Закатная песнь
Льюис Грассик Гиббон
Посвящается Джин Бакстер
© Роман Дмитриевич Стыран, перевод, 2017
ISBN 978-5-4483-8759-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Примечание
Если бы великий нидерландский язык исчез из литературного обихода и некому голландцу пришлось бы писать по-немецки историю из жизни Лексайдских крестьян, вполне вероятно, что он бы ожидал и в итоге снискал бы известную долю снисхождения со стороны читателей к плоду своих трудов, сотворённому при помощи немецкого языка. Он мог бы перенести на свои страницы некоторое музыкальное звучание или совсем уж непереводимые слова и идиомы – непереводимые, за исключением тех случаев, когда смысл их понятен из контекста и из расположения в тексте. Он мог бы определённым образом подогнать немецкий язык под ритм и темп родного наречия, на котором говорят его крестьяне. Но большего, если объективно относиться к его возможностям, он вряд ли смог бы добиться – попытка произвести впечатление каскадом апострофов обернулась бы не только бестактностью по отношению к читателю, но и погрешностью в передаче смысла.
Любезность, которую такой гипотетический голландец снискал бы со стороны языка немецкого, шотландец вправе испрашивать у великого английского языка.
Л. Г. Г.
Прелюдия
Непаханое поле
Земли Кинрадди были заполучены одним норманским парнем, Коспатриком де Гондешилом, во времена Вильгельма Льва1, когда грифоны и подобные им твари шныряли ещё по шотландским полям и лесам, и люди порой вскакивали в постелях, разбуженные криками собственных детей, которых терзал, вцепившись им в горло, какой-нибудь здоровенный волчара, пролезший в окошко. В Кинраддской Берлоге у одной такой твари было логово, днём она болталась по лесам, и по всей округе от неё расползалась чудовищная вонь, и на закате какой-нибудь пастух мог увидеть, как она, прикрывая исполинскими крыльями огромное брюхо и здоровенную петушиную голову, снабженную ушами льва, высовывалась из-за ёлки, что-то высматривая. И она пожирала овец и людей, и наводила на всех неподдельный ужас, и Король велел своим герольдам объявить о награде тому рыцарю, который поедет и положит конец бесчинствам этой твари.
Тогда этот парень из норманнов, Коспатрик, молодой, безземельный, ужасно смелый и прекрасно вооружённый, оседлал в Эдинбурге коня и отправился из чуждых южных пределов на север, через Файфский лес, пастбищами Форфара, мимо Больших Камней в Аберлемно, воздвигнутых в те времена, когда пикты побили данов. И подле этих камней он становился и рассматривал вырезанные на них фигуры – отчётливо различимые в то время, да и сейчас не особо поблекшие – лошадей, мужчин, бегущих в атаку, и убегающих с поля битвы мерзких чужеземцев. И вполне возможно, что он произнёс короткую молитву у тех Камней, а потом двинулся в Мирнс2, но предание о его странствиях больше ничего не рассказывает, а гласит, что в итоге он добрался до Кинрадди, того самого исстрадавшегося селения, и ему указали место, где ночевал грифон – ту самую Кинраддскую Берлогу.
Однако в дневное время чудище скрывалось в лесу, и только ночью, по тропе, шедшей через заросли граба, можно было к нему подобраться, пока оно валялось на обглоданных костях в своём логове. И Коспатрик дождался ночи, чтобы верхом подобраться к Кинраддской Берлоге, и, поручив свою душу Богу, сошёл с коня, и взял в руку рогатину, и вошёл в Берлогу, и убил грифона. И послал он известие о том Вильгельму Льву, который восседал в Эдинбурге, пил вино и ласкал прелестных дев, и Вильгельм сделал его Владетельным Рыцарем Кинрадди, и даровал ему все земли этого обширного прихода, и дозволил ему построить там замок и носить на гербе изображение головы грифона, и велел ему держать в смирении всех тамошних тварей и люд непокорный – ему и потомству плоти его, навечно.
