Такие жизненные колебания позволяют понять: все, что ни делается, — к лучшему, и нужно проще относиться к происходящему».
«Вы фаталист?» — удивился я.
«Вынужденный фаталист. Я неоднократно убеждался в том, что судьба человека — совсем не абстрактное понятие».
«До этого мы еще дойдем. Расскажите о суровом городе Челябинске. Вы ведь там начали работать как судебно-медицинский эксперт?»
«Челябинск стал моим домом на одиннадцать лет. Там я окончил институт, который с моим приходом преобразовался в академию, хотя, возможно, это простое совпадение. Началось все, как и в Омске, с заселения в общагу. В профкоме, куда я пришел за ордером, стояла толпа первогодок, жаждущих получить заветную комнату. По каким-то причинам их всячески тормозили, и они кучками «мялись» в коридоре. Мне повезло: узнав, что я третьекурсник, мне без задержек выдали ордер, и я пошел заселяться — благо, требовалось пройти всего одну остановку по улице Воровского. На первый месяц мне досталась комната, в которой жили два племянника комендантши общежития, приехавшие из далекого села посмотреть большой город. Ребята весело проводили время, предпочитая экскурсиям игру в карты и безмерные возлияния. Но знакомство с общагой началось не с этого. Зайдя на второй этаж общежития № 2, я очутился почти в полной темноте — коридоры не были освещены, а глаза после яркого уличного света долго адаптировались к условиям помещения. Из тьмы на меня надвигалось что-то большое, лысое, с черной бородищей. Оно подошло ближе, и я разглядел огромного мужика с ножом в руке, который, как потом выяснилось, просто шел из кухни в свою комнату. На дворе стояло лето 1995 года, и люди с черными бородами несколько настораживали. Человек, видимо, все прочитав на моем лице, наклонился ко мне и сказал: «Это ты еще остальных не видел». И я понял: жизнь в этой общаге будет не менее интересной, чем в омской. Кстати, громила этот, Андрей, оказался русским, очень спокойным и хорошим парнем.
Спустя месяц меня наконец-то переселили на окончательное место проживания — в комнату номер 25, расположенную напротив кухни. Большой радости это мне не доставило (кто жил в общаге, понимает, почему). Кухня — это тараканы, а тараканов я ненавидел с того самого первого дня в омской общаге. Зайдя в комнату, я увидел следующую картину: слева от входа на койке лежал юноша с кудрявой головой и что-то усердно учил; на кровати напротив двери, у окна, устроился юноша постарше, примерно моего возраста, с таким выражением вселенской тоски на лице, что мне сразу стало его жаль. Приглядевшись, я обнаружил и причину тоски — лежавший тут же открытый учебник фармакологии, который Олег (так звали парня) использовал как подставку для серой алюминиевой кружки с чаем. Одна дужка спинки его сетчатой кровати была снята, и в образовавшиеся дыры Олег стряхивал пепел от сигареты. Увиденное меня совершенно не порадовало, и в комнате сразу же произошли перемены. С того дня Олег после ужина грустно сидел на корточках в коридоре около нашей двери, курил и пил свой чифирь из той же кружки. Вскоре, правда, его отчислили из института, видимо, за какие-то учебные долги.
Второго паренька — того, что грыз гранит науки, — звали Димой; он учился на курс младше меня и был круглейшим отличником. Лежа на кровати, он часто открывал свою зачетку и медленно перелистывал страницы, снова и снова всматриваясь в многочисленные «отл.». Почти сразу после того, как нас покинул Олег, к нам заселился первокурсник Ваня, веселый парень, вечно голодный, худой и креативный, а в настоящее время — важный человек, клинический фармаколог. Втроем мы прожили следующие три года.
Жили мы весело и дружно. Комната у нас была образцово-показательная: никакого бардака и грязи. Мы ввели поочередные дежурства по уборке и готовке, причем все готовили более или менее хорошо и вкусно. В отличие от некоторых соседей, предпочитающих объедать однокурсниц, мы закупали продукты, непременно мясо (Ваня без него не мог), и питались разнообразно. Хотя бывали и трагические случаи, связанные с едой. У нас имелась шикарная сковородка — тяжеленная, чугунная, с крышкой, в ней можно было запекать хоть гуся. Сковороду эту я припер из дома, и пользовались мы ей довольно часто. Обычно готовили в комнате на плитке; хотя и жили прямо напротив кухни, ходить туда ленились, да и не хотели постоянно следить за едой, ибо поесть на халяву на нашем, в основном мужском, этаже любили многие.
В один воскресный день у нас почему-то прямо с утра было хорошее настроение, и мы решили шикануть — приготовить утку, привезенную то ли Ванькой, то ли Димкой из дома. В общаге шла декада борьбы с электроплитками, и коменда Людмила Матвеевна то и дело ходила по комнатам и реквизировала обнаруженные плитки, поэтому, ввиду возможного шухера, мы решили готовить на кухне. К угощению, само собой, была приобретена бутылка водки.
На кухню мы бегали по очереди — переворачивать вкуснейшую утку и следить, чтобы ее не украли. Нереальный запах распространялся по всему этажу! Так как приготовление заняло часа два, мы уже сами одурели от ароматов, водка грелась, слюни текли. Оставалось совсем немного до воскресного пира. Хорошо помню, как я сказал Димке (подошла его очередь осматривать утку), чтобы он ее уже заносил. Он вышел и как-то слишком быстро вернулся. С таким выражением, какое бывает у человека, проигравшего миллион, но еще не осознавшего это. «А сковородки нет», — просто сказал он. Мы почему-то сразу ему поверили. Во-первых, за такие шутки после двухчасового ожидания можно запросто получить по шее, а во-вторых, в голосе его слышалась такая горечь, что не поверить было просто невозможно. Мы ринулись на кухню, в которой стоял изумительный запах жареной утятины с картошкой, газ на плите горел. Сковородка исчезла. Немедленный рейд по этажу не дал никаких результатов — большинство комнат оказались закрыты. Не буду передавать те проклятия, которые сыпались на головы похитителей. Наутро мы вывесили на кухне объявление: «СУКИ, ВЕРНИТЕ ХОТЯ БЫ СКОВОРОДКУ!», но, увы, сковорода пропала так же бесследно, как и утка. До сих пор не знаю, кто это сделал. Были у нас контуженные на всю голову студенты, которые шутили очень грубо. Например, могли в чей-нибудь суп подкинуть носок или трусы. Но тырить еду — это беспредел. Вместо торжественного ужина у нас получилась банальная грустная пьянка.
Во времена моего челябинского студенчества между общагами № 1 и № 2 (в которой я жил) располагался профилакторий. Может быть, он и сейчас там. Кто профилактировался в нем — не имею понятия, ни я, ни мои друзья там не бывали. Но это здание обладало одним несомненным достоинством — оно стояло впритык к обеим общагам, примерно на этаж возвышалось над ними и, в отличие от них, имело плоскую крышу, которую студенты-медики с незапамятных времен нежно называли «промежностью».
