— Вот в навозе они как раз и живут… — задумчиво протянула Клара. — Червяки!
— Что?… — Любящая мамаша растерялась.
— Черви, говорю. В навозе. Огромные просто растут!
— Та-а-ак во-о-от оно что-о-о… Черви, значит!
— Я не рыл! — быстро сказал Лесник, муж своей жены, отчим Клары и Розы, отец Золушки, получивший за своей нервной женой немалое приданое с клавесином, клавикордами и всем прочим. — Я на рыбалку еще осенью ходил! Прошлой! И без червей! Только с динамитом! Вы это… езжайте, покупайте что хотите, денег я дам. А я на работу. Дело у меня. Вепрь у меня. Кабан то есть. Бесчинствует. Безобразничает во вверенном попечению…
— Ага! — припечатала Золушкина мачеха. — Теперь это называется кабан! Он, значит, роет?! И мои лопаты умыкает? И все розы в саду извел? А на самом деле кто? Кто?! Я выведу на чистую воду тех, кто свинячит! — завизжала она, и Клара демонстративно заткнула уши. «Интересно, почему он на ней женился? — неожиданно подумала она. — Что он в ней нашел? Да еще и с нами с Розкой в придачу! Вот выйду замуж за Принца, указом запрещу…»
— А ты чего расселась? — рявкнула на старшую мать. — Разинула варежку! Раззявила хлеборезку! Размечталась о кренделях небесных! А мне и дом веди, и за кабаном этим смотри, — она кивнула в сторону испуганно шарахнувшегося мужа, — чтоб прилично себя вел и при этом полцарства своим динамитом не разворотил, и о вас, дурах, думай! Замуж пристраивай! А вы носами крутите, вам только принцев подавай, не иначе! С утра до вечера верчусь: подай, прими, жарь, парь! Чтоб дом как у всех, чтоб не стыдно, чтоб полная чаша… А они сидят, будто так и надо! — Она бурно зарыдала.
— Холерический темперамент, — шепотом заметил Лесник, бочком пробираясь к выходу.
— Не плачьте, маменька! — кинулась Золушка. — Я все розы посажу, где и были! Все сорок кустов!
— Поговорите оба у меня! За что ж мне такое наказание, а?!
— Каждому дан такой крест, какой он в состоянии нести! — неожиданно бухнул истребитель кабанов. — Тебе — всех нас, мне — тебя! Выходит, я все и несу!
— Софист чертов! Хитрый, безнравственный негодяй! Истязатель живой природы! — Мачеха без сил брякнулась в кресло. — Я, я все в этом доме тащу на себе! Все кресты! И всё в гору! Уйду! Уйду от вас… пожалеете тогда!
— Не надо, маменька! — пролепетала Золушка. Ей было очень, очень жаль погибшие розы, мачеху, а также кабана, он же вепрь, участь которого, несомненно, была уже предрешена. Кларку и Розку тоже было жаль, но как-то меньше: они были бездельницы и пофигистки, к тому же не имевшие четких ориентиров в жизни, не то что она, Золушка! Кларка, правда, утверждала, что собирается выйти за Принца и править державой железной рукой, но Золушка считала, что у Кларки это пройдет. Да и Принц был так себе… надутое ничтожество в коротких штанишках! Ради такого не стоило и надрываться. А вот у нее самой цель была! Даже две цели! Нет, даже три! Первая — стать настоящим археологом, чтобы всякому-разному могла бумажку ткнуть: копаю, потому как имею право! И все что нашла — мое! Вторая цель — учредить в Лесу Музей Уникальных Артефактов. Которые сама же и найдет, конечно. А при музее — Полигон Уникальных Испытаний. Ужасно хотелось проверить, может, та волшебная палочка, что крестная отобрала, действовала еще! Но что она могла… без бумажки ты меньше чем Мальчик-с-пальчик, и прав у тебя с его… гм… скажем так, нос! Ну и последнее — Кларку и Розку пристроить. Это была сверхцель, необязательная, но весьма и очень желательная. Потому как маменьку жалко! Бьется она тут с ними, действительно бьется… с девушками вообще очень тяжело. Золушка посмотрела на себя в зеркало и вздохнула: особенно если их три и две из трех — это Клара и Роза!
Мир номер три. Прошлое. Косая обоссалась
Меня избили той же ночью. У меня не было денег, и я изо всех сил старалась смотреть им прямо в лица — чтобы мне поверили. Но из-за врожденного косоглазия это получалось из рук вон плохо.
