Та же любовь к тщательно проработанным художественным творениям, к обилию деталей проявится в Третьякове — составителе живописного собрания. Из картин меценат почти всегда предпочитал те, которые выписаны тонко, тщательно. Владелец галереи часами будет рассматривать свои приобретения, подмечать малейшие подробности живописного полотна. Любовь к
Любовь молодого Третьякова к живописному началу в окружающем мире естественно дополнялась природной наблюдательностью. В сочетании с живым умом и прекрасно развитым чувством юмора она позволяла подростку воспринимать мир как череду ярких, насыщенных, подчас контрастных образов. В. П. Зилоти пишет: «Павел Михайлович… помню, как-то рассказывал с большим юмором о том, как хаживал к ним в лавку, в рядах на Красной площади, какой-то „странный человек“…, который молился и просил подаяния, но если кто-нибудь ему отказывал, то он сердился и грозно кричал: „Я ти взвощу, я ти взбутетеню!“ Это отец нам рассказывал, смеясь до слез и с чувством восхищения перед красочностью этих непонятных слов»[69].
Вместе с тем, чувство юмора Павел выставлял напоказ тогда лишь, когда он считал это уместным, то есть далеко не в каждой жизненной ситуации. Гораздо чаще лицо его было сосредоточенным и серьезным, радостная улыбка была на нем редкой гостьей. Уже в раннем возрасте Павел в поведении «отличался величайшей скромностью»[70]. Чтение, прогулки по городу, коллекционирование книг и картинок, любование совершенством окружающего мира и постоянные размышления над увиденным… все это богатство внутреннего мира тщательно оберегалось от окружающих, было горстью сокровищ в тайниках души юного Третьякова.
Наряду с этим существовали для него увлечения «наружние». Те, которыми можно было делиться с окружающими, не испытывая боязни быть неверно понятым.
О любви Павла к театральному искусству и к опере уже говорилось. Любовь эту он разделял с братом и со своей родительницей и пронес через всю жизнь. Но корни этой страсти также находятся в глубинах личности будущего мецената. Третьяков принадлежал к числу тех детей, которых обычно полушутя называют «маленькими взрослыми». Но это не означает, что ему не были знакомы детские забавы и увлечения.
Так, была еще одна забава, которую замкнутый мальчик мог сочетать с общением. Павел с детства любил плавать и плавал хорошо даже в пресной воде, благо дом его родителя стоял на самом берегу Москвы-реки.
Плавать ходили дружной компанией, на расположенные недалеко от дома купальни. Кроме самого Павла и брата Сергея, в компанию эту входили купеческие дети Антон и Николай Рубинштейны. Отец мальчиков Рубинштейнов, Григорий Романович Рубинштейн, владел расположенной в Замоскворечье небольшой карандашной фабрикой. Павел Михайлович, скупясь на описания своего детства, об этих походах на купальни рассказывал дочерям с удовольствием. «Еще мальчиком он с братом Сережей выплывал из купален на Москве-реке и с мальчиками Рубинштейнами… легко переплывал реку и плыл обратно»[71]. «Николай Григорьевич был большой шалун, — прибавлял Павел Михайлович с милой, лукавой улыбкой, так как знал, что таяли перед Николаем Григорьевичем не только он сам и все мы, но и вся Москва»[72].
Антон и Николай Рубинштейны стали впоследствии всемирно известными музыкантами, основоположниками профессионального музыкального образования в России. Оба они с самого раннего детства занимались музыкой под руководством своей матери, а затем и профессиональных педагогов.
Хорошее воспитание закладывает в душе ребенка прочный фундамент. Будет ли что-то возведено на этом фундаменте, или он будет уничтожен, как ненужный хлам, во многом зависит от круга общения ребенка, от того, что предпочитают его друзья-ровесники. Братьям Рубинштейн были близки те же ценности, которые старалась воспитать в собственных детях Александра Даниловна Третьякова. Павла и Сергея сближали с Рубинштейнами не только детские забавы, но и общая для всех четверых влюбленность в искусство. Приятельские отношения с Антоном и Николаем Григорьевичами прошли через всю жизнь Третьяковых, как Сергея, так и Павла. Думается, эта дружба внесла лепту в становление художественного вкуса П. М. Третьякова.
С одной стороны, благодаря ярко выраженной самодостаточности Павел Третьяков довольно рано стал цельной, многогранной, интересной личностью, с присущим только ей набором качеств и устремлений. С другой — личность эта продолжала жить в кругу семьи, подчиняться ее порядкам и сталкиваться с происходящими в ней переменами.
Все детство и юность Павла Михайловича прошли в окрестностях Николо-Голутвинской церкви. Семья Третьяковых долгие годы жила в том самом домике, где он появился на свет. Впоследствии «…родитель Павла Михайловича из этого дома перебрался в наемную квартиру в дом Рябушинского, довольно большую, в которой и жил довольно долго до тех пор, пока эта квартира не понадобилась самому г. Рябушинскому»[73]. Это подтверждает и А. П. Боткина, правда, она путает хронологию событий[74]. Дом Михаила Яковлевича Рябушинского располагался неподалеку от собственного жилища Третьяковых, на углу 1-го и 3-го Голутвинских переулков. На съемной квартире Третьяковы жили начиная с 1842 года[75]. Родовой же дом после некоторой перестройки Михаил Захарович стал целиком сдавать в аренду. Тем не менее Третьяковы оставались полноправными хозяевами этого дома[76]. И они по-прежнему были приписаны к приходу Голутвинской церкви, которую продолжали регулярно посещать. Более того, Михаил Захарович, именно «…живя в этой квартире… несколько лет состоял при нашей Николо-Голутвинской церкви старостой церковным»[77].
Любопытно, но церковные документы, составлявшиеся приходским священником, ничего не говорят о перемене Третьяковыми места жительства. Думается, причина в следующем: хозяин дома, Михаил Яковлевич Рябушинский, числится в них как «раскольник поповицкой секты». По-видимому, священник сознательно записывает хорошо ему знакомого Михаила Захаровича с семейством по их собственному дому, благо они остались жить в прежнем приходе. Служитель церкви явно не желал, чтобы церковные власти заподозрили Третьяковых в сочувствии старообрядцам. Через несколько лет Рябушинский захотел сам занять свое жилище, и Третьяковы снова меняют место жительства.