«Промежность» часто использовалась как место для отдыха и загара. Несмотря на то что залитая битумом крыша на жаре воняла, летом в разгар сессии на ней собиралось много студентов обоего пола; они пробирались туда для того, чтобы совместить приятное с полезным — подготовиться к экзаменам и позагорать. Полуметровое ограждение хорошо скрывало лежащих на принесенных полотенцах или пледах студентов от любопытных глаз. Наша коменда Людмила Матвеевна, конечно, знала о существовании «промежности» и пыталась пресечь любые попытки проникнуть туда, однако абсолютно безрезультатно.
Путь на крышу из нашей общаги лежал через крыло, в котором жили мы, на чердак, закрытый комендой на замок. Замок студенты не срывали — его вырывали вместе с петлей и потом аккуратно вставляли на место — так, что дверь казалась запертой. По чердаку приходилось идти через все здание, пробираясь через висящие провода, пыль, голубей и кучи голубиного помета (всех голубей мы со временем съели). В руках каждый нес пакет с учебниками, пледом, едой и питьем. Затем через чердачное окно требовалось вылезти на крышу. Это самый сложный этап — металлическая крыша была довольно крутой и скользкой, а ограждение — хиленьким, и падать с высоты четвертого этажа (уровень современной пятиэтажки) никому не хотелось.
Дальше следовало пройти метров пятнадцать, потом на руках перелезть через край крыши профилактория — и все, цель достигнута. Самое удивительное, что за все время пользования «промежностью» никто оттуда не грохнулся, хотя люди посещали ее иногда в не совсем трезвом состоянии.
Редкие студенты (в основном девчонки) действительно учились на «промежности». Мы же выдерживали от силы полчаса и засыпали под жарким уральским солнцем или играли в карты; порой учебники так и оставались лежать в пакете, как бы успокаивая нашу совесть.
Помните, я вам рассказывал о том, что в омской общаге душ находился на первом этаже? Здесь было еще веселее: душ располагался в подвале, и студентам приходилось ходить через все общежитие, спускаться в подвал, довольно долго идти в темноте среди каких-то труб, и только преодолев все препятствия, удавалось попасть в душ и помыться. Летом горячую воду отключали, и мы мылись ледяной, так как в подвале трубы не нагревались. Каким-то эмпирическим путем кто-то обнаружил, что во время мытья холодной водой становится немного теплее, если при этом орать что есть мочи. Так мы и делали, и люди, проходящие мимо общежития, особенно по вечерам, думаю, очень пугались, слыша дикие мужские крики из подвала».
«А на каком курсе в мединституте преподается судебная медицина?» — спросил я.
«Тогда это был пятый курс, предпоследний. К нему я подошел уже с окончательно принятым решением стать именно судмедэкспертом».
«Вот как, — заметил я. — И что же вас привело к такому решению?»
«Преподаватели, конечно. Девяностые годы, в стране — бардак. Учителя зарабатывали, как могли. На интересных мне кафедрах, по большому счету, никакой учебы не было. Например, на кафедре оперативной хирургии — интереснейший предмет — на коммерческой основе оперировали собак и кошек. Занятия проходили следующим образом: утром преподаватель говорил: «Читайте учебник от сих до сих» и уходил оперировать животных. Мы на четыре часа были предоставлены сами себе: читали, спали, играли в какие-то игры. Потом появлялся препод, уставший после операций, за десять минут ставил всем двойки и снова исчезал. И так каждый день в течение всего цикла. Откуда же взяться любви к предмету? Или, например, прекрасная специальность — патологическая анатомия, близкая к судебной медицине. Может быть, я и стал бы патологоанатомом, но за время обучения мне отбили весь интерес. Преподаватель утром раздавала нам банки с анатомическими препаратами и уходила зарабатывать деньги. Мы непонятно для чего несколько часов зарисовывали эти препараты карандашами в тетрадях, потом вернувшаяся преподаватель проводила тест, и на этом занятие заканчивалось. Иногда препод садилась на стол и, дыша табаком, рассказывала, сколько глаз у покойников наковыряла за день. Думаю, что в патанатомии изымали глаза для каких-то клиник. За все время обучения мы ни разу не посетили вскрытие. Такой подход к преподаванию всегда казался мне непонятным и оскорбительным. Экзамен же по патологической анатомии принимался очень жестко, не один потенциальный краснодипломник срезался именно на этом предмете. Поэтому к пятому курсу я подошел уже с убеждением, что буду заниматься именно судебной медициной».
«А скажите, — перебил я, — это правда, что судмедэксперты и патологоанатомы не любят друг друга и даже конкурируют?»
«Открытого противостояния нет. Но определенная предвзятость присутствует, я сам неоднократно с ней сталкивался. Курсе на пятом, когда у нас был цикл внутренних болезней, преподаватель предложил кому-нибудь сходить на вскрытие больной, которая умерла накануне, и я, конечно, вызвался. В секционном зале я увидел уже вскрытый труп, органы лежали рядом, а патологоанатом еще не появлялся — труп вскрыл санитар. Через некоторое время вошла женщина патологоанатом, взяла пинцет и ножницы и нащипала несколько кусочков из органов, которые, по ее мнению, заслуживали внимания. Во время такого «показательного вскрытия» она спросила меня, кем я хочу стать, и когда услышала, что судебно-медицинским экспертом, сказала: «Зачем вам это ремесленничество? Идите в патологоанатомы, у нас интересно, а эксперты только травму вскрывают и ничего больше не умеют». Свою работу она считала искусством, а труд эксперта ставила на ступень ниже. Тогда я в первый раз столкнулся с подобным отношением к экспертам, однако далеко не в последний. Слова ее меня неприятно удивили — к этому времени моя семья уже жила в России, отец вынужденно сменил специальность рентгенолога на судебно-медицинского эксперта, я часто бывал у него на работе и прекрасно понимал, что работа судмедэксперта никоим образом не похожа на ремесленничество. Вскрытию в обязательном порядке подлежат все органы, а не только те, в которых есть патологический процесс, к тому же оно никак не может начаться без участия врача. Еще я знал о том, что патологоанатом не имеет права исследовать насильственную смерть, а вот эксперты каждый день исследуют патологоанатомические случаи. Да, эксперты не смотрят гистологический материал, но разве в этом состоит патологоанатомическое «искусство»? Спорить с той женщиной я не стал, решив, что это бесполезно.
Конечно, в вопросах патологии патанатомы иногда сильнее экспертов, но это не ставит одних выше других. Вместе с тем я сам неоднократно проводил повторное исследование трупа после того, как он был уже исследован патологоанатомом, — это случается, когда родственники умершего не согласны с причиной смерти и настаивают на проведении судебно-медицинской экспертизы. И я часто сталкивался с несоответствием фактической картины и того, что написано в протоколе вскрытия».
«Что вы имеете в виду? — спросил я. — Не понимаю».
«Ну, предположим, протокол патологоанатомического исследования гласит, что причина смерти связана с сердцем, что масса органов измерена, все органы исследовались, все описано. А фактически оказывается, что органы не вскрыты, не отсечены и, соответственно, не взвешены; максимум — из них взяты маленькие кусочки для гистологического исследования; и причина смерти указана неверно, потому что, например, не вскрыты легочные артерии, в которых имеются массивные тромбы. Хотя по тексту все в порядке».
«Но ведь это подлог?» — осторожно поинтересовался я.
