Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Пушки-то… работают, словно по делу…

— В игрушки играют.

— И зачем это по ночам будить, зачем по ночам будить?!.

— Ты… гляди за делом-то…

— Знай, под ноги подвертывается… по но-чам!

— Мужики, подтянись, мужики!

— Тамбовский, котелок не потеряй!

— За своим мотри. —

А там, впереди, словно поняли: под законом командным, под законом машинным — у тамбовского и у курского — свой закон, может, веселый, может, печальный, а может и не веселый, и не печальный, а строгий, словом, закон, а не мертвое дерево и — стаями забезмолвились в небо голубые ракеты, как бы приветствуя, обеспокоились пушки, перестали диньдонкать, заухали:

— стойте, ух! куда вы, ух! смертью пахнет, ух! —

но темные, бурые клочья, не слушая, разрываясь все мельче и мельче, не по-машинному, не по-командному, — вперед, навстречу, вот и проволока — режь ее, рви ее, руби ее — и бесперечь зачирикали, чиркая, острые чортики черной проволоки, и снова бурые клочья — вперед, навстречу —

зигзагному беззвучному зову взвившейся новой — зеленой — ракеты. —

И вдруг, прямо в мутные волны набухшей, прорвавшей плотину реки

затакали, квакая, стойкими стайками, толчки пулемета,

и, пронзительным свистом взвиваясь, как вилкой скрести не по тарелке, нет, а по барабанной перепонке вашего, вашего уха, подчинясь зигзагному зову зеленой ракеты — жемчужно зенькнули и зазенькали дождиком пули пули, пууули.

Сзади еще напирали, не по-командному, не по-машинному, развеселелые темно-бурые клочья нелепой машины, а впереди:

— Что ж такое, братцы, брааатцы!

— В своих!

— В сва-аих!

— Псти! Пусти!

— А-а-а-а-ай!

И, оставляя свалившихся, звеня котелками, звякая ружьями и истекая истошными криками, назад — на-зад, сплетаясь штыками, кулаками пробивая дорогу, в стороны, в стороны, в какую-то гору спасаться, спасаться, что ж такоича, братцы? неш мы не люди? — кверху, в гору, задыхаясь: — не тое… ленту… вставил, дыша в надбарачное небо не легкими — всем обезумевшим телом

— а на горе — доклад генералу Оптику:

— Ночная атака началась, ваше превосходительство.

— А-а-а, хорошо, хорошо! Кто руководит?

— Па-ручик Раздеришин, ваш превосходитство.

— А, это — тот! Молодец, молодец.

4.

С ранним трамваем уже летела Валюська через весь город, сжимая в руках падающие свертки и с презрением глядя на гимназисток с книжками. Положим, папа и до сих пор дразнит Валюську жареный фыш, перевод с немецкого — как ему не стыдно, а еще помещик, член земской управы, — но ведь всем понятно, что это понарошку, что Валюська кончила, кончила, кончила гимназию и

невеста!

Сердце, удивительно нежно томясь, замирало в груди — вот будет неожиданная встреча! И, когда в дверях низкого — с запахом елок — барака солдат в очках без улыбки буркнул брезгливо:

— Они на фронте,

внутри все-все вдруг провалилось в темноту, а оттуда остро сверкнуло:

— Зачем я надела голубую вуаль?

И еще:

— Теперь его убьют,

но солдат проник очками в пустоту:

— Да это недалеко, версты нет. Вон туда, — и Валюська, забыв расспросить поподробней, скорей — вон туда, милый, милый Евгений, — а вдруг он уже убит и на носилках навстречу несут его строгое длинное тело? Как странно, однако же, — фронт: значит, немцы почти всю Россию завоевали? Как же тогда — папа? И имение папино завоюют? Нет, нет! Евгений их дальше не пустит, если только он жив. Бараки кончаются, солдаты навстречу,

— с но-сил-ками!