Так Коспатрик обзавелся пиктами, чтобы соорудить близ холмов крепкий замок, за которым неясно темнели Грампианские горы, и высушил он Берлогу, и взял в жёны пиктскую знатную госпожу, и произвёл с ней отпрысков, и жил там, пока не помер. И сын его принял имя Кинрадди, и однажды посмотрел он со стены замка и увидел Графа-Маршала, двигавшегося с юга, дабы присоединиться к горцам в битве, что произошла при Мондинсе, где сейчас стоит мельница; и взял он свою рать и бился там, хотя на какой стороне – летописи не сообщают, но, наверняка, это была побеждавшая сторона – Кинрадди всегда были парнями толковыми и хитрыми.
И правнук Коспатрика ополчился вместе с англичанами против разбойника и татя Уоллеса3, и когда Уоллес как-то раз шёл из южных земель, Кинрадди и другие тогдашние знатные господа взяли и заперлись в замке Данноттар, что выдается в море ниже Киннеффа, замке добротно построенном и крепком, море плещется у подножия его в час прилива, и чайки стенают там день и ночь. Множества еды и мяса, и добра всякого взяли они с собой, и обосновались там весьма прочно, они и их слуги из крестьян, и опустошили весь Мирнс, так что Разбойник и Тать, дерзнувший восстань против превосходнейшего английского короля, не мог найти прокорма для войска свого, состоявшего из подлого и безземельного люда. Однако Уоллес весьма быстро миновал Долину, и прослышал про Данноттар, и осадил его, а место это было, и впрямь, неприступное, а он был нетерпелив, когда имел дело с неприступными местами. Поэтому посреди ночи, когда рокот моря заглушал шум и топот его тайком подбиравшегося войска, взобрался он на скалы Данноттара и перебрался через стену, он и его бродяги-шотланцы, и взяли они Данноттар, и перебили собравшихся там знатных господ и всех англичан, и разграбили их запасы съестного и всякое добро, и ушли прочь.
В Замок Кинрадди в тот год, рассказывают, только что вошла хозяйкой юная невеста, и не было у неё потомства плоти её, и шли месяцы, и поехала она в Аббатство Аберброток, добрый аббат которого, Джон, доводился ей кузеном, и поведала ему о своей беде и о том, что род Кинрадди мог того гляди иссякнуть. И вот возлёг он с ней, был тогда сентябрь, и на следующий год родился у юной невесты мальчик, и с той поры Кинрадди не помышляли уже о войнах и сварах, а сидели тихо в своем замке близ холмов со своим добром, красавицами-девицами и вышколенным для услужения мужичьём.
И когда пришла Первая Реформация, а за ней – другие Реформации, и когда одни кричали
Но в начале девятнадцатого века для шотландского джентри10 настали скверные времена, ибо отрава Французской Революции пришла из-за морей, и крофтеры11 и прочий простой люд навроде них подымались и кричали
Более половины всего имения по капле разошлось на то на сё, пока этот калека сидел и почитывал свои непотребные французские книжонки, но никто об этом не догадывался, покуда он не помер и вдова его, бедная женщина, не обнаружила, что земель у неё во владении осталось не более тех, что лежали между крутыми горами, Грампианами, и фермами, что стоят за Мостом через Денбарн по обеим сторонам дороги, идущей из деревни. Было там общим счетом хозяйств двадцать-тридцать, всё фермеры, суровый люд из древней породы пиктов, без роду-племени, простые люди, коё-как строившие свои домишки, что стояли, сгрудившиеся и покосившиеся, среди растянувшихся отлогих полей. Аренду заключали на два или на три года, с первым лучом зари ты натягивал штаны и шёл работать до темна, да так, что в глазах к ночи рябило, а грязные джентри сидели и проедали твою арендную плату, а ты ведь был ничем не хуже их.