«Ну да, — согласился эксперт. — Подлог. Но такое бывает. У нас, конечно, тоже встречается всякое, однако не так откровенно. И еще я заметил, что «подковырки» идут в основном от патологоанатомов, эксперты как-то более терпимы к работе коллег. А в целом мы с большим уважением относимся к патологоанатомам, часто с ними консультируемся и совместно участвуем в конференциях по нашим специальностям.
Так вот, тогда же, на пятом курсе, у нас был и цикл судебной медицины…»
«Вы уже несколько раз упоминали «циклы» — что это такое?» — перебил я.
«Ах да, я же забыл, что вы не врач, — улыбнулся доктор. — После третьего года обучения в медицинском институте занятия идут циклами, то есть неделю или две студенты занимаются, например, только терапией, потом сдают зачет и следующие две или три недели изучают психиатрию — и так весь год. Цикл «судебки» у нас продолжался дней десять. Я очень его ждал, но меня постигло разочарование. Кафедрой судебной медицины руководил новый заведующий — он пришел с кафедры нормальной анатомии и не имел тогда к «судебке» никакого отношения. На кафедре было скучно, пыльно и грустно. Решив немного поворошить это болото, мы с одним однокашником пришли к заведующему и попросились в кружок, который то ли существовал, то ли нет. Заведующий первым делом спросил, есть ли у меня видеокамера. Видеокамеры мы с товарищем, конечно, не имели, в то время она являлась если не предметом роскоши, то признаком хорошего достатка. Узнав об этом, заведующий потерял к нам всякий интерес и сказал, что мы, как новые кружковцы, должны помочь разобрать старые вещи в учебных комнатах. Мы занимались этим дня два, после чего наше участие в кружке прекратилось само собой. Для чего нужна была видеокамера, я не знаю до сих пор.
За весь цикл нас лишь однажды сводили на вскрытие в Бюро, которое находилось через дорогу. Я хорошо запомнил это посещение. Почему-то одновременно в морг привели четыре группы — это около пятидесяти человек, и места всем не хватало. Мы стояли перед секционной в коридоре, в котором лежали трупы. Много трупов — на полу, по обеим стенам, один на другом, иногда по четыре-пять в стопке. В холодильной камере места для них было недостаточно. Нижние тела уже начинали течь, и гнилостная жидкость стекалась к середине пола, образуя красновато-черные лужицы. Конечно, все это неприятно пахло, а точнее, воняло. Студенты, стоявшие в коридоре, не видели ничего из того, что происходило в секционном зале; они просто переминались с ноги на ногу с испуганным видом, стараясь не вляпаться в лужи и не касаться трупов. Какой-то девушке стало плохо, и ее вывели. В один момент толпа студентов начала тесниться из коридора, уплотняться и недовольно гудеть. Посмотрев поверх голов, я увидел причину такого движения: по коридору ехала каталка с очередным трупом. Но не это смущало впечатлительную молодежь. Каталку везла санитарка — низенькая, круглая женщина с очень злым лицом, в клеенчатом фартуке, заляпанном кровью. Рукава ее синего халата, закатанные до локтей, обнажали мощные руки без перчаток. Именно ее испугались студенты, она шла решительно, и было понятно: любого, кто замешкается и не уйдет с ее дороги, она без раздумий переедет своей каталкой.
Мне все-таки удалось в тот день пробраться в секционную, но ничего интересного я там уже не увидел, так как вскрытие завершилось, санитар зашивал труп, а нового вскрытия нам дождаться не дали. Вот так печально закончился цикл любимой мною «судебки», впрочем, это не поколебало моей уверенности в выборе именно этой специальности».
«Простите, — снова перебил я, — у меня все не выходит из головы то, что вы сказали о голубях. Это правда? Вы их действительно ели или это была аллегория?»
«Ели, самым натуральным образом, — подтвердил мой собеседник. — И делали это неоднократно. Я уже упоминал, что на чердаке общаги обитало много голубей. Однажды так совпало, что экзамен по общей хирургии и мой день рождения пришлись на один день. Экзамен я сдал на «пять», настроение было хорошее, и мы решили разом отметить и экзамен, и днюху. Пригласили на вечер одногруппников и соседей — всего человек пятнадцать. И если с выпивкой все складывалось более или менее нормально, то из еды имелась одна картошка, и наше финансовое состояние не позволяло купить продукты — все деньги ушли на спиртное. Тогда-то одному из троих (думаю, что всегда голодному Ване) и пришла на ум идея употребить в пищу голубей. Едят же их, в конце концов. Чем голубь не курица? И уж точно он глупее ее. Так мы подумали и пошли на охоту. Птицы сидели на чердачных балках десятками и совершенно не обращали внимания на людей — настолько привыкли к постоянно проходящим на «промежность» студентам. У Вани был пневматический пистолет, и с его помощью мы добыли порядка тридцати особей, пока остальные, начав что-то подозревать, не улетели. Получилось полное ведро дичи, которую мы тут же, на чердаке, освежевали, потом в комнате отварили, а затем потушили в жаровне. Вечером голуби пошли на «ура», они действительно были очень вкусными и жирными — недалеко от нашей общаги располагался элеватор, на котором птички и откармливались. На вопросы некоторых мнительных дам о размерах птиц мы отвечали, что это перепелки, и нам верили. На следующий день кто-то все же проболтался о том, что «перепелок» мы поймали на чердаке, но никаких негативных реакций со стороны одногруппников не последовало. Позже мы еще несколько раз пользовались голубиной доверчивостью, правда, изменили тактику охоты: ходили на промысел в темное время суток, ослепляли голубей фонариком и ловили их голыми руками. Через несколько недель голуби, видимо, поняли, что наступил их апокалипсис, и улетели с нашего чердака насовсем — по крайней мере, до конца моей учебы на крыше они больше не появлялись. Но это еще не все. Мы настолько обнаглели, что стали ходить с пистолетом по соседним домам — подъезды тогда были открыты, и мы беспрепятственно залезали на чердаки. Продолжалось все до тех пор, пока нас не заметили бдительные старушки, которые пригрозили нам милицией».
«Однако, — сказал я, — веселый у вас был коллективчик».
«Веселый — не то слово. Я до сих пор удивляюсь тому, как нам везло. Например, мы никогда не покупали елку на Новый год. Студент, живущий в общаге и покупающий елку, — что может быть глупее? Но праздника хотелось, и мы несколько лет подряд перед Новым годом ходили в лес, который находился далековато, километрах в трех от общаги. Брали с собой пилу и ночью шли за елкой. Само по себе это предприятие — чистая авантюра, потому что морозы стояли за двадцать, а снега в лесу было по пояс. Мы валили большую елку, отпиливали у нее верхушку и тащили ее в общагу, рискуя быть замеченными ППС-никами. Потом требовалось как-то занести дерево в общагу, ведь входную дверь на ночь запирали, но мы решали и эту проблему: проходили через заранее открытый черный ход или поднимали его на веревке через окно. И ни разу не попались.