На этот раз они переезжают несколько дальше, в другой приход — церкви Иоанна Воина на Калужской улице, также находящийся в Замоскворечье. Третьяковы «…выехали… на Якиманку, в дом Шамшуриных»[78] в Бабьегородском переулке. Это тоже была съемная квартира, прав на старый дом они по-прежнему не потеряли. Составители «летописи жизни П. М. Третьякова» датируют это событие 1850 годом[79]. Однако оно произошло гораздо раньше, в период с 29 августа 1847 по 28 августа 1848 года, то есть после той даты, как они были в последний раз отмечены в Николо-Голутвинском приходе, — и до момента их фиксации на новом месте жительства[80].
Дела Михаила Захаровича шли в гору, семья его потихоньку разрасталась, рождались все новые дети. Но… не зря, видимо, говорят: кого Бог любит — того испытывает. В 1848 году на Третьяковых обрушилось страшное горе: скарлатина, которую тогда почти не умели лечить, унесла жизни всех младших детей, по крайней мере трех мальчиков, в том числе «12-летнего бойкого и способного мальчика Данилу»[81], только начавшего помогать отцу в торговых делах. В живых, помимо родителей, осталось четверо старших отпрысков: Павел, Сергей, Елизавета и Софья.
Как уже отмечалось, точное число детей в семье Третьяковых неизвестно. В. П. Зилоти, вспоминая разговоры с Александрой Даниловной, утверждает, что та родила одиннадцать детей. Документы же дают информацию лишь о девяти из них, что дает право исследователям обходить этот туманный вопрос, не упоминая свидетельства Зилоти. В результате появляются уверенные утверждения о девяти или даже о десяти детях[82], родившихся в семье А. Д. и М. З. Третьяковых. Это выглядит тем более убедительно, что цифра «девять» фигурирует в воспоминаниях А. П. Боткиной. Исследователи забывают, что, говоря о мелких деталях, Александра Павловна зачастую не доверяет собственной памяти, а опирается на все те же документальные источники. Автор этих строк считает, что В. П. Зилоти, писавшая воспоминания по памяти, в таком важном вопросе, скорее всего, не ошибается — и действительно приводит ту цифру, которую услышала из уст бабушки. В таком случае документы запечатлели имена тех восьмерых детей, которые родились до 1848 года, а также девочки, появившейся на свет в 1849-м. Еще двое детей, по-видимому, родились в том же году, когда и скончались, то есть в 1848-м, во время свирепствовавших в Москве эпидемий, и документы об их рождении либо не сохранились, либо не были составлены вовсе. Эпидемия, или, как тогда говорили, «моровое время», — чрезвычайное событие, нарушающее не только распорядок жизни людей, но и налаженный процесс производства бумаг.
Вот свидетельство Веры Павловны: «Михаил Захарьевич умер рано; было у них с Александрой Даниловной одиннадцать человек детей. Старшим был Павел Михайлович, родившийся 15 декабря 1832 года, в день св. Павла. Вторым родился Сергей Михайлович, затем шли Елизавета и Софья Михайловны. Позже родилось, по словам самой бабушки, шесть детей…» «Две страшные эпидемии скарлатины, ходившие по Москве, унесли всех шестерых маленьких деточек; трое умерло в одно время; три гробика стояло рядом в церкви, у „Ивана Воина“, — рассказывала мне бабушка, когда я была уже взрослой девушкой, — рассказывала и смотрела куда-то вдаль». Затем, в 1849 году, «родилась их младшая дочка, Надежда Михайловна»[83].
За один год семья потеряла нескольких здоровых детей. Это был страшный удар.
Особо чувствительной была потеря сыновей — не только наследников, но и потенциальных помощников отцу в его торговых занятиях. Вся родительская любовь сосредоточилась на оставшихся детях, особенно на дочерях. Любимицей Михаила Захаровича была Елизавета, Александры Даниловны — Софья. Сколько мог, Михаил Захарович продолжал заботиться об оставшихся пятерых детях: об их воспитании, образовании — и об устроении их дел на случай своей непредвиденной кончины. Впрочем… в те времена человек, которому было за сорок пять, уже всерьез задумывался о жизни души в загробном мире.
Через два года после первой беды, в 1850-м, произошла вторая: скончался Михаил Захарович. Старшей в семье стала Александра Даниловна, но сыновья уже осознали: возможно, недалек тот день, когда им придется принять на себя весь груз взрослой жизни — вступить в купеческую гильдию, заменить отца незамужним сестрам. Две трагедии, случившиеся одна вслед за другой, как никогда, сплотили старших братьев: раздумчивого, созерцательного, скромного Павла — и живого, непосредственного, любившего пощеголять Сергея. Несмотря на несходство характеров, братья крепко дружили всю жизнь. «Павел Михайлович души не чаял в брате Сереже. Ведь они остались после смерти отца своего Михаила Захарьевича почти мальчиками, 16 и 17 лет… Павел Михайлович на всю жизнь сохранил к брату нежность и заботливость, хотя впоследствии не всегда соглашался с его образом действия в его общественной деятельности в качестве городского головы города Москвы»[84], — пишет В. П. Зилоти. Ей вторит крупный делец П. А. Бурышкин: «Не часто бывает, чтобы имена двух братьев являлись так тесно друг с другом связанными. При жизни их объединяли подлинная родственная любовь и дружба. В вечности они живут, как создатели Галереи имени братьев Павла и Сергея Третьяковых»[85].
Умер Михаил Захарович 2 декабря 1850 года[86] в возрасте 49 лет. В. П. Зилоти пишет, что Павлу Михайловичу было в этот момент 17, Сергею Михайловичу — 16 лет. Это верно, но с небольшой поправкой: Павлу Михайловичу оставалось дожить всего 13 дней до 18 лет, то есть до совершеннолетия. Оба сына были достаточно взрослыми, чтобы принять на себя груз распоряжения отцовскими торгами. Как часто другие купеческие дети уже в 14–15 лет водили обозы с отцовскими грузами по бескрайним просторам России! Молодым Третьяковым было в этом отношении гораздо проще. Отец устроил дела таким образом, чтобы на сыновей первое время не падала вся тяжесть купеческой ноши.