Вот в таком состоянии оставил Кеннет имение своей леди, горько плакала она, видя, до чего всё дошло, но никому до этого не было дела, пока ей самой не подвязали челюсть тряпицей и не снесли в фамильный склеп Кинрадди, чтобы положить рядом с мужем. Трое из её детей утопли в море, рыбача со скалы Беви13, остался четвёртый, мальчик, Коспатриком звали, этот умер в один день со Старой Королевой14, был он смирный, бережливый и разумный, и он порешил привести имение в порядок. Выкинул прочь половину крофтеров, они упорхали в Канаду и в Данди и в другие места, навроде того, остальных же сразу подвинуть не смог, разве что со временем.
Однако на освободившейся земле он устроил фермы размером побольше и сдавал их за арендную плату повыше и на срок подольше, он заявил, что пришло, мол, время доброй большой фермы. И он насадил перелески из елей, листвениц и сосен, чтобы закрыть от ветров длинные блеклые косогоры, и при нём в Кинрадди вполне мог бы вернуться былой достаток, не женись он на девице Мортон с чёрной кровью в жилах, из-за которой мозги у него съехали набекрень, начал он пить, а там и помер, что было для него наилучшим исходом. Потому как сын его уродился полным дурачком, которого, в конце концов, заперли в дурдоме, и на этом род Кинрадди пресёкся, Большой Дом, что стоял на месте замка, возведённого руками пиктов для Коспатрика, начал рассыпаться, как кусок засохшего сыра, весь, кроме двух-трёх комнат, которые опекуны имения заняли под свои служебные нужды – имение к тому времени было по уши в закладах.
В общем, к зиме 1911 года от имения Кинрадди оставалось не больше девяти небольших хозяйств, Мейнс15 было самым большим из них, в стародавние времена это была господская ферма при Замке. Один ирландец, Эрберт Эллисон его звали, был на ферме управляющим от опекунского совета, так он говорил, но, если верить молве, в свои карманы он клал деньжат гораздо больше, чем в опекунские. Этого и следовало ожидать, ибо когда-то он подвизался официантишкой в Дублине. Было это в те времена, когда Лорд Кинрадди, тот самый, придурковатый, ещё не совсем свихнулся. Как-то раз он, Лорд Кинрадди, поехал в Дублин с целью попьянствовать, и Эллисон поднёс ему виски и потом, говорят, разделил с ним постель. Хотя люди и не такое понарассказывают.
В итоге наш полудурок привёз Эллисона с собой в Кинрадди и сделал своим слугой, и иногда, когда Лорд напивался особенно сурово, так, что бесенята начинали с фырканьем выпрыгивать на него из бутылок виски, он швырял подвернувшуюся бутыль в Эллисона и орал
Однако Эллисон к тому времени успел основательно поднатореть в сельском хозяйстве и торговле скотом, особенно – в тонкостях приобретения лошадей, так что попечители имения сделали его в Мейнсе управляющим, и он переехал в дом на ферме и начал присматривать себе жену. Особо никто с ним связываться не хотел – жалкий ирландишка, который и говорить-то на человьем языке не умел и был не из нашей Церкви, но вот Элла Уайт – та была не столь разборчива, да и зубки у неё у самой были ого-го. Так что, когда Эллисон подошёл к ней на празднике урожая в Охенбли и гаркнул
На следущий Новый год они поженились, и Эллисон решил, что теперь он большой человек в Кинрадди, а может, даже и один из джентри. Но батракам, что жили в лачугах, пахарям и просто бездельникам в Мейнсе – этим до всяких там джентри дела не было, разве что поглумиться, и вот накануне свадьбы они поймали Эллисона, когда он шёл домой, стянули с него штаны, намазали ему смолой задницу и ноги и изваляли в перьях, а потом кинули в уличную канаву с водой – как того требовал обычай. И он обзывал их
Но после того случая жил он довольно мирно, он и жена его, Элла Уайт, и у них была дочь, костлявая мелкая девка, для которой, как они полагали, школа в Охенбли была недостаточно хороша, так что она поступила в Академию в Стоунхейвене, и там выучилась, как ничего не бояться и вертеться в спортзале в маленьких чёрных панталончиках под юбкой. Сам Эллисон начал отращивать приличное брюхо, и лицо у него стало красное, крупное, налитое, а глаза – как у кота, зелёные такие глаза, и усы его свисали по обеим сторонам крохотного рта, под завязку набитого вставными зубами, страшно дорогими и красивыми, ещё и позолоченными. И он всегда носил гетры или щеголял в штанах для верховой езды, потому как заделался к тому времени чистым джентри. И завидев на рынке знакомца, он кричал
каждый раз, когда видели проходящего мимо Эллисона. Ибо он подписался в поддержку того парня из Тарриффа, чью корову продали с торгов, чтобы покрыть долги по страховке, и люди говорили, что оба они обычные показушники – и парень с коровой, и сам Эллисон. И за спиной потешались над ним.