А однажды наша авантюрная вылазка граничила с реальной уголовщиной. Повод в тот раз был не новогодний. Стояло лето 1996 года, мы закончили ремонт в комнате, получилось очень хорошо, но чего-то не хватало, какой-то изюминки. В тот год вся страна выбирала президента, и город украшали большие плакаты с изображением романтично прислонившегося спиной к дереву Бориса Николаевича и надписью «Выбирай сердцем». Вот такой плакат мы и решили повесить у себя в комнате. Один из них мы видели на перекрестке недалеко от общежития. «На дело» отправились ночью, было довольно светло, как в сумерках, народ гулял и не обращал внимания на трех идиотов, сидящих на столбе и скручивающих плакат. Нас не остановили — видимо, никто из прохожих не поддерживал Ельцина, и мы благополучно занесли Бориса Николаевича в комнату и водрузили в самом центре, над столом. С тех пор любого, кто входил в комнату № 25, встречал президент страны, подпирающий спиной дерево.
Но и это еще не все…»
«Неужели потом вы стащили плакат с изображением Зюганова?» — предположил я.
«Нет, это было бы уже скучно. В то время — вы, наверное, помните — на улицах везде стояли ларьки, в которых продавали все, что можно продать. Имелись они и недалеко от нашей общаги. К некоторым из них были привинчены круглые штуки красного цвета с логотипом фирмы «Кока-кола», которые светились по ночам. Вот такой светильник мы и решили приобрести к себе в комнату. Нам почему-то казалось, что он будет смотреться очень стильно и романтично. Романтика, знаете ли, была визитной карточкой комнаты № 25. Мы пошли и забрали эту рекламу кока-колы, опять же, безо всяких проблем. Надо сказать, что на стене эта штука смотрелась гораздо круче, чем на ларьке. Вся общага ходила в нашу комнату как в музей, а кто-то даже свинтил с другого ларька похожую вывеску с рекламой пепси, но это было уже подражание.
И последнее, что мы приобрели таким образом для своей комнаты, — это дорожный указатель».
«Дорожный указатель? — удивился я. — Но зачем он вам понадобился?»
«Понадобился не сам указатель, а труба, к которой он крепился. Мы, видите ли, захотели иметь в комнате турник — желание похвальное, но где его взять? Покупка трубы казалась нам глупейшей идеей, а строек вокруг не было. Поэтому мы, опять под покровом ночи, выкопали этот указатель. Не дорожный знак — нет, а табличку с названием какой-то достопримечательности и направлением движения. Турник получился великолепный.
Последней в цепочке этих уголовных приобретений стала табличка с надписью «СТОЙ! СНИМИ ХАЛАТ!», лично снятая мной с двери туалета в туберкулезном диспансере, где я проходил обследование. Эту табличку мы прикрутили на дверь своей комнаты и считали, что это очень круто.
Сейчас я, конечно, понимаю, что мы делали нехорошие вещи, но тогда это представлялось нам каким-то ухарством, и угрызения совести нас совсем не мучили.
Вообще в общежитии я приобрел множество знаний и навыков, которые впоследствии пригодились мне в работе».
«Что вы имеете в виду? — удивился я. — Я понял бы, если бы речь шла о жизненном опыте, но вы говорите о профессиональных навыках, так ведь?»
«Конечно. Однажды на нашей кухне девчонки варили сгущенку. Процесс этот долгий, и самое главное в нем — вовремя подливать выкипающую воду, ведь если банка находится полностью под водой, она не взорвется, а вот если часть ее не покрыта водой — может рвануть. В тот день по какой-то неведомой причине контроль над уровнем воды был ослаблен. Когда в кухне прогремел взрыв, у нас чуть не вынесло дверь. На месте происшествия мы увидели искореженную кастрюлю, разорванную пополам жестяную банку и сгущенку, которая оказалась буквально везде. Она коричневатыми соплями свисала с потолка, текла по стенам, была в раковине, на окне, на полу. Сейчас я понимаю: я видел эпицентр взрыва и траекторию разлета осколков (сгущенки), и представляю, что произошло бы, если бы в кухне в тот момент находился человек.
Так же я несколько раз был свидетелем употребления тяжелых наркотиков. Жил на нашем этаже один паренек, который увлекался этим делом. Однажды он влетел к нам в комнату в состоянии полной невменяемости, руки его тряслись, глаза бегали туда-сюда. Выяснилось, что к его соседу по комнате пришли гости, колоться перед ними ему было неудобно, и он искал для этого другое подходящее место. Тогда я впервые увидел весь процесс от начала до конца: как готовится эта дрянь, как варится в ложке на зажигалке, а потом вкалывается, после чего человек успокаивается и словно замирает на несколько минут. Этот парень позже умер, и я догадываюсь, от чего.
Ну и, наконец, именно в общаге, в своей комнате, мы провели первое самостоятельное вскрытие…»
Я вопросительно посмотрел на эксперта. Он не смеялся, наоборот, глаза его были холодными, а взгляд — очень внимательным, будто он изучал меня, мою реакцию. Мне стало не по себе.
«Вы шутите?» — спросил я, заранее зная ответ.
«Ничуть. Вы, конечно, слышали о том, что медики — люди циничные. Это так и есть, и я не исключение. У нас в комнате жил кот. Вернее, даже два кота. Первый, помесь сиамского и дворового, звался Мэйсоном, или Толстым, — в зависимости от поведения; он был брутален и самолюбив и любил подолгу сидеть по-человечески, на попе, вытянув вперед задние лапы. Потом он убежал, и откуда-то появился второй кот, чистокровный дворянин, которого за абсолютно черный окрас прозвали Бегемотом. И вот этот оказался редкостным подлецом, гадом и негодяем. Несмотря на наше хорошее к нему отношение, вел он себя как последняя сволочь: гадил где попало, лазил по столу, блевал, рвал вещи и никак не перевоспитывался. Через несколько месяцев тщетных попыток приучить его к лотку мы поняли, что вместе нам не ужиться. Последней каплей стал следующий случай. У нас в комнате было много цветов, для которых мы, как ответственные цветоводы, еще с лета заготовили целое ведро отборной земли. Если появлялся новый цветок, из этого ведра мы брали для него грунт. И вот однажды у соседок по этажу мы взяли отросток какого-то красивого растения, решив посадить его в нашей комнате. Но когда достали из-под кровати ведро, увидели, что оно почти на треть заполнено кошачьими какашками. Стало понятно, что Бегемот не исправился, как мы думали, а просто гадил теперь в ведро вместо тапочек. Пристроить негодяя никуда не удалось, потому что слава о коте-засранце вышла далеко за пределы двадцать пятой комнаты. На общем собрании тремя голосами «за» против одного (Бегемотного) решено было котейку казнить путем удавления петлей. Приговор мы привели в исполнение на балконе второго этажа. Да, поступок некрасивый, но что было, то было. Не помню, кому пришла в голову идея вскрыть кота, однако мы сделали это в комнате в его же неиспользованном лотке».
«И что обнаружили?» — поинтересовался я.
«Да ничего не обнаружили, хотели просто посмотреть на организм. Но вскрытие провели по всем правилам. Кстати, чтобы вы не думали о том, какие мы плохие, скажу, что на пару этажей выше нас жили парни, которые однажды зимой поймали кошку, повесили ее за окно и, когда она промерзла, сделали пироговские срезы — тоже, видимо, в силу простого любопытства. Одна из больших работ великого русского ученого Николая Ивановича Пирогова заключалась в том, что он делал распилы замороженного человеческого тела в разных плоскостях и изучал соотношение органов и тканей на различном уровне. Вот и те студенты занимались примерно тем же. Хотя, конечно, нас это нисколько не оправдывает.