В финальные годы жизни, чувствуя близящийся конец, Михаил Захарович Третьяков составил два завещания. Первое датируется октябрем 1847 года, второе — ноябрем 1850-го, и оба хранятся ныне в архивных фондах Государственной Третьяковской галереи[87]. Исследователи П. М. Третьякова, говоря о его семье и ранних годах жизни, неизменно приводят цитаты из обоих завещаний М. З. Третьякова. И этот ход полностью оправдан: завещания — прекрасный способ показать читателю «стартовую точку» карьеры Павла Михайловича. Данные документы не только раскрывают размеры состояния и характер М. З. Третьякова, но и определяют ход жизни самого Павла Михайловича на долгие годы вперед. К сожалению, цитируют эти бумаги с невероятной неразборчивостью, а порой даже соединяют два принципиально разных текста в один, не думая, сколь серьезные при этом возникают противоречия. Таким образом, драгоценный материал используется некорректно. Слишком часто, подавая его читателям с легкомысленной произвольностью, авторы книг о П. М. Третьякове вводят свою аудиторию в заблуждение.
Итак, чтобы понять характер предпринимательской деятельности П. М. Третьякова, а также некоторые обстоятельства его жизни, необходимо проникнуть в суть последней воли его отца.
Еще дочь П. М. Третьякова, А. П. Боткина, заложила основы для смешения текста двух завещательных писем М. З. Третьякова. Книга ее воспоминаний впервые увидела свет в 1951 году. В ней Александра Павловна, говоря о завещании 1850 года, по которому «все имущество он (Михаил Захарович. —
Разница эта — не только хронологическая.
Во-первых, если внимательно проанализировать завещательные распоряжения 1847 и 1850 годов, окажется, что они попросту неравноценны. Завещание 1850 года — документ в основном смысле этого слова, то есть имеющий полную юридическую силу. Оно составлено набело, имеет подписи свидетелей и писца; на бумаге проставлены печати и «рукоприкладство» (то есть собственноручная подпись) самого завещателя. А то, что принято называть «завещанием 1847 года», является всего-навсего… черновиком. Текст документа составлен с большим количеством вставок и поправок, там, где необходимо указание точных цифр — денежных сумм и номеров недвижимых владений, — в строках оставлены пробелы. Очевидно, Михаил Захарович рассчитывал заполнить пустые места, что называется, «ближе к делу». На бумаге полностью отсутствуют элементы, удостоверяющие ее подлинность: подписи, печати, регистрационные номера. Иными словами, завещание 1847 года, которое корректнее называть завещательным письмом,
Во-вторых, три года, прошедшие с момента составления первого завещательного письма, стали пропастью, поглотившей большинство детей Михаила Захаровича и многое переменившей в его делах. Если бумагу 1847 года составлял купец, уверенный в себе, в своей судьбе и в силе своего слова, то завещание 1850 года писалось человеком, выпившим чашу горчайшего жизненного опыта. Человеком, познавшим необходимость возводить вокруг своей семьи баррикады из велений здравого смысла. В силу этого обстоятельства текст одного завещания отличается от текста другого столь сильно, как если бы их писали две разные личности.
Как уже говорилось, первое завещательное письмо М. З. Третьяков составил в октябре 1847 года. Мотивируя этот поступок, он пишет: «…я, нижеподписавшийся московской купец М. З. сын Третьяков, будучи в твердом уме и совершенной памяти, но иногда чувствую слабость здоровья своего, а потому на непредвидимый случай кончины жизни моей заблагорассудил учинить духовное сие завещание»[88]. Вполне возможно, что слабость здоровья была не единственным обстоятельством, вынудившим Третьякова составить завещание. У Михаила Захаровича имелась весомая причина ставить под сомнение не только собственную жизнь, но также жизни супруги и детей. Его опасения проскальзывают в тексте документа: «…у нас в настоящее время пять сыновей и три дочери, и ежели продлится жизнь наша и будет прибавление или убавление детей у нас…»[89] Другой купец, крупный общественный деятель, москвич, автор широко известных альбомов с видами златоглавой Москвы, Н. А. Найденов писал в воспоминаниях: «…в конце лета 1847 года пошли слухи о появлении в нижних приволжских губерниях идущей из Персии холеры; люди, пережившие время свирепствования ее в 1830 году, не без страха относились к получавшимся известиям и рассказывали об ужасах существовавшего положения, когда заболевших забирали насильно из квартир и увозили в холерные больницы, а умерших заливали известью и хоронили в закрытых гробах; осенью она не замедлила показаться и в Москве…»[90]
Когда пришедшая с Востока болезнь пришла в Москву, «…стали приниматься различные меры предосторожности и, хотя она начала проявляться, притом в значительной части случаев со смертельными исходами, тем не менее с наступившими морозами она стихла совершенно, и думалось, что все уже кончено. Между тем в конце весны (1848 года. —
Документы 1830–1840-х годов свидетельствуют со всей определенностью: эпидемии того времени свели в могилу огромное количество людей. При этом холера была тогда не единственным заболеванием, наносившим русским массовый ущерб. В том же 1848 году с другой стороны света, из Европы, в Москву докатилась пандемия гриппа. Этим двум эпидемиям сопутствовал целый букет менее смертоносных заболеваний, среди которых вполне могла быть скарлатина, от которой скончалось шестеро детей Третьяковых.
Не только семье Третьяковых, но и всем жителям Москвы 1848 год запомнился как година ужасных бедствий, которые Господь послал им «по грехом». «Моровое время» осталось в памяти как общая беда. Оно оставило неизгладимый отпечаток в душе всех, кому посчастливилось остаться в живых. Эпидемии, с одной стороны, обострили чувство личной ответственности человека за собственную жизнь и деяния, а с другой — сплотили уцелевшие семьи.
