с грехом пополам сдал экзамен в университет. Он всю жизнь потом удивлялся не тому, что сдал с грехом пополам, а тому, что сдал. После «курса наук» в Воронежской гимназии это было не просто. Александр отпраздновал событие в кондитерской Пеера на Тверской: взял чашку шоколада, яблочный пирожок — и чувствовал себя Наполеоном.

Теперь на четыре года Москвой для Афанасьева станет университет.

На рассвете Афанасьев уже спешит туда по гладким московским тротуарам.

Многие приезжают в университет на извозчицкой линейке, некоторые — в собственных колясках. Студенты в колясках приезжают обычно последними. Первыми являются те, кто шел пешком.

Бьют куранты на Спасской башне, отворяются тяжелые двери. Афанасьев бежит по коридору, врывается в аудиторию, бросает фуражку на переднюю скамью. Фуражку, по студенческому обычаю, уважают — место занято; тетрадь могут переложить или просто сбросить.

Студенты юридического факультета носят в обычные дни сюртук с синим воротником и фуражку, в праздничные — треуголку и еще нацепляют шпагу; для выездов положен фрачный мундир с галунами. Фрака с галунами Афанасьев, кажется, так и не справил. Те, кто приезжает на лекции в собственной коляске, и по будням надевают треуголку, белые перчатки.

Афанасьев поступил на юридический факультет по настоянию отца. Наверное, отец мечтал, что Александр, образованный юрист, приодет, окончив курс, в Бобров — можно будет передать ему дела. Отец назывался стряпчий, это значило — ходатай по делам, законник; стряпчий ходил по судам, вел чужие тяжбы. Возможно, впрочем, отец подумывал, что Александр, овладев науками, его превзойдет — будет служить в Воронеже, в губернском правлении. Но Александр Афанасьев останется москвичом, домой он не вернется. И стряпчий из Афанасьева не выйдет.

В университете Афанасьев увлекся историей.

За год до того, как стал Афанасьев студентом, университетский курс истории западного средневековья начал читать Тимофей Николаевич Грановский. Поднимался на кафедру изящно одетый, с безукоризненными манерами человек — бледное лицо, задумчивые глаза, длинные, слегка вьющиеся волосы, — говорил, чуть запрокинув голову, вдохновенно, однако серьезно и строго, не заманивая слушателей красотами речи; его часто называли поэтом, но не потому, что он творил поэзию на исторические темы, — для него сама история была поэзия. Говорил о средневековой Франции или Англии, сильно и смело обличал феодальный гнет, а слушателям неуютно становилось от деспотизма и крепостного рабства, которые были их жизнью. Рассказывал, как французский король губил рыцарей-тамплиеров: «Необходимость гибели их, их виновность даже ясны, но мы не можем отказать ни в симпатии к побежденным, ни в презрении к победителю». Рукоплескания прервали речь Грановского — память о 14 декабря, судьба побежденных героев тотчас овладели мыслями слушателей. Герцен позднее писал, что Грановский думал историей, учился историей и историей делал пропаганду. Грановский был другом Герцена и Белинского.

На лекции Грановского собиралась вся мыслящая Москва. Студенты, теснясь на скамьях, отыскивали в битком набитой аудитории плотного румяного человека в темно-синем фраке с позолоченными пуговицами, — это Герцен, уже известный своими статьями. А тот, весь в черном, с высоким голым черепом, — Чаадаев (наверно, но один из слушателей припомнил посвященные ему пушкинские строки), российский мудрец Чаадаев, по приказу царя объявленный умалишенным.

Можно было увлекаться средневековьем или не увлекаться им — нельзя было не увлечься Грановским. Молодежь тянулась к нему. Молодые любят мыслить самостоятельно. Грановский сдержанно и словно бы кротко сокрушал старые схемы, учил самостоятельно мыслить. Можно было не считать себя учеником Грановского, нельзя было в те годы не стать его учеником. Герцен записал в дневнике, что Грановский пользуется между студентами чрезвычайным уважением, он для них — «мера, к которой прикидывают других профессоров».