Таким был Мейнс, располагавшийся ниже Большого Дома, и Эллисон фермерствовал там на свой ирландский манер, а прямо напротив его хозяйства, спрятавшись среди тисовых деревьев, стояли кирка и Пасторский Дом, кирка – старая, продуваемая сквозняками развалина, где зимой прямо посреди Господней Молитвы порой можно было услышать такой порыв ветра, что, казалось, крыша того гляди улетит, и мисс Синклер, та, что приходила из Недерхилла играть на органе, так вот она чихала, утыкаясь в Книгу Гимнов, и теряла место в нотах, и пастор, ещё прежний, устремлял на неё пылающий взор, больше обычного походя на Джона Нокса.
Рядом с киркой стояла старинная колокольня, построенная еще при римо-католиках, знаменитых негодяях, и была она очень старая, и никто ей уже не пользовался, кроме вяхирей, они влетали и вылетали через узкие щели в верхнем этаже и гнезидились там круглый год, и там всё было сплошь белым от их помёта. В нижней части башни находилось надгробье Коспатрика де Гондешила, того, что убил грифона; он был изваян лежащим на спине, скрестившим руки на груди и с придурковатой кокетливой улыбочкой на лице. И копье, которым он убил грифона, хранилось там же в сундуке под замком, по крайней мере, так некоторые говорили, а другие говорили, что это просто старое тесало времён Красавчика Принца Чарли20. Такой была часовня, но от кирки она стояла отдельно, а сама кирка разделялась надвое – большой зал и малый зал, находились такие, кто называл их «коровник» и «сарай для репы», и посередине стояла кафедра.
Когда-то малый зал предназначался для прихожан из Большого Дома, их гостей и тому подобных джентри, но теперь почти любой, у кого хватало наглости, заходил туда и усаживался, и церковные старосты сидели там с мешками для пожертвований, и ещё молодой Марри, тот, что раздувал органные мехи для Сары Синклер. Окна в малом зале были с тонкими, жутко старыми стёклами, на которых были изображены три девицы – не самые подходящие картинки для церковных витражей. Одна из девиц была Верой, и, ей-богу, вид у неё был дурноватый, ибо стояла она с воздетыми руками и с глазами, как у телушки, подавившейся репой, и наброшеное на неё одеяльце спадало с её плеч, но ей, казалось, было всё равно, и вокруг неё буйно ветвились пергаментные свитки и прочая обычная дребедень.
И вторая девица была Надеждой, выглядела она почти такой же чудноватой, как и Вера, но зато волосы у неё были роскошные, рыжие такие волосы, хотя, возможно, кто-нибудь назвал бы их каштановыми с золотым отливом, и иногда зимой во время утренней службы свет, разлетаясь на брызги в ветвях тисов, стоявших на церковном дворе, проникал в малый зал сквозь рыжие волосы Надежды. И третья девица была Любовью, с толпой голых ребятишек у ног, и выглядела она женщиной доброй и приличной, хотя и была замотана в какие-то дурацкие тряпки.