Но текст завещательного письма Михаила Захаровича появился на свет осенью 1847 года, еще до того, когда он осознал тяжесть кары, обрушившейся на его семью.
Следует еще раз повторить: в 1847 году Михаил Захарович находился на пике жизни, в возрасте 46 лет. Он сумел создать надежное, приносящее постоянный доход дело. У него была любимая и любящая жена, а также восемь детей: пятеро сыновей и три дочери, причем старших сыновей он успел к тому времени надлежащим образом воспитать и приспособить к делу. Михаилу Захаровичу оставалось лишь радоваться сыновним успехам и приискивать удачную партию для подрастающих дочерей. Чего еще мог желать купец? Чтобы Бог продлил дни его жизни, а если нет — так позаботился бы об устроении дел его семьи. Отдавая последние распоряжения, Михаил Захарович вложил в текст самые теплые чувства по отношению к домашним.
Первое завещательное письмо составлено с учетом малейших нюансов, способных повлиять на будущность супруги и детей. Михаил Захарович, заботясь о благополучии своей семьи, старался предусмотреть всё.
Согласно воле отца, недвижимость, которую он подробнейшим образом перечисляет, целиком должна была достаться сыновьям — продолжателям торгового дела. «Все… недвижимое родовое и благоприобретенное имение после жизни [моей] наследуют родныя дети мои, сыновья: Павел, Сергей, Данила, Николай и Михайла»[92]. Кроме того, между сыновьями следовало разделить ту сумму, которая на момент раздела окажется в Сиротском суде[93] и будет состоять из «доходных денех», полученных от сдачи недвижимости в аренду, а также процентов по ним. Далее Михаил Захарович писал: недвижимое имение и капитал «…все без изъятия и без остатку отказываю и предоставляю в полное владение и распоряжение любезнейшей супруги моей А. Д. Третьяковой в безотчетное ея владение и распоряжение. Наследникам моим ни во что в движимой капитал не вступаться и до движимаго моего имения никому дела нет»[94].
Фактически Михаил Захарович перепоручал любимой жене управление делом и капиталами. Ничего необычного здесь нет. Подобное распоряжение полностью соответствовало существовавшему тогда порядку вещей. Еще в XVIII веке, когда правовое положение женщин было незавидным, а социальная активность в целом невысокой, хозяйственная деятельность купеческих жен и вдов могла простираться далеко за пределы дома[95]. Вдова должна была сохранять существующее дело «до возрасту» сыновей. Но если муж доверял деловой хватке жены, после его смерти она могла заниматься торгами и промыслами уже и тогда, когда сыновья включались в предпринимательскую деятельность. Александре Даниловне — ее уму, знаниям, «торговой жилке» — муж доверял. Концентрация всех капиталов под контролем супруги позволяла избежать дробления семейных финансов на множество частей, а значит, — являлась хорошей основой для успешного ведения дел.
И в то же время… каким доверием к жене следовало обладать, чтобы быть уверенным: в свои 35 лет она не оставит детей одних и не выйдет замуж вторично, забрав все оставшиеся после мужа деньги в новую семью! Ведь в таком случае сыновья вряд ли смогли бы продолжать отцовское дело. Им пришлось бы довольствоваться доходами от сдачи недвижимости внаем. Видимо, Михаил Захарович ценил жену не только как нежную супругу и умную советчицу в делах, но и как любящую мать и был убежден: детей она без будущего не оставит.
То, что ведение дел Михаил Захарович поручал супруге, было полностью оправданным. Павлу Михайловичу в момент составления завещания было 15, Сергею — 14 лет. Отец не считал их готовыми к самостоятельной предпринимательской деятельности, а значит, требовалось вверить их опытному и надежному человеку. Александре Даниловне поручалась опека над несовершеннолетними сыновьями, причем во всех конкретных вопросах — от выбора второго опекуна до размера дочернего приданого — М. З. Третьяков всецело доверял здравому смыслу жены. «Дочерей наших родных Елизавету, Софью, Александру Михайловых (в 1847 году им было 12, 8 и 4 года соответственно. —
Раздел недвижимого имущества, по настоянию купца, должен был совершиться по достижении
Михаил Захарович заботился не только о каждом из детей в отдельности, но и о семье в целом. И все-таки… из завещания хорошо видно, кого из сыновей отец любил больше. В силу ли затраченных на воспитание усилий или за какие-либо особенности ума и характера, он выделял двух старших сыновей, особенно — Павла. Четко выразив желание назначить его вторым опекуном, Михаил Захарович выразил доверие к старшему сыну: именно ему следовало вместе с матерью пресекать возможную растрату братьями денег «на распутство». Кроме того, в тексте встречается еще одно любопытное распоряжение, выделяющее Павла и в меньшей степени Сергея, из общего ряда сыновей М. З. Третьякова. Из доходных денег, велит отец, «…старший мой сын Павел получить должен один две доли, второй Сергей полторы доли, достальныя же получают все по ровным долям. В случае до раздела старший сын Павел помрет, то его занимает старшинство второй Сергей. Он должен получить один две доли, а достальныя получают по ровной доле. В случае до раздела и Сергей помрет, то третий не пользуется старшинством, а получают все по ровным долям… Недвижимое имение вообще идет на раздел всем сыновьям по ровным долям»[98].