— В глаза… в глаза, ты, сучка малолетняя, смотри, когда еще раз врать соберешься!
Да, и еще: меня звали Мирабелла. Алла была права — лучше бы я назвалась другим именем. Или просто половинкой имени. Мира. Или Белла. Или даже не имеющей ко мне никакого отношения Мариной… почему бы и нет?
Когда погасили свет, я вытянулась в холодной постели, неосторожно решив, что все уже позади: и допрос с пристрастием, и хмыканье, и тычки-щипки, заставлявшие меня вертеться волчком среди обступивших: «Ой, смотри… Мирабелла! Принцесса недорезанная! Из королевства косых зеркал, хи-хи-хи!..», «Лучше сама отдай. Найдем — хуже будет!..», «Ты чё такая страшная, уродка?!» — что продолжение этого отложено хотя бы до утра. А сейчас можно просто уснуть… или не уснуть — но просто лежать и чувствовать темноту еще одним, вторым, более спасительным, чем первое, одеялом…
Второе одеяло накинули, укрыв меня с головой, но это была отнюдь не темнота. Это было просто еще одно одеяло. Поверх которого посыпались уже настоящие удары, а не тычки исподтишка. Я охнула и закричала, но кусок тряпки впечатался мне в рот. Меня ткнули головой в подушку и крепко держали, пока чей-то кулак с жуткой монотонностью бил и бил по моим цыплячьим ребрам.
Я дергалась, пытаясь инстинктивно свернуться в клубок, вжать голову в колени, но два одеяла — мое, данное мне на все то время, что я буду здесь, время, которое, наверное, никогда, никогда, никогда не кончится!.. о господи… и я никогда, никогда, никогда отсюда не уйду! — и другое… Два этих чертовых одеяла словно тоже сговорились против, они не давали свернуться, уйти, укрыться — о, какой горький каламбур! — и меня поверх них, и сквозь них, и так, как будто их и вовсе не было, терзали, пинали в лицо, в голову, в живот, в то место, где прикреплялась моя вялая птичья шея… Кто-то хрипло выдыхал: «Н-на! н-на! н-на!..» Кто-то проехался кулаком по моим ощетинившимся позвонкам, кто-то ругался, ушибившись о мой же локоть, и наподдавал с новой силой… Меня рвали в лоскуты, хватали за руки и ноги, выворачивали, пытаясь сломать, пальцы, выдергивали через одеяла мои жидкие космы: не дала, так получи, получи, получи, получи!..
Это длилось бесконечно: сейчас я не просто вспоминаю — я пытаюсь передать весь свой детский ужас и длящийся, длящийся, длящийся без остановки кошмар одним длинным предложением. Я не знаю, как надо и можно ли так писать и как на это нововведение посмотрит литература — и нововведение ли это вообще? — но теперь, когда я мысленно снова оказалась в той спальне и хватаю ртом воздух, как и тогда, не в силах даже вдохнуть, мне плевать на все новшества и все каноны!!!
Я упала на пол, слюнявый комок одеяла вывалился из моего рта, но кричать я уже не могла… или же приняла их правила и попросту не посмела? Или подумала, что умираю, или потеряла сознание, или… или… или!..
Со мной происходило все это разом. Я лежала на полу. Второго одеяла не было. Мое — то, которое мне дали и за которое я должна была теперь отвечать: на постели нельзя было лежать днем, есть, играть, — это самое имущество, вверенное мне, было грязно, изорвано и мокро. Мерзко мокро. Потому что я описалась.
Скорчившись, я лежала мокрая и дрожащая, не в силах пошевелиться — от боли, от ужаса, со сломленным духом. У меня не было денег, чтобы им отдать, и меня звали Мирабелла. Я не умела смотреть людям в лицо, потому что мои глаза меня подводили. Как подвел только что мочевой пузырь.
Скрипнула дверь. Щелкнул выключатель. Под веками поплыли радужные круги — так сильно я их стиснула.
— Что тут у вас происходит?!
— Косая упала с кровати, — равнодушно сказал чей-то голос, а второй добавил:
— Похоже, она еще и обоссалась!
Мир номер один. Реальность. Возраст, в котором все начинается
— Извините, — сказал я, — простите… я понимаю, что очень поздно, но у меня очень болит голова, и мурашки по затылку бегают… И лекарств я почему-то никаких не взял… и не знаю, какие от этого… от мурашек… Вы не могли бы сказать куда, я мог бы подойти…
— Вы в каком номере? — быстро спросил голос в трубке. — Не нужно двигаться, я сама к вам подойду!