Я иногда думаю, что если энергию молодых людей, студентов использовать правильно, то можно свернуть горы. Человек в двадцать лет способен работать сутки напролет, он увлечен, он желает что-то делать, он еще не испорчен системой и рутинной действительностью, у него куча креативных идей. Но молодость почти всегда связана с раздолбайством, а быть раздолбаем проще и легче, чем прилежным студентом. За годы жизни в общежитии на моих глазах раздолбайство множество раз одерживало верх над здравым смыслом, и нормальный человек к концу учебы в институте катился по наклонной, набирая обороты, уже не в силах остановиться. Катастрофа всегда подступала незаметно, постепенно — с веселых посиделок, компаний и попоек. Человек сперва изредка, а затем все чаще пропускал занятия, копил долги по сессии, закрывал эти долги и приобретал новые; студенческие пирушки все больше походили на банальные ежедневные пьянки, и в конце концов ситуация подходила к краю, за которым пути уже не было. Немногим удавалось остановиться перед этим краем. Видя все это, я в очередной раз убедился в правоте родителей. Они тоже во время учебы жили в общаге и являлись свидетелями многих историй человеческого падения, о которых мне рассказывали. Как и все молодые максималисты, я был уверен: это единичные случаи, и человек нормальный в такую ситуацию никогда не попадет. Но я ошибался. А наблюдения за изменениями человеческого организма помогли мне потом в работе — они способствовали пониманию того, как развиваются патологические процессы при алкоголизме. Небольшие внешние признаки, знакомые мне еще со студенческой поры, замечались, оценивались и вели к правильной постановке диагноза.
Надо сказать, что учеба в институте и беззаботное студенческое бытие закончились очень быстро, шесть лет пролетели как один день. За окном замаячила реальная взрослая жизнь — совсем не та, которую я воображал на подготовительных курсах в Омске. Перво-наперво я должен был устроиться в интернатуру по судебной медицине и для этого пошел в Челябинское областное Бюро, к начальнику Петру Ивановичу Новикову, профессору, выдающемуся человеку. Он встретил меня приветливо, но сказал, что штат у него укомплектован и места он мне предоставить не может. Это было очень прискорбно, поскольку уезжать из Челябинска я уже не хотел, да и выбора особого не имел. Поэтому я решил попытать удачу в небольшом городке, спутнике Челябинска. Там начальник морга, человек отзывчивый и добрый, сообщил мне, что места у него нет, но через год он уезжает в Израиль навсегда, и место появится. Вооружившись этой информацией, я вновь отправился к Петру Ивановичу. Тот, удивленный моей пронырливостью и настойчивостью, пообещал взять меня в интернатуру через два месяца и даже дал мне для самостоятельного изучения личную книгу — «Руководство по судебной медицине». Книгу я почти выучил наизусть. Осенью меня зачислили в интернатуру.
Так, благодаря судьбе, я и стал судебно-медицинским экспертом».
«Мне кажется, то, что вы называете судьбой, есть обычное стечение обстоятельств, — заметил я. — Некоторые незначительные, на первый взгляд, вещи переплетаются между собой, складываются в одно целое и ведут человека в каком-то направлении».
«Вы фактически сказали то же, что и я, только скучно и неинтересно, — улыбнулся доктор. — Разве стечение обстоятельств не есть судьба? Обстоятельства ведь сами никуда не стекаются».
Я никогда не был фаталистом, наоборот, считал, что люди сами делают свое будущее. На мой взгляд, любой образованный человек не мог думать иначе, и вот теперь, глядя на мужчину перед собой, я недоумевал. Взрослый дядя с высшим образованием, доктор, а несет какую-то чушь про судьбу. Я пристально посмотрел в глаза своему собеседнику и вздрогнул. Теперь он изучал меня. В его взгляде, пронизывающем меня насквозь, наряду с интересом было сочувствие и даже жалость. Ощущение присутствия чего-то постороннего вновь овладело мною. Во время нашего взаимного молчания, даже такого краткого, отчетливее стали слышны различные звуки; мне казалось, что воздух вокруг меня порой вибрировал — так, как будто кто-то проходил рядом. «Можно вскрывать!» — раздался вдруг хрипловатый голос. «Хватит бухать», — подумал я. И продолжил:
«Скажите, вы отучились шесть лет в медицинском институте, получили диплом о высшем образовании. И все равно вам нужно было учиться дальше?»
«С получением диплома студент становится врачом без специальности, а чтобы ее приобрести, следует пройти постдипломную подготовку — интернатуру (в то время она могла занимать один год) или ординатуру (два года). Тогда можно было выбирать, где хочешь учиться, сейчас же существует только ординатура, но, по сути, это та же самая Марья Ивановна, только в другом чепчике».
Я улыбнулся.
«То есть никакой разницы нет?»
«На мой взгляд, нет. Когда я окончил интернатуру и уже работал по-взрослому, мои однокашники, выбравшие ординатуру, снова учили все то, что проходили на первом году. Какой в этом смысл?
Судебная медицина — все-таки очень специфическая специальность, которая тесно соприкасается со множеством других. Будь моя воля, я, конечно, сделал бы двухлетнее обучение, но изменил бы программу. За два года обязательно нужно пройти курс патологической анатомии, лабораторной диагностики (углубленно, а не так, как сейчас) и криминалистики. Возможно, такое обучение заняло бы и три года, но от этого качество подготовки судебно-медицинских экспертов только улучшилось бы, поверьте.
Я же учился один неполный год и в основном изучал танатологию. Познакомиться с лабораториями мне не довелось, и это не моя вина. В том году образовалась новая кафедра судебной медицины в Уральской медицинской академии дополнительного образования, и я стал первым и единственным интерном на ней. Программа подготовки интернов была слабенькой и еще находилась в процессе разработки, поэтому меня просто направили в морг, чему я несказанно обрадовался».
«И вы сразу начали вскрывать трупы?»
«Конечно, нет. Почему-то, по мнению многих, чтобы стать экспертом, достаточно научиться резать. В действительности даже обезьяну можно научить резать, но главное состоит в другом. Нужно уметь видеть и оценивать то, что видно, и именно этому необходимо учиться. Вот и я начал с теоретической подготовки. Книги, прочитанные тогда, крепко въелись в мою память, как, впрочем, и песни Михаила Круга, которые мой наставник крутил целыми днями (я же такую музыку терпеть не мог). Однако делать было нечего, приходилось слушать о том, как «…фраера плясали карамболь…», и про «…фофан, кепень да ксиву казенную…». В секционный зал мы тоже ходили, но во вскрытиях я участвовал исключительно посредством бокового стояния. Работы было много, вскрытия шли потоком, трупы убитых чередовались с гнилыми, а также скоропостижно умершими и упавшими с большой высоты, попавшими под поезд и повешенными, утонувшими и выкопанными из земли. До первого своего самостоятельного исследования я пересмотрел все, что возможно, и недели через две после начала интернатуры начальник, наконец, позволил мне самому «помахать шашкой». Подход у него был правильный — без теории нет практики, — поэтому прежде чем доверить мне инструменты, он погонял меня по анатомии, патанатомии и физиологии. Сейчас, работая с ординаторами, я поступаю именно так.