А вот окна главного зала, хотя и цветные, стояли, однако, без картинок, сроду картинок на них не было – кому они нужны? Только негодяи, навроде католиков, любили, чтобы церковь выглядела, как календарь бакалейной фирмы. В общем, кирка была приличной, голые стены, старинные резные скамьи, некоторые – с мягкими подушками, некоторые – без, и, если мать-природа не расщедрилась на мягкую подбивку для твоего седалища, но в кармане у тебя имелась лишняя монета, ты мог подложить себе подушечку, чтобы устроиться поудобнее. Прямо у самой кафедры, наискось, располагались три скамьи, на которых сидел хор и задавал тон в пении гимнов, и были такие, кто звал эти скамьи «телятником».
Задняя дверь, та, что за кафедрой, вела наружу, через церковное кладбище – к Пасторскому Дому с его хозяйственными постройками, возведённому ещё во времена Старой Королевы, довольно-таки симпатичному, но жутко сырому, как говорили все жены пасторов. Хотя таковы уж жены пасторов, вечно они ноют и не ценят собственного счастья, благополучия и деньжат, которыми их обеспечивают муженьки, раз или два читающие проповедь по воскресеньям и так раздувающиеся от важности, что, кажется, едва тебя узнают, случись повстречаться с ними на улице. Комната пастора располагалась в доме на самом верху, из неё открывался вид на весь Кинрадди, по ночам оттуда были видны огоньки фермерских домов, словно рассыпанные под пасторским окном блестящие песчинки, и флагшток, белевший в вышине между звёзд на крыше Большого Дома. Однако в декабре 1911 года Пасторский Дом пустовал, причём уже много месяцев, прежний пастор умер, а нового ещё не избрали. И пасторы из Драмлити, Арбутнотта и Лоренскёрка приезжали по воскресеньям, обычно до полудня, и справляли службу в Кинрадди. И проповеди эти пасторы читали так, что вполне могли бы не утруждать себя дорогой, видит Бог, без них было бы даже лучше.
А если выйти из кирки через главные двери и немного пройти по дороге на восток – а вдоль дороги этой стояли кирка, Пасторский Дом и ферма Мейнс – то можно было выйти на большой тракт. Он шёл в одну сторону на север, а в другую – на юг, и этот тракт, на который вы только что вышли, пересекала ещё одна дорога – эта шла через Кинрадди до фермы Бридж-Энд, что за мостом. И тут, стало быть, получался перекрёсток, и если пойти налево по большому тракту, то можно было дойти до Чибисовой Кочки, стародавнего ещё хозяйства, надел тамошний был всего акров тридцать-сорок21, нераспаханная пастбищная земля, хотя, ей-богу, настоящего пастбища там было не много, а были там, по большей части, заросли дрока и ракитника и грязь, и водились там в изобилии кролики и зайцы, которые выбирались по ночам на свои вылазки и сжирали посевы, приводя людей в полнейшее отчаяние. Однако же почва там, на Кочке, была неплохая, две тысячи лет её поливали человеческим потом, и большая усадьба за домом и амбарами была чистый чернозём, а не красная глина, прикрытая верхним слоем почвы, как у половины Кинрадди.
Постройкам на Чибисовой Кочке было не больше лет двадцати, однако же они всех страшно раздражали, потому что, хотя дом стоял у дороги – и это было вполне подходяще, если, конечно, тебя не бесило, что невозможно сменить нижнюю сорочку без того, чтобы какой-нибудь дурень не таращился на тебя с улицы в окно – но вот открытый загон для скота располагался между коровником, конюшней и амбаром с одной стороны и фермерским домом с другой, и прямо посреди этого загона желтела высоченная навозная куча из разного помета, перемешанного с соломой, и госпожа Страхан никак не могла простить Чибисовой Кочке исходившую от неё ужасную вонь.