— Видите ли, я в служебном… который без номера… третий этаж, последняя дверь, в конце коридора… с видом на озеро, — зачем-то добавил я, хотя за окном была тьма кромешная, что было и неудивительно в третьем часу ночи.
— Так вы писатель? — спросил телефон.
— Ну… да.
— Пожалуйста, не вставайте и не делайте резких движений. Я знаю, где это. Сейчас я к вам поднимусь. Я сама открою дверь, у меня есть универсальный ключ!
Она явилась даже быстрее, чем я ожидал. Белый халат наброшен наспех, под ним — не то пижама, не то зеленая хирургическая роба, что под последней, я рассматривать не стал. Да и зрение, честно говоря, фокусировалось из рук вон плохо — то ли от головной боли, то ли еще от чего.
Вошедшая доктор стремительно распахнула объемистый саквояж:
— Голова давно болит? Не кружится, в глазах не двоится? Чувство онемения только в затылке? Руки, ноги не отказывали? Не нужно садиться, я все сделаю сама.
Стиснул руку манжет тонометра. Вот оно, оказывается, как правильно, когда у тебя мурашки в затылке: «чувство онемения»! В висках стучало тонко, резко и быстро: тинк-танк! тинк-танк! в затылок, уставший от мурашек, — в два раза медленнее, с потягом — та-а-анк! та-а-анк!
— Ого! — сказала докторица с универсальным ключом. — Двести на сто двадцать!
— Это много? — поинтересовался я, прорываясь через все «тинк-та-а-анк», как сквозь густую патоку.
— Даже слишком! Вот это под язык, — она ловко сунула мне таблетку, — и сейчас укольчики сделаем… Раньше гипертонические кризы бывали?
— Гипертония?… — недоверчиво протянул я. — Нет, такое в первый раз!
— Все когда-нибудь бывает в первый раз. Переворачивайтесь на живот, но не резко… ага, а теперь в ручку! Кулачок сожмите… можете отпускать. Таблетку рассосали?
— Да.
— Вот и славненько. Теперь будем ждать прихода! А пока расскажите-ка мне о себе…
— Я Стасов, — сказал я растерянно. — Лев… э-э-э… Вадимович. Писатель…
— Я знаю, что вы Стасов. — Круглосуточная доктор позволила себе улыбнуться. Улыбка у нее была… милая? Да, милая. И она шла к наспех собранным в хвост каштановым волосам, и явно восточного разреза глазам, и даже к салатовым просторным штанишкам, не доходившим до стройных щиколоток. — Вы мне лучше скажите, больной Стасов, вы сегодня крепкие напитки употребляли? Может быть, волновались? Неприятности? Стресс?
— Э-э-э… ничего такого, — промямлил я. Не считать же, в самом деле, стрессом прочтенные домашние работы? И тот листочек, не имеющий никакого отношения к легковесному заданию, которое они все отработали, и сдали, и забыли… и я забыл. И даже как-то уже немного отошел от шока: когда эту несчастную, косенькую Мирабеллу избили и она описалась. Одинокая, маленькая девчушка на холодном полу чужого дома… дома, к которому надо привыкать, несмотря на все то, что никак не давало это сделать: побои, ненависть, презрение, постоянную, изматывающую травлю…
Меня миновала чаша сия, хотя я сам был не похож на других мальчишек и частенько огребал за это по полной, — но шестилетняя девочка, одна-одинешенька, без родных и друзей?… Я вспомнил, как сегодня вечером все пытался и пытался заглянуть в глаза девушки-богомола, прочесть в них что-то… какую-то отгадку. Это не могла быть она — теперь я был в этом почти уверен, почти на все сто уверен! Оставались лишь какие-то доли процента, допустимая погрешность, но я хотел исключить и ее, и все исподтишка посматривал и посматривал… Ее глаза были безупречно красивы, словно отполированные серо-зеленые прозрачные камни. Они не косили. И отзеркаливали меня, не впуская никуда, даже в эти ничтожные, допустимые доли погрешности. Они были совершенны, эти глаза… совершенно непроницаемы!
— Незапланированные нагрузки?
О да! Весьма незапланированные… Как и этот листок, прикрепленный позади обязательного, ни к чему не обязывающего задания. Листок с еще одним мучительным рассказом, переданным с такой поразительной точностью, что у меня перехватило дыхание. Сзади, на чистой стороне листа с описанием сцены избиения было написано от руки: «Знаете, вы были правы — если начать, остановиться уже невозможно».