Надо немного рассказать о том, как проходила работа в секционных залах Челябинского областного Бюро. В двух больших помещениях стояло по несколько столов, на «гнилые» (те, где исследуются только гнилостно измененные трупы) и «чистые» их не делили, поэтому рядом вполне спокойно могли лежать тела свежие и не очень. У каждого секционного стола стоял письменный стол, за которым сидела лаборант, печатавшая диктуемый экспертом текст на пишущей машинке, компьютеров не было. Можете себе представить, какой грохот стоял в секционном зале, когда исследования проводились одновременно на всех столах? Черепа пилили ручной ножовкой (а не как сейчас, электропилой). Наш старший санитар Александр Иванович распиливал черепа мастерски, ножовку при этом держал по-особенному, лезвием вверх. Среди грохота пишущих машинок, визга пил, громких разговоров перемещались санитары, которые то привозили новые трупы, то укладывали на каталки уже вскрытые. Из-за нехватки каталок тела часто клали следующим образом: у нижнего руки поднимали за голову (у всех трупов они связывались на уровне запястий), сверху «валетом» устраивали второго покойника и на его ноги опускали руки того, который лежал внизу. Таким образом верхнее тело оказывалось более или менее плотно зафиксированным, и можно было перевозить каталку, не боясь, что трупы упадут.
Вот в такой суматохе я и попытался вскрыть свой первый труп — громадное, черное, вздувшееся тело мужчины, умершего, судя по всему, около недели назад. Как я узнал позже, это была моя проверка на профпригодность: откажись я тогда от такого материала, меня, наверное, не выгнали бы из интернатуры, но отношение ко мне точно изменилось бы. Я, хотя и рвался к самостоятельной работе, совсем не ожидал подобного расклада, но отступать было некуда. Вначале я вскрывал голову. Вообще, это обязанность санитара, но мой наставник считал (и вполне справедливо), что эксперт должен уметь делать всю санитарскую работу, поэтому я взял ножовку и приступил. Уроки сельского детства очень помогли: как и любой человек, живущий в частном доме, на земле, я тогда много работал всякими инструментами, в том числе пилой. Но пилить деревянную доску и человеческий череп — вещи разные. С круглого черепа пила постоянно соскальзывала, распил предательски уходил в сторону, рука болела от напряжения. Я попытался взять пилу так, как это делал Александр Иванович, но у меня ничего не получилось, и пришлось продолжать традиционным способом. Минут через двадцать я, наконец, справился, череп распилил, но смотреть без слез на выпиленный костный фрагмент было невозможно — настолько он вышел несимметричным и некрасивым.
Кости черепа распиливаются не циркулярно (что, наверное, давалось бы легче), а углообразно — для того, чтобы выпиленный костный фрагмент не соскальзывал вниз, тем самым деформируя голову. У меня получилось что-то, совсем не похожее на углообразный распил, к тому же на костях черепа имелись множественные ненужные распилы от соскальзывавшей пилы.
Следующий этап — эвисцерация, выделение внутренних органов единым комплексом. Я многократно видел, как это происходит, и прекрасно знал, что, как и где нужно подрезать для того, чтобы легко извлечь органы, но умерший мужчина был очень толстым, да к тому же гнилым, и это затрудняло процесс. Надо заметить, что эксперт тогда работал в белом или синем халате, перчатках и многоразовом клеенчатом фартуке, который мылся водой после каждого рабочего дня и высушивался. Перчатки, кстати, тоже использовались несколько раз. Некоторые эксперты носили шапочки, но это было необязательно, а маски не надевал никто, не говоря уж о защитных экранах для лица. Точно так же оделся и я.
Начав серединный разрез, как положено, в нижней трети шеи, я повел реберный нож вниз, стараясь не забыть о том, что пупок следует обходить слева, и совершенно упустил из виду одно обстоятельство. При гниении в полостях организма и в тканях накапливается большое количество гнилостных газов, которые раздувают труп так, что живот напоминает барабан. Я много раз видел, как при разрезе брюшины газы резко, с шумом вырываются наружу, но на том, первом вскрытии, совершенно забыл об этом. Если нож острый, а руки еще не поставлены, то случайно разрезать пристеночную брюшину на туго натянутом животе очень легко. Так и произошло. Стараясь сделать прямой разрез, я наклонился над телом, и в этот момент почти в лицо мне ударила струя вони. Картину дополнял противный пукающий звук. Говорят, если в этот момент поднести спичку, гнилостные газы ярко вспыхнут, но я никогда это не проверял. Я рефлекторно откинулся назад, и, думаю, со стороны это выглядело довольно смешно. Мне было неудобно и немного стыдно, но мои старшие коллеги тактично не засмеялись и даже, как мне показалось, не обратили на это внимания. В дальнейшем я неоднократно наблюдал такую же ситуацию не только у молодых, но и у экспертов с большим опытом, потому что порой просто невозможно угадать толщину брюшины и ее плотность.
Иногда эксперта может подвести новый инструмент. Дело в том, что рука привыкает к одному и тому же ножу, врач знает степень его заточки и то усилие, которое необходимо приложить, чтобы разрезать ту или иную ткань, работая, что называется «на автомате». С новым ножом, очень острым, имеющим заводскую заточку, такой автоматизм ломается. Мой коллега как-то исследовал труп и при выделении грудины сделал разрез не сверху вниз, как положено, а снизу вверх, к лицу. Усилия он приложил обычные, но нож был новый и резал так хорошо, что по инерции свободно рассек грудинно-ключичное сочленение, подбородок, щеку, глаз и кожу на лбу. Все произошло моментально. Санитарам потом пришлось постараться, чтобы замаскировать этот разрез.
Когда газы вышли, стало проще, но было все так же неприятно. Я обмотал рукоятку ножа полоской ткани, оторванной от старой простыни (в секционном зале всегда лежат какие-то тряпки), для того чтобы рука не скользила по жирному металлу. Дело в том, что при гниении жировая клетчатка становится полужидкой и очень скользкой, и если не принять меры, то пальцы могут съехать прямо на лезвие ножа.
Я отсепаровал кожу, подкожную жировую клетчатку и мышцы груди вправо и влево и обнажил грудину. Далее требовалось ее удалить, для чего вначале ножом нужно пересечь суставы, которые соединяют грудину и ключицы, затем двумя резкими движениями сверху вниз разрезать хрящевые части правых и левых ребер, а потом аккуратно поднять грудину снизу и, постепенно подрезая клетчатку средостения, вынуть ее. Ничего сложного, правда, если у эксперта есть опыт, а труп — не гнилой и не толстый. Опыта у меня не было, а толстый и гнилой труп имелся, поэтому я опять провозился. Наконец, удалив грудину, я стал осматривать грудную и брюшную полости, заполненные маслянистой вязкой, желтоватой, зловонной гнилостной жидкостью. Следовало вычерпать ее специальным черпаком, при этом измерив ее объем, и затем приступать к выделению органокомплекса».
«Вы имеете в виду вскрытие органов?» — поинтересовался я.