Уже при Афанасьеве курс русской истории в университете начал читать Сергей Михайлович Соловьев. Он был молод, ему только исполнилось двадцать пять, но после первых его лекций Грановский сказал восторженно: «Мы все вступили на кафедру учениками, а Соловьев — уже мастером своей науки». В голове молодого Соловьева созревал замысел исполинский. Через несколько лет выйдет первый том его «Истории России с древнейших времен». До конца жизни Соловьев издаст двадцать девять томов «Истории России», смерть оборвет его труд на второй половине восемнадцатого зека. Прославленная «История Государства Российского» Карамзина не выдерживала борьбы ни с обилием изученных Соловьевым фактов, ни с молодым напором его идей. События прошлого не меняются, но каждая эпоха по-новому осмысляет их, делает свои выводы, пишет свою историю.

Светлоглазый, с широким лицом поповича, Соловьев на кафедре не читал — работал. Он рассматривал всякое историческое событие, как опытный мастер рассматривает изделие своего товарища по труду: знает, что выточено на станке и каком, видит, где прошелся напильник, понимает, как скреплены детали. Соловьев показывал студентам, как подробности скрепляются в события, события — в историю. Соловьев знал цену подробностям: в каждой из них была капля истории.

В тот самый год, когда Афанасьев поступил в университет, курс истории русского права на юридическом факультете начал читать Константин Дмитриевич Кавелин. Он говорил пылко, над его горячностью посмеивались — «вечный юноша». Кавелину не было тридцати, но в те времена взрослели рано.

Приятели называли Кавелина за курчавые волосы «разъяренным барашком». Потом «барашек» состарится, попробует бодать Герцена, с которым в молодости был близок, будет набрасываться разъяренно на передовые идеи и помыслы, на молодую революционную Россию. Это нередко случается: человек не поспевает за временем, время его обгоняет, человек как бы движется назад.

Но лекции Кавелина в Московском университете еще шли в ногу со временем. Кавелин раскрывал слушателям, что законы, по которым живут люди в обществе, появляются не сами по себе и не чьей-либо милостью, — их рождает жизнь, вместе с ней изменяются законодательство и право. Через десять лет Кавелин сам не сможет разглядеть, насколько изменилась жизнь вокруг.

Кавелин привлекал Афанасьева умением легко входить в уклад жизни Древней Руси, умением по малому намеку восстановить целое, создать картину.

Афанасьев считал своим учеником Соловьева и Кавелина. С годами он от истории придет к сказке, захочет прочитать в ней прошлое народа, как прочитывал Соловьев в летописях, Кавелин — в законодательных актах. Так, держа в руке найденный на раскопках черепок, археолог мысленно представляет целый кувшин, и вино, которое в нем было, и человека, который это вино пил, и город, в котором жил человек.

С Грановским Афанасьев часто встречался после окончания университета.

Мыслить самостоятельно Афанасьев научился.

Когда появился первый том соловьевской «Истории России с древнейших времен», Афанасьев высказал свое суждение о нем в подробной статье. Высоко оценив труд, он, однако, упрекнул учителя: Соловьев обедняет русское язычество, «провозглашает бесцветность там, где не вгляделся в краски». Афанасьев высказывает свой взгляд на некоторые разделы российской истории и заключает статью словами: «Замечания наши вызваны тем уважением, какое питаем мы к прекрасным трудам г. Соловьева; ибо мы убеждены, что добросовестный спор лучше безусловных и никому не нужных похвал».

С Кавелиным они начали спорить, едва Афанасьев вышел на свой путь. Да и выходил он на свой путь как бы споря с Кавелиным. Учитель предлагал Афанасьеву заняться историей русского законодательства; Афанасьев выбрал изучение древнего быта, языка, народного творчества. Кавелин обнаружил в первых статьях Афанасьева «фантастические» толкования, предупредил полушутя:

— Я ведь стану ругаться!

Афанасьев обнаружил в замечаниях учителя немало «упрощений» и ответил:

— Я и сам зубаст!

Москва Герцена

В 1812 году Герцен вернулся из новгородской ссылки.

Дом в Новгороде стоял на берегу, седой Волхов неторопливо проплывал под окнами.

По праздникам мимо окон весело летели шумные большие лодки — гуляли бурлаки: стучали в бубны, выкрикивали бойкие прибаутки.



Поделиться книгой:



Регистрация