Еще я вспомнил предварившее все сегодняшнее: мерзкое жужжание бракованного дневного света, визг металлических ножек по плитке и это «я бы вдул», в одно мгновение взрезавшее какую-то важную грань, отделяющую прежнего меня от меня нынешнего, и вызвавшее обвал… обвал чего? Я не мог этого объяснить, я как будто перестал владеть связной речью — речью со всеми ее нюансами и тонкостями, где все регламентировано и разложено по полочкам, где мурашки — это не совсем онемение… Мурашки — это когда металлом по бетону, песком по стеклу, детским острым кулачком по детским же ощетинившимся ребрам… Гипертонический криз? Разве случается такое просто потому, что прочел какие-то распечатанные на принтере слова? Трудно поверить, особенно человеку профессии, так же строго регламентированной, точно сосчитавшей, сколько костей в скелете и через какое до секунды определенное время делится оплодотворенная клетка! Разве можно объяснить все это ей — этой, в белом халате, круглосуточной, безотказной, как хорошо отлаженный механизм, просыпающийся от малейшего толчка, кодовой фразы «у меня очень болит…». У меня действительно ОЧЕНЬ болело… болели все эти прочитанные СЛОВА, наверное, просто не умещавшиеся в моей голове, забитой скопившейся за годы тридцатью двумя томами спрессованной трухи! Поэтому стучало, болело, и сейчас мне помогут — выбросят, вычистят это вон… чтобы осталось только мое, привычное, чтобы больше никаких мурашек… никакого тягучего скрипа по стеклу, металла по бетону…
Боже, как хочется с кем-то об этом всем поговорить! Но я не стал даже пытаться что-то объяснять этой деловой колбасе с тонометром и кучей шприцов, заправленных панацеями на все случаи жизни и не-жизни. Хотя она вроде и должна понимать толк в границах живой и неживой материи, когда одно стремительно перетекает, превращается в другое?… — Я потряс головой, звон в которой постепенно сменялся просто однотонным гулом. Незапланированные нагрузки? Что все-таки на это ответить? И я сказал:
— Да вроде нет…
Ее это, похоже, вполне устроило.
— Бессонница? Спите хорошо?
— Сплю хорошо, — согласился я. — Разве что кофе пью многовато.
Она бросила взгляд на стопку использованных стаканчиков, вставленных один в другой, и припечатала:
— Ага! Это что, все за сегодняшний вечер?
— Ну… в общем-то, да.
— Угу… Как вас вообще на части не разнесло, удивляюсь! Кофе тут хороший, настоящий. С кофеином. Который в вашем случае должен быть строго дозированным!
— Бальзак тоже пил очень много кофе, — попытался оправдать свою жадность к халявным напиткам я.
— Я в курсе про Бальзака. Еще он страдал ожирением и очень мало двигался! Да и как писатель он мне не очень!
— Просто он уже не в тренде, как сейчас говорят. А вообще писатели все мало двигаются… мне так кажется… работа такая. И потом, вы сами сказали: лежите, не двигайтесь, — попытался пошутить я. Но она только хмыкнула, подняв вверх тонкого рисунка, но тоже какие-то восточные, как и глаза, брови и велела:
— Давайте померяем. Ага, уже лучше… верх сто семьдесят!
— А какой должен быть?
— А какое у вас рабочее давление? Знаете?
Я пожал плечами:
— Никогда не интересовался, наверное, как у всех…
— У всех — разное, — отрезала она, но затем смягчилась: — Вы совершенно себя запустили. Сердце, смотрю, тоже пошаливает. Сколько вам лет, Лев Вадимович Стасов?
— А это не праздный интерес? — Мне явно полегчало, если я уже зачем-то пытался флиртовать с салатовыми штанами.
— Совершенно не праздный, — заверила доктор с восточными корнями. Теперь эти корни явственно просматривались в изяществе ее пальцев с ненакрашенными, коротко остриженными ногтями, безупречно овальными. Голос же был, напротив, безо всяких скруглений — сплошь острые грани и углы. — Я должна заполнить карточку вызова.
— Сорок пять, — ответил я, глядя, как она споро собирает использованные шприцы и пустые ампулы.
— Обычно в этом возрасте все и начинается! — заверили меня.