«Не совсем. Вначале эти органы необходимо извлечь из тела, причем, единым комплексом — это самый распространенный и удобный способ. Технику эвисцерации в теории я знал хорошо, но на практике это оказалось труднее. Решив начать с относительно легкого этапа, я сперва подрезал купола диафрагмы, двигаясь ножом к позвоночнику. Хитрость заключается в том, чтобы левой рукой зацепить и поднять почку, а правой рукой резать за ней, по клетчатке. Важно при этом не порезать почки и собственные пальцы, потому что работать ножом нужно вслепую, я же тогда вообще действовал на ощупь. Конечно, обе почки я искромсал, но сам умудрился не порезаться, потому что довольно глубоко заводил руку в живот и изнутри поднимал внутренние органы. Обе руки по локоть оказались испачканы гнилостной жидкостью вперемешку с кровью.
Самое сложное — выделить органокомплекс шеи: язык, гортань, подъязычную кость. Делать это следует очень аккуратно, чтобы не сломать хрящи или подъязычку. Процесс этот тоже проходит практически вслепую: большой ампутационный нож лезвием вверх вводится в уже имеющийся секционный разрез у одного из углов нижней челюсти, затем пилящими движениями продвигается к противоположному углу, при этом как бы скользя по внутренней поверхности челюсти. В это время лезвие ножа очень близко подходит к коже шеи, и велика возможность ее разреза, особенно если у человека крупный выступающий кадык. Далее эксперт через секционный разрез вводит руку, подводит ее внутри шеи под челюсть, захватывает верхушку языка и за нее извлекает наружу органокомплекс. Если предыдущий этап проведен правильно, то сделать это довольно легко. Конечно, у меня с первого раза не получилось выполнить все качественно, я порезал язык в нескольких местах, но минут через двадцать все-таки справился. Осталось только подтянуть весь комплекс вниз и отрезать клетчатку малого таза и прямую кишку.
К окончанию эвисцерации я весь вымок — отчасти от пота, отчасти от выделений трупа. Фартук и очки были уляпаны, а на вонь я уже не обращал никакого внимания. Продолжить вскрытие наставник мне не позволил, и не из-за моей неумелости, а по банальной причине: за то время, что я потратил, можно было полностью вскрыть двух покойников. Уставший, но все-таки довольный собой, я пошел в душ.
Потом, уже работая самостоятельно, я старался одеваться максимально закрыто и всегда прикрывал лицо защитным экраном от мелких брызг. Среди экспертного сообщества ходит байка о том, что эксперты старой дореволюционной школы иногда на спор вскрывали труп, не снимая фрака, после чего ехали в нем в театр, — идеально чистый фрак якобы свидетельствовал о профессионализме доктора. Думаю, что это выдумки, потому что вскрывать труп во фраке есть дурость, хотя эксперт с опытом вполне может исследовать не тучного и не гнилого покойника, не посадив на себя ни капли крови или чего-нибудь иного».
Я представил себе залитый светом секционный зал и моего собеседника во фраке, почему-то в пенсне, склонившегося над столом, на котором лежало тело мужчины средних лет. Рядом, на полу, в кучу была свалена одежда — хорошо узнаваемые синие джинсы и серая рубашка в крупную черную клетку. Эксперт что-то увлеченно резал ножницами, потом посмотрел на часы и задумчиво сказал себе под нос словами профессора Преображенского из романа Булгакова: «Ко второму акту поеду…», после чего вновь склонился над телом.
Ужасно заболела голова…
«Скажите, а часто эксперты получают травмы во время вскрытия?»
«По молодости чаще, чем хотелось бы. У меня, например, все пальцы на левой руке изрезаны. Пока руки не поставлены, порезаться очень легко: то нож соскользнет, то случайно на него наткнешься. Не зря опытные эксперты, получая новые инструменты, специально затупляют острие ножа — даже если он соскочит и воткнется в руку, есть вероятность, что порежет он только перчатку или поверхностный слой кожи. Я дважды травмировался довольно сильно: один раз нож сорвался и полоснул по пальцу, отрезав кусок, а во второй раз я второпях точил нож, он соскочил и рассек до кости фалангу большого пальца левой руки. В обоих случаях винить можно лишь мою невнимательность и спешку.
Гораздо неприятнее бывает тогда, когда есть вероятность глубоко проколоть руку острым краем костных обломков при переломе ребер, костей черепа или таза. Предвидя ваш вопрос, скажу, что ни одного случая заражения эксперта от трупа какой-то болячкой я не знаю.
С каждым днем я все больше времени проводил в секционном зале и через несколько месяцев уже вполне самостоятельно исследовал трупы — конечно, под присмотром наставника. Этот колоритный и очень грамотный человек умел просто объяснить сложные вещи, но, к сожалению, имел один недостаток: иногда по несколько дней не расставался с зеленым змием, за что в итоге и пострадал — был снят с должности и стал простым экспертом. К этому времени я, что называется, пошел по рукам, работая с разными докторами, большинство из которых оказались замечательными людьми. Правда, пристрастие к алкоголю и их не миновало: некоторые алкоголики с многолетним стажем находились в глубокой «завязке», другие и вовсе не «завязывали». Один из моих наставников часто по утрам перед вскрытием открывал холодильник, доставал бутылку водки, выпивал половину и шел работать, а после вскрытия почти залпом приканчивал оставшуюся половину. Сейчас подобное среди сотрудников морга практически не встречается — за появление на работе в пьяном виде сразу увольняют.
Вообще, люди в морге подобрались колоритные, интересные, юморные. В Бюро имелся фотограф, которого звали в секционный зал тогда, когда требовалось снять повреждения на трупе или какие-то особенности. Снимал он хорошо, но был очень брезглив, даже дверь в секционный зал открывал, используя салфетку. Работал он исключительно в перчатках, а когда труп переворачивали, уходил в другой конец секционной, боясь забрызгаться. Эксперты посмеивались над его брезгливостью и однажды пошутили — намазали ручку его кабинета жировоском. Жировоск — это крайне неприятная субстанция, в которую иногда превращаются ткани трупа в условиях повышенной влажности и малого количества кислорода. Его отличительные черты — пластилинообразная консистенция и очень противный и стойкий запах, который проникает даже через две пары перчаток и сразу не отмывается. Когда фотограф схватился голой рукой за ручку двери и вляпался, запах намертво въелся в его кожу. Бедный человек! Он был сильно расстроен и выражал свое огорчение громкими матерными фразами, в которых даже предлоги казались нецензурными».
«Жестокие шутки», — заметил я.
«Ну, что делать? Что было, то было. Да и жестоким это кажется со стороны, а когда находишься в этой среде, воспринимаешь просто как розыгрыш. Фотограф, кстати, шутку понял и уже не так откровенно воротил нос от секционной. Другое дело — шутки, которые могут навредить работе и истине. Я вспоминаю случай, который произошел много позже и в другом коллективе. Утром в секционном зале на соседних столах оказались два покойника: старичок лет восьмидесяти и молодой мужчина со сквозным ранением в голову. Эксперт, который должен был исследовать огнестрел, спустился в секционную чуть позже остальных, а врач, вскрывавший старичка, наоборот, начал вскрытие одним из первых и к приходу «соседа» уже закончил и переодевался. Доктор тщательно описывал огнестрельные раны и был удивлен, заметив во входном отверстии какой-то округлый предмет. Предмет этот, аккуратно извлеченный, оказался похожим на камень: размером с крупную вишню, черного цвета, с шероховатой поверхностью и каменистой плотностью. Как он попал в рану и какое отношение имел к смерти потерпевшего, было абсолютно непонятно. В остальном ранение, явно прижизненное, никаких вопросов не вызывало — входное и выходное отверстия выглядели классически. Около получаса все ломали голову над странным предметом, пока тот эксперт, который исследовал труп старичка, не признался: камень он нашел в его желчном пузыре и, решив пошутить, засунул его в огнестрельную рану. До начальства эту ситуацию доводить не стали, но локальный скандал был громкий. И дело даже не в том, что эта «шутка» больше походила на подставу. Просто в случае огнестрельного ранения входная и выходная раны обязательно изымаются для проведения криминалистического исследования, в ходе которого обнаруживаются микрочастицы, находящиеся на стенках и в глубине. Наличие частиц желчного камня почти наверняка вызвало бы вопросы с последующим крупным разбирательством. Эксперта наказали. Но справедливости ради нужно сказать, что подобные «розыгрыши» встречаются крайне редко.