Составляя завещание накануне близящейся эпидемии, М. З. Третьяков понимал, что число детей в семье может измениться, и предусмотрел, как надо действовать в таком случае. Впрочем, и здесь в мелочах он полагался на супругу. Единственное, на чем настаивал купец, — образование детей следует продолжить. Жене он наказал «…сыновей до совершения лет воспитывать и прилично образовать. Одежду и пищу должна супруга иметь на свой счет, то есть из отказанного мною ей капитала»[99]. Впрочем, Михаил Захарович предусмотрел послабление: «…но ежели почтет оныя издержки на воспитание детей за тягость, то дозволяю ей брать из доходов (доходных денег. —
Вместе с опекой на Александру Даниловну и на второго опекуна возлагалось и ведение торговых дел — вопрос принципиальной важности для оборотистого купца. «Сим подтверждаю: после ж[из]ни моей торговлю мою не останавливать, а пустить в ход, как она была при мне, чтобы сыновей не отстранять от торговли и от своего сословия»[100]. В этом вопросе купец постарался предостеречь родных от возможных ошибок. Он подробно расписывает, с какой части недвижимого имущества какого дохода следует ожидать и в чьих съемных лавках находится его товар, с кого следует взыскать долги, а кому — уплатить по финансовым обязательствам. «…О принятии на себя торговой обязанности долги за меня по книге счетам, распискам, и если будет по векселям, в свое время без отлагательства заплатить кредиторы моим по моей покупной книге и документам. Как тебе, супруга, так и старшему сыну Павлу [люди все] известны и все с аккуратностию вписано в книгу. Писано же которая моей, а некоторыя сыновненой Павловой рукой»[101]. После этого Михаил Захарович предостерегает супругу: «…а что в случае злонамеренныя люди не составили бы на меня после жизни моей фальшивых документов, то в предохранение онаго упоминаю, что я не должен никому тем лицам, у кого товару не покупал котораго и имя его в книге не записано. В случае сие может служить защитой»[102]. Эти слова — отнюдь не пустая предосторожность, а наставление опытного коммерсанта. Нередки были случаи, когда после смерти основателя дела его жена и дети шли по миру, не умея сохранить имущество от недобросовестных людей.
По сравнению с первым документом завещание от 24 ноября 1850 года крайне сухое, а в эмоциональном плане — значительно более холодное и даже несколько отчужденное. Подробностей в нем уже не столь много, как в первом, а его объем раза в два с половиной меньше. На первый взгляд может показаться, будто Михаил Захарович стал гораздо меньше доверять членам своей семьи, в особенности жене. Более того, появляется ощущение, что супруги крепко не поладили — Александра Даниловна резко лишается всех тех богатств, которые ей должны были отойти в 1847 году, а круг доверенных ей поручений сильно сокращается. Что ж, нельзя полностью пренебречь подобной возможностью. Однако иная версия — после тщательного анализа текста — выглядит гораздо более правдоподобной.
Думается, дело не в том, что Михаил Захарович стал меньше любить своих детей или жену. Скорее, перемена характера текста отражает изменения самой жизненной ситуации.
Первое изменение было вызвано причинами внешними по отношению к семье Третьяковых. Это «моровое время» второй половины 1840-х годов, о котором уже шла речь.
Заботливость М. З. Третьякова по отношению к семье в 1850-м была столь же велика, как и три года назад. Но она приобрела совершенно другое выражение. В 1847 году купец, подробно описывая имущество, гораздо меньше внимания уделял вопросу, кому из домашних должна достаться какая часть капитала. Во всех подобных мелочах он целиком полагался на супругу. В 1850-м расстановка акцентов изменилась. Оставив в стороне описание состава имущества, коммерсант собственноручно прописывает на бумаге, сколько денег должно достаться жене, сколько — пойти на приданое дочерям. Изменение приоритетов произошло не потому, что Александра Даниловна утратила доверие супруга, причина совсем иная. Весь накопленный М. З. Третьяковым опыт говорил: чтобы дела были так же успешны, как при его жизни, купец должен застраховать их от случайных рисков. Александра Даниловна в 1850 году была еще не старой женщиной. Ей исполнилось 38 лет. В то же время… как говорится, в жизни и смерти Бог волен. Для той эпохи кончина женщины и в более раннем возрасте была в порядке вещей — вне всякой связи с эпидемиями. Гораздо более, чем на живого человека, Михаил Захарович мог надеяться на бумагу, заверенную по закону.
Второе изменение, внутреннее, произошло в самой семье Третьяковых. За три года дети выросли. Приближалось совершеннолетие старшего из сыновей. Вероятнее всего, именно это обстоятельство стало причиной радикального пересмотра М. З. Третьяковым условий завещания. Составляя новый документ, Михаил Захарович трезво отдавал себе отчет: Павлу Михайловичу 18 лет исполнится всего через два месяца, а еще через полтора года совершеннолетним станет Сергей Михайлович. Следовательно, даже если М. З. Третьяков скончается через несколько дней после оформления завещания, руководство делами фирмы перейдет к его сыну практически сразу по смерти отца.
Разница в документах 1847 и 1850 годов обусловлена тем, что они имеют различных адресатов. Завещание 1847 года — прежде всего совет любящего мужа жене, 1850-го — наставление строгого отца сыновьям.
Забота Михаила Захаровича по-прежнему простиралась на каждого из ближних. Как и раньше, коммерсанта прежде всего волновало благополучие семьи в целом. Поэтому основные распоряжения М. З. Третьякова касаются гарантов этого благополучия. Если в 1847 году таковым была Александра Даниловна, то в 1850-м — Павел и Сергей Михайловичи.
Михаил Захарович писал осенью 1850 года: «Все, что только после меня останется, как движимаго и недвижимаго имения, так капитала, товаров и проч[ее], словом, все без изъятия предоставляю в полную и неотъемлемую собственность сыновей моих Павла и Сергея, почему и прошу жену и дочерей моих ни во что завещеванное не вступаться и сверх назначеннаго им ничего более не требовать, а остаться довольными тем, что я им предоставляю»[103]. Характерно, что, даже заботясь о жене и дочерях, М. З. Третьяков неизменно держал в голове деловые вопросы. Так, если бы одна из его дочерей умерла до замужества, ее часть наследства (а каждой дочери было завещано 15 тысяч рублей серебром) «должна остаться у сыновей моих, в полную собственность их, сыновей моих»[104]. И дочернее приданое, и даже принадлежащие Александре Даниловне деньги до того, как в них наступит надобность, должны были находиться в сыновнем деле.
Павлу и Сергею Михайловичам, продолжателям отцовского дела, доставалась львиная доля отцовского имущества. Но М. З. Третьяков явно не считал отпрысков готовыми принять на свои плечи весь груз самостоятельной предпринимательской деятельности. Поэтому в обращении к сыновьям он старается всеми возможными способами застраховать дело от вероятных рисков — тех, которые они могут еще не видеть в силу неопытности. Михаил Захарович стремился подвести прочный фундамент под предпринимательскую активность детей. Именно в этом русле и надо воспринимать распоряжения, прописанные в завещании 1850 года.