Что это? Что это? Значит, сражение? Кого же, кого же, господи..? Длинное, белое тело… Вот:

разговаривают; так и есть

— Кого? Кого вы несете? — и диким рыданьем сейчас:

— Солдатика убитого, барышня. А что?

— Раненые сами пошли, еще ночью; а он…

Солдата, солдата! Слава тебе, богородица-дева! В горле слова застревают:

— А… Раздеришин… поручик?

— А что ему деется?.. Небось, на горе, с генералом…

— Что ж там, опасно?

— Чего опасней… небось водку пьют.

Скорей туда, на гору! Пока не увидит Валюська своими глазами, не убедится… Какой длинный утрамбованный песок под ногами… И сколько солдат… И все ругаются. И песок, как солдаты, — серый, темно-желтый… Где же, господи, где же? Должно быть, там, где столбы телеграфные —

— А по столбам телеграфным протянута проволока, а по проволоке уже неслись во все стороны слова о несчастной случайности в запасной бригаде, а виновный во всем солдат-пулеметчик сидел на гауптвахте, а на горе — правда, водку не пили, но

— стратегически и тактически обсуждали ночную атаку с жаром и с пеной у рта (это только так говорится ради словесной игры — никогда взаправду не пенятся рты у спорщиков) и генерал Оптик, становясь на цыпочки, выслушивал доводы за и против, и мудро, наморщив безбровые впадины глаз, подрыгивал птичьей своей головой — направо, и налево и прямо, забыв о том, что солдаты — с трех утра на ногах, а отделенные, взводные, фельдфебеля и полуротные командиры пыжатся сделать вид образцовых занятий и по всему полю ходит, спотыкаясь и перекатываясь, как символ фронта поручика Раздеришина,

— стратегическая — тактическая — нудная — серая — но единственно образцовая — матерщина.

Прапорщику Арбатову нужно было сдавать дежурство, надоел узкий френч, портупея, шашка, револьвер и жмущий правый сапог, — двадцать шесть часов уже жмущий — и с двадцатилетней честностью, с правами знакомого с детства — он ненавидел поручика Раздеришина. И уже ненависть, сверля свинцовыми сверлами, свернулась в сверкавший клубок, готовый броситься и свертеть в сторону шею, шшеею, когда генерал, прощаясь, бросил намек Раздеришину о производстве в следующий чин. И вот, генерал поехал в коляске, а кругом облегченные шутки шопотом, еле слышным, шуршали, а на песчаном поле расстроились и запестрели нестрогими остротами стройные солдатские ряды

Арбатов, сжимаясь до боли, отвел Раздеришина в сторону, стал перед ним, глядя снизу на синий черкесский казакин, на могучие плечи с золотыми полосками, на бритую белую ррожу и:

— Поручик Раздеришин, ты… ты… ты… подлиза.

Конечно, услышав в ответ:

— Прапорщик Арбатов, ввы…

Но голубое мелькнуло меж ними видение, слилось с Раздеришиным, и из-за голубой вуали, услышал Арбатов доброе-доброе:

— Дурак ты, Арбатка! Жить играючи не умеешь. Гляди: ведь, это — Валюська.

Глянул Арбатов — и правда Валюська, родная Валюська, невеста Евгения, а ему все равно, что сестра. А Валюська глядела, как в небо, снизу, в глаза Раздеришину и:

— Как хорошо ты сказал ему, что игра… Только… вдруг ты со мной… тоже… только играешь?

ГЛАВА ВТОРАЯ

Фригийский колпак

Мой спутник Мустафа, — я зову его на французский лад Мусташем, после благополучного окончания нашей миссии рассчитывает стать, по крайней мере, беем; кроме того, он твердо уверен, что мы ведем войну против всех гяуров, ту самую священную войну, о которой с детства он так много слышал от муллы. Вот две причины, по которым он еще не убежал от меня и изредка, пересиливая свою трусость, позволяет себе резать на куски мой воистину священный бикфорд. Режет он, заряжаю я; сто зеленых тюрбанов с самим Мохаммедом во главе не заставят его прикоснуться к капсюлям и банкам; поэтому что-то много десятков верст по солнцепеку мешок давит мои обожженные плечи.