Мир номер два. Вымысел. Три желания
Волк выскочил из-за дерева внезапно. Красная Шапочка охнула. Обычно Волк поджидал ее километра через два, в чаще, и поэтому она шла, беззаботно размахивая веточкой и сдвинув бейсболку козырьком на затылок.
— Ты что ж себе позволяешь? — злобно прорычал Серый.
— А?… — пискнула Шапка. Хотя Рыбка теперь обреталась у нее, на мгновение ей стало по-настоящему страшно.
— Ты свою бабку за Кощея выдать не хочешь? — издевательски осведомился Волк. — Хорошая была б парочка! Обое, блин, бессмертные! Чё такое? У меня все графики к чертям летят! Я что, по сорок раз на дню это чудо нафталиновое жрать должен? Чума! Ты ей намекни, чтоб она хотя бы меновазиновой растиркой не пользовалась!
— У нее радикулит! — с вызовом сказала Красная.
— Да хоть Альцгеймер с Паркинсоном! Других тоже понимать надо! У меня обоняние пропало! Я недавно скунса с тремя богатырями спутал! Еле ноги потом унес! И график к чертям летит! Если ее нету с понедельника по пятницу — значит, нету, и все тут! Вообще буду требовать, чтобы на два раза в месяц перейти! Слушай, — Волк слегка сбавил обороты, — ну не могу я так! Что я вам, семижильный? К поросятам бегай, с Иваном, который Дурак, скачи, оземь бейся, да еще и в красну девицу переворачивайся! Ты хоть знаешь, что такое в девицу обернуться? Брови татуированные, сиськи силиконовые, ресницы наращивай, ноги брей! В губы ботокс колют! Больно!
— Купи депилятор, — со знанием дела посоветовала Шапка. Брови у нее были свои, а грудь без силикона, натурального пятого размера. — Если привыкнуть, совсем не больно.
— Да не хочу я привыкать! — завопил Волк. — Уйду я из вашего Леса! Да что ж это такое! Вон в соседнем, для младшего возраста, у Волка только Колобок — эпизод, тьфу, да ходи, за бочки покусывай, а у меня что? Вертись, бейся, жри кого ни попадя… Да у меня кислотность повышена, я весь на ферментах уже! Уйду… да хоть в сказки «Тысячи и одной ночи»!
Красная знала, что деваться Волку некуда: в арабские сказки его не возьмут — во-первых, амплуа не то, во-вторых, свинину ел.
— Ну что, договоримся мы по-хорошему или как?
Морда у Серого действительно была нездоровая: глаза красные, уши вялые, шерсть и усы местами отсутствовали.
— Если хочешь, я сегодня не пойду, — нерешительно сказала она. — Ладно.
Волк возликовал.
— И сегодня не иди, и завтра не надо! Недельку-то хоть дайте? — просительно произнес он. — Отлежусь, больничный возьму, на рыбалку съезжу…
При слове «рыбалка» Шапочка вздрогнула. Она вспомнила, как умыкнула Рыбку у доверчивой Клары в бидончике из-под молока, заменив ее в аквариуме дохлым вуалехвостом.
— Давай я тебя до дому провожу, — великодушно предложил Серый.
— Да не надо, я и сама… А пироги куда? — внезапно вспомнила она. — Мать-то спросит!
— Пироги я не могу! У меня от теста изжога!
— Хлеб выбрасывать нельзя! — строго сказала Красная Шапочка, воспитанная в суровых крестьянских традициях.
— Ну… поросятам могу занести.
— Свиньям скармливать? — Она поджала губы. — Обойдутся!
— Давай тогда Мальчику-с-пальчик заброшу, хоть это и крюку давать, — вздохнул Волк. — У них мал мала меньше и вечно жрать нечего…
— Надо говорить «есть». Или хотя бы «кушать», — поправила Красная. — На. Им не жалко.
— Мне учиться некогда было, — вздохнул Волк. — Я сызмальства тружусь. Ты-то в школу, небось, ходишь… А у меня самообразование, да и среда какая? Редко культурный кто попадется, хотя бы «извините» скажет. Все больше норовят на хребтину вскочить да пятками в бока! А то нарядят в чепчик, очки и юбку бабкину, а сами хихикают за дверью! Смешно им, вишь ли, когда ты дурак дураком! То ли дело в соседнем Лесу, там Колобок один… — Он вдруг вспомнил, что и тамошнему Волку завидовать не из-за чего: у соседей по зимнему времени хвост надо в прорубь совать, а потом еще и палками лупят, — и несколько воспрял духом.