Прежде всего, купец установил над сыновьями опеку, то есть право контроля над принадлежащим Павлу и Сергею имуществом. Купец считал, что обоим сыновьям нужно на протяжении еще нескольких лет набираться практического опыта. Опекуншей назначил, как и прежде, Александру Даниловну, опекуном — своего друга и торгового партнера купца К. А. Чеботарева. М. З. Третьяков писал: «…производимой мною торговле, до пришествия детей моих, сыновей Павла и Сергия, перваго в двадцатишести, а последняго двадцатипятилетний возраст (то есть 19 января 1859 года — в день 25-летия С. М. Третьякова. —
Действительно, вплоть до 1859 года купеческие дела Третьяковых велись от имени Александры Даниловны. Она «временно» считалась купчихой 2-й гильдии. Искреннее почтение к матери сохранилось у сыновей до конца жизни. Павел Михайлович не оставил привычку каждый день заезжать «к маменьке „поздороваться“»[106] уже и тогда, когда его собственные дети стали взрослыми.
Будучи совершеннолетними, Павел и Сергей в торговых делах остались стеснены обязанностью избегать перемен в способах ведения коммерции, а также необходимостью отчитываться перед опекунами в совершаемых действиях. «Так как образ торговли моей сыновьям моим уже известен, то я надеюсь, что они будут следовать всем моим правилам, которые я старался внушать им. Но как они имеют еще молодые лета, то обязываю их давать в торговле отчет в течение семи лет от дня моей кончины как упомянутому выше сего приятелю моему Константину Афанасьевичу Чеботареву, так и матери своей Александре Даниловне»[107].
Адресованный сыновьям Михаила Захаровича запрет производить изменения в торговых делах должен быть напрямую увязан с еще одним важнейшим приказанием купца: «…имения же моего, товара, капитала, документов и всего, что только после меня останется, не опечатывать и не описывать»[108]. В распоряжениях отца семейства имелся прямой резон. Его капитал был довольно велик, но… весь он был вложен в дело. Михаил Захарович оставлял семье
Заботливый отец, Михаил Захарович мог менять ласку на строгость, когда это было необходимо для семейного блага.
На первый взгляд кажется, что этим завещанием Михаилу Захаровичу удалось обеспечить надежную защиту остающемуся после него имуществу. Сам купец так не считал. У обоих опекунов могли появиться причины не уделять молодым Третьяковым должного внимания. У Чеботарева были свои дела, которые иной раз требовали длительной отлучки. Что касается Александры Даниловны, то муж не исключал ее повторного замужества, в результате чего ее внимание к делам первой семьи могло существенно ослабнуть. Нужен был человек, который бы неотлучно находился рядом с сыновьями. И у Михаила Захаровича на этот случай в запасе имелся еще один козырь: дочери.
За несколько лет до кончины Михаилу Захаровичу понадобился толковый приказчик, которого он и нашел в 1841 году[110]. В. П. Зилоти, со слов тетки Анны Ивановны Третьяковой, рассказывает, что «Михаил Захарьевич случайно набрел на одного молодого человека, показавшегося подходящим помощником в лавке; он был гораздо старше его сыновей (Павла — на 8, а Сергея на 9 лет. —
Маловероятно, чтобы встреча Третьякова с Коншиным являлась чистой случайностью. Купеческое семейство Коншиных уже в 1810-х годах, когда был жив отец Михаила Захаровича, проживало в том же Николо-Голутвинском приходе, что и Третьяковы[112]. Владимир Дмитриевич был дальним родственником главы этого семейства. Приход в XIX веке был гораздо более устойчивой единицей, чем в наши дни. Прихожане встречались в церкви на службах, знали о важнейших событиях, происходящих в доме соседа, завязывали деловые связи. Кроме того, члены одного прихода совместно заботились о своем храме. Помогали старосте в финансовых вопросах. Жертвовали в церковь ризы, оклады, иконы, книги. Помогали украшать церковь к праздникам, а то и собирались для совместной праздничной трапезы.
По-видимому, благодаря приходской жизни завязалось знакомство В. Д. Коншина с главой семейства Третьяковых. Впоследствии оно привело к их деловому сотрудничеству. В 1845 году «московской мещанин» Владимир Дмитриевич Коншин уже живет на дворе Третьяковых[113]. Благодаря личной порядочности, смекалке и трудолюбию Коншин быстро завоевывает доверие Михаила Захаровича Третьякова и становится его старшим доверенным приказчиком. Возможно, после смерти собственных младших сыновей Михаил Захарович стал воспринимать Коншина как еще одного сына. Так или иначе, на смертном одре глава семьи отдает устное распоряжение: сыновья обязаны взять Коншина в компаньоны. А любимую дочь Лизавету отец просил по достижении возраста выйти за Владимира Дмитриевича замуж. А. П. Боткина пишет: «…Лизавете Михайловне было в это время 15 лет, брак этот ее пугал, она плакала и умоляла, но понемногу свыклась и примирилась»[114].
Таким образом, отец обеспечил будущность семейному делу, поручив ведение значительной его части дельцу опытному, практические качества которого он проверил лично. Став членом семьи, Коншин вряд ли бросил бы своих родственников на произвол судьбы. Но помимо холодного расчета, Михаилом Захаровичем руководила и отцовская любовь — это хорошо видно из воспоминаний А. И. Третьяковой, переданных В. П. Зилоти: «…когда Михаил Захарьевич умирал, — он очень беспокоился о своей старшей дочке, Лизаньке, которую он очень любил; ей не было в то время и 16 лет, и была она слабого здоровья… Михаил Захарьевич, перед самой смертью, позвал к себе Лизаньку и стал умолять ее дать ему слово, что она, после его смерти выйдет замуж за Владимира Дмитриевича. Лизанька, обожавшая отца, не могла отказать ему и обещала». Свадьба их была сыграна 13 января 1852 года.