Сознание, что это именно он, а не кто-нибудь другой из его оборванных односельчан, ведет газават, следуя за мифическим зеленым знаменем пророка, разжигает в Мусташе какую-то смиренную, терпеливую выносливость, дело в том, что по природе он большой неженка. Не дальше, как сегодня утром мы встретили пять «опрокинутых тарелок» — так зовем мы с Мусташем эллинов за их английские противоаэропланные шлемы — и по-обыкновению присели у края дороги, корча из себя нищих-оборванцев, от которых мы по внешнему виду нисколько не отличаемся; и Мусташ спокойно дал проехаться по своей спине всем пяти резиновым нагайкам, кувыркаясь в пыли и отвлекая внимание «тарелок» от моей особы. А меня так и подмывало швырнуть им вслед одну из банок, тем более, что «тарелки» ели… Они ели консервы, раскачиваясь на своих малорослых лошаденках, и на наших глазах бросили в кустарник два порожних жестяных стакана. Мустафа пополз за ними, как гиена, и долго и старательно вылизывал языком оставшийся жир, при чем мне все время казалось, что с жестянок вместе с жиром слезает и надпись: Corned beef Limited U. S. A. Я знал, что после такого упражнения еще несносней будет мучить жажда — и воздержался…

С нами — только солнце, песок, борьба.

* * *

Недоконченное и неотправленное письмо:

«Слушай, Арбатов. Может быть, после этого письма, я буду в твоих глазах большим негодяем, и хоть ты глуп, как подштанники на веревке, но, помимо тебя, мне обратиться не к кому. Итак, — серьезно слушай Арбатов. Береги Валюську. Судьба устроила так, что ты остался там, а я очутился здесь; поэтому за нее отвечаешь ты… Так как надеюсь, что ты стал взрослым мужчиной, перестав быть тем сосунком, которым ты был в запасном полку — большевики всех вырастили в короткое время — то — еще раз слушай. Валюська моя жена. Она этим очень удивлена, что и говорить, повидимому, ей еще рано было стать женщиной — но, тем не менее, это так… И вот, — если с ней что-нибудь случится, нет той казни, которой бы я тебе не придумал. Валюська для меня дороже жизни, что жизнь, — жизнь, в сущности, пустяки. И ты не удивляйся, что я обращаюсь именно к тебе, к тебе, который меня столько раз — и каждый раз безрезультатно — пытался оскорбить. Именно поэтому я к тебе и обращаюсь, — понимаешь? А если и не понимаешь, то главное ты, все-таки, понял. Береги Валюську. Оберегай Валюську. Охраняй Валюську. Если что случится, отомщу тебе страшно. Я умею мстить страшно. Правда, у ней есть еще этот мешок с квелой кукурузой ее отец. Но он занят тем, что прячет свою кукурузу от большевиков, — ему не до нее. И если —»

Листок пожелтел по краям.