Однако Че Страхан, который там фермерствовал, говорил на это только
Те, что корчил из себя джентри, не особо его любили, этого Че, потому что был он социалистом и считал, что денег у всех должно быть поровну, и что не должно быть богатых и бедных, и что все люди одинаково хороши. И все эти его идеи насчет денег – это, конечно, была полная дурь, потому что, если бы в один прекрасный день у всех оказалось поровну денег, что произошло бы потом? Да снова – богатые и бедные! Но Че говорил, что, мол, четырём пасторам в Кинрадди, Охенбли, Лоренскёрке и Драмлити платили в прошлом году примерно одинаково, и что у них в этом году? Да опять – более-менее поровну!
По части убеждения Че был большой дока, и драки не любил, если, конечно, его совсем уж не допекали, так что с этим парнем все ладили, хотя и посмеивались над ним. Но, ей-богу, есть ли хоть кто-то, над кем люди не посмеиваются? Мужчиной он был видным, славного роста, широкий в плечах, с красивыми русыми волосами, лоб у него был широкий, нос – что твой плужный нож, и кончики усов он закручивал вверх и вощил на манер германского Кайзера, и он мог остановить бегущего телка-однолетка, ухватив его за рога, так крепок он был в запястьях. И был он из самых рукастых парней в Кинрадди, мог охолостить телёнка, объездить лошадь или заколоть свинью – причем всё мигом, или покрыть тебе черепицей маслобойню, или остричь ребятёнка, или выкопать колодец, и попутно он устали рассказывал бы о том, как вот-вот наступит социализм и все научатся жить в обществе справедливости, а если социализм не наступит, то случится ужасный кризис, и все опять будут жить дикарями
Но люди говорили, что ему бы сперва стоило научить жизни в обществе свою госпожу Страхан, ту, что звалась когда-то Кёрсти Синклер из Недерхилла, а потом уж других поучать. Про неё говорили, что её языком можно полотно резать, а болтовнёй отпугивать попрошаек от дверей, и честное слово, если Че хоть иногда не тосковал по хижине и чёрной девице в Южной Африке, то, значит, не было у него отродясь ни хижины никакой, ни девицы. Он, Че, когда только вернулся из чужих стран, столовался в Недерхилле, и там было две дочери, одна – Кёрсти, а другая – Сара, та, что играла на органе в кирке. Обе были перезрелыми девицами, остро нуждавшимися в мужике, и нужда Кёрсти была особенно отчаянной, ибо, по всему судя, спутался с ней один докторишка из Абердина. Только он своё-то получил, да и оставил её в неловком положении, и её мать, старая госпожа Синклер, от стыда чуть с ума не сошла, когда Кёрсти вдруг разревелась и поделилась с ней этой новостью.
Между тем близилось время нанимать новых батраков, и кого же ещё старый Синклер из Недерхилла мог притащить домой с ярмарки работников, как не Че Страхана, у которого от житья за морями кровь разогрелась, и чтобы распалить его, надо было всего лишь кокетливо подмигнуть, да и того много. Но даже при всём при этом женихаться он совсем не спешил, а только всё крутился вокруг Кёрсти, как кружит вокруг кусочка мяса в капкане лесная ласка, не уверенная, стоит ли ради этого мяса рисковать. Но время шло, и ей-богу, назревало что-то серьёзное.
И вот как-то вечером, когда все поужинали на кухне и старый Синклер, размахивая руками так, будто брызгался водой на реке, пошёл в хлева, старая госпожа Синклер встала, кивнула Кёрсти и сказала
Так они и поженились, и старый Синклер поднакопил немного деньжат, и арендовал для Че и Кёрсти Чибисову Кочку, и накупил туда скотины, и там они и осели, и не прошло семи месяцев, как Кёрсти родила, девчушку, вполне себе, по виду, нормального размера и развития, хотя мать её божилась, что родила задолго до положенного срока.