Деловое чутье не подвело Михаила Захаровича. Коншин вошел компаньоном в дело молодых Третьяковых. Оно стало разрастаться под фирмой «Братья П. и С. М. Третьяковы и В. Коншин». Открытие торгового дома под этой маркой состоялось 1 января 1860 года. Не прогадал он и в заботах о любимой дочери. Елизавета Михайловна в браке с Владимиром Дмитриевичем была счастлива. Тот, в свою очередь, души не чаял в своей супруге.
Заботу о жене и дочерях Михаил Захарович вверял Павлу и Сергею Михайловичам. Александре Даниловне он возвращал ее приданое в двойном размере — 30 тысяч рублей серебром. Каждой из трех дочерей — Елизавете, Софье и Надежде — оставлял по 15 тысяч. Обращаясь к сыновьям, М. З. Третьяков предполагает то, о чем он не говорит в первом документе: что супруга может после его кончины вступить во второй брак. Он словно намекает супруге: «Из могилы держать тебя не стану». В завещании одного разночинца открыто сказаны слова, ставшие знаменитыми: «В замужестве и в сиденье вдовою, и в постриженье — ни в чем тебе не запрещаю, буди по твоей воле: буде лучше найдешь — забудешь, буде хуже нас будет — помянешь»[115]. Павла и Сергея Михайловичей он просит «любить и почитать мать свою, как Закон Божий повелевает, быть у ней в послушании. Жить вместе, буде она не выйдет после меня в замужество, довольствовать, как ее, так и сестер приличным содержанием»[116]. Кроме того, М. З. Третьяков распорядился: «…когда они, дочери, придут в возраст, то обязываю сыновей моих выдать их с согласия родительницы в замужество за людей достойных и при сей выдаче вручить каждой по пятнадцати тысяч рублей серебром со всею прибылью, какая может быть от дня моей кончины приобретена на те деньги по торговле»[117].
Последние распоряжения отца сыновья выполняли свято.
После кончины Михаила Захаровича Третьякова его тело предали «по христианскому долгу земле на Даниловском кладбище», где уже был положен прах его родителей. Со смертью отца для его детей наступил новый жизненный этап.
В кругу близких и за его пределами: «архимандрит» или «папаша»?
О П. М. Третьякове писали фантастически много. Писали его современники — родня, знакомые, люди искусства. Напишут о нем многие тома и после его смерти. Упоминания о Павле Михайловиче встречаются в дневниковых записях, воспоминаниях и переписке огромного числа его современников — как представителей художественного мира, с которыми он вплотную общался, так и писателей, музыкантов, выходцев из образованного слоя купечества и даже чиновников. Но как обсуждали Третьякова? О чем говорили? Его имя, разумеется, было и остается на устах интеллектуального класса нашей страны. Однако когда заходит разговор о Павле Михайловиче — что в старину, что в наше время, — этой незаурядной личностью интересуются в основном как великим меценатом и лишь иногда — как крупным предпринимателем. Еще реже его изучают в роли щедрого жертвователя на Церковь, на бедных. При этом уловить контуры его личности почти не пытаются: всех интересует, у кого Павел Михайлович приобрел ту или иную картину или от какой покупки отказался, и мало кому любопытно, что он представлял собой как человек. Цельной картины личности Третьякова попросту не существует.
А ведь не восстановив интеллектуальный, психологический и нравственный облик мецената, невозможно до конца понять и корни его созидательной деятельности.
Личность Третьякова погружена в тень его замкнутостью, его нежеланием выворачивать перед публикой подробности собственной жизни, знакомить весь свет со своими предпочтениями. Он не стремился стать «публичным человеком». Поэтому характер его и этические приоритеты реконструировать весьма сложно. Еще при жизни плотной завесой молчания Третьяков скрывал от любопытствующих все, что было связано с его этическим выбором, идеями и переживаниями. Несмотря на это, психологический облик мецената можно восстановить хотя бы в общих чертах по отдельным фразам, по разрозненным отзывам, скупому документальному материалу — словом, едва ли не по крупицам. В качестве главной опоры следует использовать свидетельства людей, живших бок о бок с Павлом Михайловичем на протяжении многих лет.
При сравнении информации о Третьякове, взятой из разных источников, возникает стойкое ощущение, будто существовало одновременно два Павла Михайловича, два разных по характеру человека. Один — замкнутый, неразговорчивый, угрюмый, задумчивый, как его называли друзья, «архимандрит». Другой — живой, веселый, с задорной лукавинкой в глазах — «папаша-жизнелюбец». Невольно возникает вопрос: какой же из них настоящий? И ответить на него — значит сложить мозаику из неровных маленьких кусочков воспоминаний и документальных свидетельств.
Трудно понять характер человека, не зная, как он выглядит. Внешность невидимой нитью увязывается с его манерами, привычками, страстями — и все вместе заплетается в тугой узел личности. Внешность Павла Михайловича Третьякова была яркой, запоминающейся. Портреты мецената создавались самыми разными людьми, при этом все они — как словесные, так и созданные на холсте — совпадают до мелочей.
Павел Михайлович был человеком худым, роста выше среднего, лицо его обрамляла окладистая борода. При этом от худобы, да еще от привычки слегка сутулиться, он казался очень высоким. Голос Третьякова звучал негромко, мягко, приглушенно[118]. Говорил Павел Михайлович нараспев. Вот как A. П. Боткина описывает отца: «Сухой, тонкокостный, высокий, Павел Михайлович делался сразу небольшим, когда садился, — так длинны были его ноги. Глаза под густыми торчащими бровями, хотя и не черные, а карие, казались угольками… Руки Павла Михайловича, с длинными пальцами, были красивы. Волосы его были темно-каштановые, но на усах и бороде светлее, чем на голове»[119]. Купеческая дочь М. К. Морозова, племянница B. Н. Третьяковой (жены Павла Михайловича), в детстве часто бывавшая в доме Третьяковых, так описывает тамошнего хозяина: «Павел Михайлович — высокий, худой и тонкий, с большой шелковистой темной бородой и пышными темными волосами, был необыкновенно тихий, скромный, молчаливый, почти ничего не говорил. Лицо его было бледное, тонкое, какое-то аскетическое, иконописное»[120]. Н. А. Мудрогель добавляет: «…глаза большие, темные, пристальные. Портрет его, работы Крамского, очень правилен. На нем он точно живой»[121]. Он же говорит, что служители дома Третьяковых «…самого Павла Михайловича называли строгим, „неулыбой“, потому что он никогда не только не смеялся, но даже не улыбался»[122].