* * *

К счастью, стали попадаться дубы и кедры, так что есть, где отдохнуть потрескавшимся плечам. Вот, под таким кедром в три обхвата я сейчас и пишу. В сущности, как мало знают турок европейцы, те европейцы, которых до сих пор Мусташ зовет франками и гяурами; о греках и болгарах я не говорю: по турецкой пословице, «сосед знает, сколько блох в цыновке соседа»… Но французы, англичане, шведы. В их представлении турки — все еще толпа свирепых янычар (кстати, янычары по происхождению вовсе не турки, а европейцы, с детства воспитанные в исламе и военном режиме), янычар, которые свирепы, однако, только во время христианских погромов, а в свободное от погромов время сидят в гаремах, курят кальян и закусывают рахатом. Может быть, турки — мои друзья, и поэтому кажутся мне лучше, чем они есть на самом деле, но насчет погромов, после смирнской резни, высокопросвещенным европейцам лучше помалкивать. Достаточно сказать, что эстетически, согласно традициям, воспитанные эллины срезают у пленных турок живьем кожу с головы — от ушей до надбровных дуг и называют это «надеть фригийский колпак». В Константинополе один образованный француз доказывал мне серьезно, что турки не имеют права на существование, как самостоятельная нация; но аргументировал не распространенным абсурдом о «больном человеке», а тем, что турки, как полигамы, биологически осуждены на вымирание. В виде литературных аргументов он выдвигал «Азиадэ» Лоти и «Эндимиона» Хейденстама. Хотел бы я посмотреть, нашла ли бы Швеция с ее Хейденстамом после тяжеловесного гнета германцев, ужасной осады Дарданелл, мучительного и длительного голода и кровавой оккупации англичан, нашла ли бы она своего Кемаля, и вместе с ним — силу, бодрость, мощь и волю к возрождению нации.

Недалеко от моего кедра расположен живописный уголок реки с хорошим прочным мостом, — должно быть, остатком древней мельницы. Этот мост обречен мной на гибель. Он из мостов, необходимых для артиллерии. Я ассигновал на него две пироксилиновых шашки и аршин бикфорда. Мусташ, отрезав бикфорд, убежал от меня за целую версту. Экий трус! Он терпеть не может, когда я прикусываю капсюль с гремучей ртутью; но в лихорадочную дрожь его бросает вдвигание капсюля в шашку; эти операции он предпочитает наблюдать издалека. Шашки я уже вынул, — два куска белого мыла, весом по фунту каждый. Они лежат перед моими глазами, и маленькая ящерица в поисках солнца (должно быть, ее привлек белый цвет шашек) вползла на шашку и боязливо наблюдает за мной. Не бойся, маленькая дочь Галатии. Это мыло не для тебя. Это мыло вымоет с лица изможденной Турции кровь, гнет и страдание.

* * *

Политический разговор с Мусташем:

— Когда придем в Стамбул, — говорит Мусташ торжественно, — мы освободим падишаха из-под власти гяуров.

— Падишах в Стамбуле кончился, милый Мустафа.

— Как так, эффенди?

— Ты слыхал про Кемаля?

— О! — Мусташ восхищен. — Кемаль большой и храбрый паша. Но, ведь, он — не падишах? Падишах в Стамбуле.

— Представь себе, Мустафа, что того, который в Стамбуле, покинул Аллах.

— Как же быть теперь? Без падишаха нельзя.

— Ты знаешь, откуда дует влажный ветер?

— Знаю. Он дует с моря. С гор идет сухой ветер, сухой и с песком. Он ест глаза.

— Но тот, что дует с моря, он освежает и останавливает жажду. И вот, там, откуда дует ветер, — там есть падишах.

— Знаю, — неожиданно и уверенно говорит Мусташ. — Его зовут Ленин.

— Ну, нет, — медленно говорю я, в глубине души удивляясь политическим познаниям Мустафы. — Нет. Моего падишаха зовут иначе. У него голубые глаза и волосы, как цветение пшеницы… У него голос, как у жаворонка…

— Ну, так это — женщина! Я думал, эффенди расскажет мне про Ленина, — Мусташ разочарован. А что я могу рассказать ему про Ленина?

Про своего падишаха я могу ему рассказать. Он очарователен, этот падишах, и власть его никогда не умрет на земле. Он поет и порхает, и от его пения небо делается синим, а ветер — вольным и ласковым. Он…

— Его посетил Аллах, и он велел Кемалю идти на гяуров.