За время интернатуры я, помимо врачебной работы, выполнял и лаборантскую, и санитарскую. Пилил черепа, зашивал тела, печатал акты, оформлял анализы — это дало мне возможность правильно представить себе весь цикл вскрытия от начала до конца.
С размещением трупов сохранялись все те же проблемы. То, что я видел в морге на цикле судебной медицины, происходило и во время моей интернатуры. Особенно некрасиво было по понедельникам: после выходных скапливалось очень много тел, которые требовалось где-то складывать, а холодильных камер не хватало. Помню, меня попросили найти какой-то давно исследованный труп, и я пошел в одну из таких камер. Она представляла собой обычную комнату со стенами, обшитыми пенопластом для термоизоляции; по периметру располагались трубы, наверное, с фреоном. Фактически это был большой холодильник, температура в котором не поднималась выше +2 оС. Включив тусклый свет, я увидел, что вся камера заполнена вскрытыми трупами — они лежали друг на друге «валетом» или просто как попало. Ноздри заполнил густой запах гниющей плоти, а надо заметить, что при такой низкой температуре она пахнет специфически и очень неприятно. Но меня удивило не это. В камере были мухи, но они не летали. Они ползали, скорее даже шагали. Видимо, в холоде летать они не могли и потому медленно и вальяжно передвигались по трупам. Приглядевшись, я понял, что их маленькие крылья практически не видны — наверное, это было уже не первое поколение мух, живущих в камере, и крылья у них атрофировались за ненадобностью.
Помимо непосредственно техники вскрытия я отрабатывал и диктовку. Во время вскрытия врач диктует описание наружного и внутреннего исследования лаборанту, который печатает текст на машинке. Диктовать нужно уметь: мало того, что говорить следует громко и четко, оформленными фразами, так еще необходимо контролировать скорость и печати, и диктовки. Со стороны кажется, что ничего сложного в этом нет, но на практике — это одно из затруднений, с которыми сталкивается молодой эксперт. Прежде чем произнести фразу, ее надо сформулировать в голове, причем грамотно, чтобы потом не исправлять. Еще одна хитрость заключается в том, что рот должен немного отставать от рук и глаз, чтобы не было пауз. Работать нужно так: руки режут, глаза смотрят, а рот говорит о том, что делалось минуту назад, а не в настоящий момент. Эксперты без опыта не сразу справляются с такой формой диктовки и обычно, посмотрев что-то на трупе, идут к лаборанту, говорят пару слов и возвращаются к покойнику, потом — опять к лаборанту, и так бегают в течение всего исследования. Огромное количество времени тратится зря. Научиться же просто стоять на месте, смотреть на труп и диктовать текст, включая знаки препинания, — дело небыстрое. Сейчас, с приходом в нашу жизнь компьютеров, вносить правку можно сколько угодно, а тогда лаборант печатала на бумаге, и если эксперт допускал ошибки, ей порой приходилось перепечатывать целые листы. Выводы эксперт обычно писал в кабинете от руки, и потом лаборант набивала их на машинке».
«Знаете, — снова перебил я, — ходят упорные слухи об огромных зарплатах, которые получают работники морга. Это правда?»
«И да, и нет, — чуть подумав, ответил эксперт. — Когда я в конце девяностых пришел в интернатуру, ритуальный рынок не был отрегулирован и представлял собой хаотичную полубандитскую тусовку. Ну на чем можно заработать в морге? Продажа органов, трупов и тому подобное — это все бред сивой кобылы. Вскрытия всегда делаются бесплатно, это непосредственная обязанность эксперта, за которую он получает зарплату. А вот ритуалка — золотое дно, вечный бизнес. Так что «левые» деньги, безусловно, водились, только вот назвать их чисто «левыми» нельзя — просто так никому конверты не выдавались (об администрации не знаю), все отрабатывалось. Например, судебно-медицинские эксперты, специалисты с высшим образованием, раз или два в неделю выполняли санитарские обязанности, работая «на выдаче», то есть готовили трупы для захоронения: мыли их, одевали, гримировали. И именно за эти, немедицинские, услуги они и получали дополнительные вознаграждения. Другое дело — санитары. Думаю, что среди них вовсю ходили именно «левые» деньги, по крайней мере, санитары в то время были гораздо богаче экспертов.
Но меня, интерна, тогда это все не касалось. Не имея зимних ботинок, я ходил в осенних, и мой наставник однажды сказал: «Ничего, начнешь работать — купишь себе “Саламандеры”». Я тогда только изучал специальность и был ею полностью поглощен — до такой степени, что уже через несколько месяцев обучения понял: я хочу работать по-взрослому, в интернатуре мне скучно. Я увидел почти все, что входит в сферу судебной медицины, самостоятельно исследовал трупы, научился проводить освидетельствование живых и обращаться с медицинскими документами. Ездил я и на места происшествий в составе следственно-оперативной группы. Помню, как однажды утром, зимой, мы выехали на труп. На трубах теплотрассы, на спине лежало тело мужчины с перерезанной от уха до уха шеей. Убийство, судя по всему, произошло совсем недавно, потому что труп еще не остыл, от зиявшей и заметной издалека раны поднимался парок. Трубы и снег под телом были обильно залиты кровью. Зрелище очень неприятное. Меня тогда поразило то, что школьники, идущие в школу, останавливались и рассматривали труп, обсуждая детали увиденного. Они нисколько не боялись, наоборот, проявляли активный интерес и, думаю, спокойно подошли бы к телу вплотную, если бы не сотрудники милиции. Я сразу же вспомнил себя… Помните, я рассказывал о своем соседе, который повесился, и о том, как страшно нам было? А этим детям не страшно. Это дети другого поколения; наверное, они с раннего возраста смотрели боевики и фильмы ужасов, забавлялись с реалистичными «стрелялками» и прочими играми, в которых можно виртуально убивать, и потому воспринимали смерть как элемент какой-то очередной игры, не определяя ее как отвратительную, противоестественную трагедию».
«По-вашему, это плохо? — спросил я. — То, что дети не паникуют при виде покойника?»
«Я не говорю о том, что нужно обязательно паниковать, не в этом дело. Просто к смерти следует относиться с почтением, не обязательно со страхом. Мне показалось, что у этих детей, которые посмеивались, рассматривая перерезанное горло не на экране телевизора или монитора, а прямо перед собой, нет понимания ценности человеческой жизни. Я не видел в них жалости к погибшему — вот что самое страшное».