Эти черты внешности Третьякова знакомы всякому, кто хоть раз видел его портрет или фотографию. Но сколь точно они отражали его внутренний облик?
При первом взгляде на разного рода мемуарные памятники и особенно на труды авторов советского времени кажется: отражали в полной мере. Целый ряд «художников слова» поработал в том направлении, которое выразилось в портретах Третьякова кисти И. Н. Крамского и И. Е. Репина, в фотографиях Павла Михайловича. Все они скрупулезно фиксировали те проявления личности мецената, которые «раскрывал» (а во многом на самом деле прятал) его внешний облик.
Те, кто был хотя бы поверхностно знаком с Третьяковым, отмечали его молчаливость, спокойствие, честность и особенно, его «на редкость поразительную великую скромность»[123], доходившую иной раз до застенчивости. Крупный критик В. В. Стасов отмечает такие черты П. М. Третьякова, как «необычайная и безмерная скромность, неохота беседовать с другими о самом [себе]» и о начальном моменте создания своей коллекции — несмотря на их двадцатилетнее «задушевное» знакомство[124].
Литератор П. Н. Полевой так описывал свою первую встречу с Павлом Михайловичем: «Я ожидал встретить человека обычного коммерческого типа: рослого, осанистого и плотного, с твердою поступью и с смелою уверенностью во взгляде, — и вдруг увидел перед собою высокого, но очень худощавого человека неопределенных лет, несколько сутулого, с небольшою бородою и небольшим хохолком, от которого его длинное и узкое лицо казалось еще более длинным и узким… На нем заметно было некоторое утомление, которое отражалось отчасти и в небольших темно-карих глазах… Усевшись передо мною на кожаном стуле, Павел Михайлович чуть-чуть отклонился от стола, склонив голову набок, сложил крест-накрест свои худощавые, длинные руки с тонкими и красиво обрисованными пальцами, вперил в меня свои глубокие вдумчивые глаза и замолк… Ни звука! Говори, мол, ты, если тебе нужно; а я и помолчать не прочь… Точь-в-точь как на известном репинском портрете»[125].
Те же черты передает хорошо знакомый с Третьяковым К. С. Алексеев-Станиславский: «Кто бы узнал знаменитого русского Медичи в конфузливой, робкой, высокой и худой фигуре, напоминавшей духовное лицо!»[126]
В кругу друзей Павел Михайлович получил шутливое прозвище Архимандрит. А. А. Медынцев, близкий друг Третьякова, поздравляя его в 1853 году с днем рождения, так и пишет: «Честной отец архимандрит»[127]. Это прозвище «пристало» к Третьякову, выйдя далеко за пределы дружеского круга.
Художник Н. В. Неврев величал Павла Михайловича «архиереем»[128].
М. В. Нестеров называет П. М. Третьякова «московским молчальником» и пишет: «…молчаливый, скромный, как бы одинокий, без какой-либо аффектации он делал свое дело: оно было потребностью его сердца, гражданского сознания»[129].
Н. А. Мудрогель замечает: «Я в жизни своей мало видел людей таких молчаливых, как он»[130].
Наконец, В. Д. Поленов, отмечая «внешнюю мягкость и скромность» Павла Михайловича, в то же время превозносит его «гражданскую мощь»[131]. По мнению художника, Третьяков был «гражданином в высоком смысле этого слова»[132].
Список высказываний подобного рода можно продолжать до бесконечности.
Скромность, застенчивость, молчаливость, задумчивость, гражданственность, патриотизм… В литературе именно эти черты закрепились за П. М. Третьяковым, стали «каноническими». Или, вернее, превратились в своеобразное клише, по которому пишется раз и навсегда предзаданный образ крупнейшего русского купца-мецената. Но… они являются всего-навсего расширенным описанием его внешности. Они заставляют забыть о том, что Третьяков — обычный человек с присущими ему слабостями, недостатками, скрытыми достоинствами и богатым внутренним миром. Если сфокусировать внимание только на перечисленных особенностях характера, появляется опасность вечно «скользить по поверхности», так никогда и не углубившись во внутренний мир П. М. Третьякова. Иными словами, — написать с него еще один портрет-фотографию. Портрет человека абсолютно бесстрастного, не имеющего личных предпочтений, едва ли не лишенного эмоций, а лишь стремящегося, как бездушная машина, к выполнению известной ему великой цели.
Разумеется, портрет этот для многих исследователей привлекателен. Прежде всего потому, что он прост и понятен. Это сумма очевидного. Нечто наподобие списка предметов, лежащих на письменном столе: чернильный прибор, пресс-папье, стопка бумаги и т. д.… Ведь набор внешностных проявлений Третьякова у разных мемуаристов зачастую совпадает: качества, лежавшие на поверхности душевного мира Павла Михайловича, были доступны для обозрения многим. В то время как подлинная суть его души скрыта от большинства зрителей: мир внутренних переживаний Третьякова можно увидеть лишь случайно. Он ненадолго прорывался наружу в словах, жестах, действиях — словом, в отголосках, в тенях, отброшенных костром, который пылает в недрах холодной пещеры. Тем не менее их нужно, их совершенно необходимо учесть. Следует отбросить соблазн коллекционирования очевидного и… заглянуть в те ящики «письменного стола», которые его владелец не стремился демонстрировать. Тот портрет Третьякова, который раз за разом рисуется разными авторами, противоречив по сути своей: как может в одном лице сочетаться гражданская мощь с человеческой мягкостью и застенчивостью? Что заставляет скромного человека заниматься делом колоссального размаха? Каким образом молчаливый, «конфузливый» человек умел общаться чуть ли не со всеми известными людьми своего времени и заслужить их уважение?
Чтобы понять, каков был Третьяков — живой человек, надо, насколько это возможно, оставить в стороне «внешность» его души и перейти к поиску ее глубинной составляющей.