Мусташ упорно и укоризненно смотрит мне в глаза. Он уверен, что я что-то от него скрываю. Потом он вспоминает, что настало время творить вечерний намаз, расстилает вместо коврика свой давно опустевший мешок и становится на колени, лицом к востоку. А слева его ласкает ветер, влажный ветер моря и словно обвевает Мусташа тихими, далекими волнами нежности, кротости и безгрешных, детских, шаловливых ласк, плывущими с моей далекой родины.

* * *

Сто двадцать турецких фунтов золотом выдаст штаб оккупационного корпуса британской королевской армии тому, кто доставит в штаб в Константинополе или греческому командованию в Смирне или французскому командованию в Адане или итальянскому командованию в Адалии, — добросовестные, точные, вполне проверенные сведения о местонахождении бандита иностранного (неанатолийского) происхождения, взорвавшего мост на р. Джуме и пытавшегося повредить большой мост через р. Мендерес.

Сухой, горный ветер бешено треплет надорванный зеленый листок…

* * *

Вот уже три дня, как мы с Мусташем засели в «бест» недалеко от небольшой турецкой деревушки. Деревушка — вся в чинарах, тем не менее, она обожжена жгучим анатолийским солнцем, и плоские ее белые крыши, как исполинские изразцы поверженной печи великанов. Наше убежище — в остатках средневековых развалин. Определить назначение того, чем были эти развалины прежде, довольно трудно; может быть, здесь была баня для рыцарей Готфрида Бульонского или этапный пункт для пересылаемых на родину невольников. Во всяком случае, для нас с Мусташем эти развалины — неоценимая находка. Прежде всего, развалины помещаются на небольшом холме, и представляют удобный наблюдательный пункт; жалкие остатки крыши дают возможность укрываться от начавшихся осенних дождей; наконец, благодаря близости селения, мы обеспечены продовольствием, а это — далеко нелишнее после продолжительной голодовки; короче сказать, мы объедаемся вяленой говядиной — «баздырма», маслинами и султанским виноградом. Кроме того, большая амфора в углу нашего жилища постоянно пополняется ячменным пивом или необычайно душистым медовым напитком. Об этом заботится Евразия. Кто она — я не знаю. Вероятно, просто турецкая девушка из нашей деревушки. Ее зовут иначе, но мне трудно выговаривать ее имя, поэтому я зову ее именем, высеченным на одной из стен нашего убежища. Под надписью Евразия на старогреческом языке, высечены странные барельефы, — какие-то люди, похожие на рыб, с громадными головами, в чепчиках, с круглыми удивленными глазами, а туловища маленькие и без ног. — Это — указание пути, уверяет Мусташ. Как бы то ни было, но содержание знаков и надписей интересует меня, главным образом, в присутствии Евразии… Когда она приходит, Мусташ отбирает у ней плоскую фляжку с ракией и отправляется пьянствовать в свой угол. Я же беру девушку за руку и мы уходим под большую маслину есть сочные, сладкие фиги, читать надписи и… бесконечно смотреть друг другу в глаза. Когда она уходит, — это происходит обыкновенно глубокой ночью — я ругаю Мусташа неверной собакой, прислужником гяуров и грожу пожаловаться на него первому встречному мулле: не подобает мусульманину хлестать водку, как сапожнику и орать бессмысленные песни… с риском быть услышанным хотя бы блуждающими «тарелками». На утро, проспавшись, Мусташ делает прозрачные намеки о людях, забывших своего падишаха. К вечеру мы, обыкновенно, миримся, и наше примерение венчает появление Евразии.

* * *

…Пятый день мы спасаемся от погони, — без крова, без пищи, без воды, без воды, — в степи, покрытой малорослым кустарником, — и он служит нам единственным прикрытием. Часть пироксилина пришлось утопить в реке. Нас выдали…

* * *

Самое скверное то, что приходится уходить бесшумно. Иной раз просто необходимо было бы швырнуть гранату, но —



Поделиться книгой:



Регистрация