Потом у них родилось ещё двое, оба – парни, и оба – копии Че, те самые детки, что распевали про Тарра Ку при каждой встрече с этим надутым болваном Эллисоном, бодро катившимся по Кинраддской дороге, и ей-богу, от их дразнилки смех тебя так и разбирал.
Прямо напротив Чибисовой Кочки, если перейти через тракт, рыжая глинистая земля круто уходила вверх холмом, по которому ухабистая, засыпанная щебнем дорога вела к ферме Блавири.
Конечно, нехорошо так говорить о пасторах, какими бы они ни были, но Роб отвечал, что нехорошо так говорить об озере, каким бы оно ни было, а между тем на озере этом плескалась с шелестом вода, мрачный тёмный плес окаймляли камыши и осока, и от воплей бекасов по вечерам закладывало уши, если постоять там при закате. Хотя мало кто приходил туда постоять, потому что рядом с озерцом был кромлех, круг из камней, ещё с древности, некоторые камни торчали стоймя, некоторые валялись, и некоторые клонились – одни в одну сторону, другие в другую, и прямо в центре круга из земли вылезали три больших камня и стояли, покосившись, с умиротворением на плоских своих лицах, будто прислушиваясь в ожидании чего-то. Это были друидские камни, и люди рассказывали, что друиды эти были лютыми бесами в человечьем обличье, жившими в стародавние времена, они забирались на холм и распевали свои мерзкие языческие песни, топчась вокруг этих камней, и если им встречался какой-нибудь христианский проповедник, они выпускали ему кишки, едва тот успевал удивлённо моргнуть. И Длинный Роб с Мельницы говорил, что, мол, если Шотландии чего-то и нехватало, так это возвращения друидов, но это он просто болтал, потому что они, наверняка, были людьми тёмными, свирепыми и совершенно необразованными.
В Блавири уже почти год никто не жил, но теперь, говорили, со дня на день должен был заселиться какой-то Джон Гатри с севера. Ферма была в прекрасном состоянии, амбары и прочие постройки теснились на одной стороне двора, позади них было место для навозной кучи, и по другую сторону двора стоял дом, прекрасный дом для небольшой фермы, в три этажа, с отличной кухней, и между домом и дорогой к Блавири был приличный сад. Тут росли буки, три дерева, один прямо вплотную к дому, и живая изгородь из жимолости летом разрасталась так дивно, что красивее было не сыскать. И если бы люди могли питаться одним лишь запахом жимолости, то доход с этой фермочки был бы ого-го.
В общем, вот эти две фермы – Чибисова Кочка и Блавири – лежали вдоль тракта в сторону Стоунхейвена. А вот если поворотить на восток и пойти дорогой на Охенбли, то справа первым был бы Каддистун, небольшое хозяйство размером с Чибисову Кочку, и такое же старое, скромная фермочка, существовавшая с незапамятных времен. Располагалась она в четверти мили, или около того, от большого тракта, и на проселочной дороге, ведшей к фермерскому дому, с поздней осени и до прихода весны всю жизнь грязи было по колено. Некоторые говорили, что, мол, возможно, этим объясняется, почему у Манро такая шея – сроду он не мог отмыть её от грязи. Хотя другие утверждали, что он никогда и не пробовал. Ферму он арендовал на тринадцать лет, этот самый Манро с юга, родом откуда-то из-под Данди, и росту в нём было добрых шесть футов23, однако ноги у него вечно заплетались, как у ягненка с водянкой в башке, и ступни были здоровенные, подстать его росту. Отроду ему было лет сорок или вроде того, успел он уже облысеть и кожу имел красноватую, свисавшую усталыми складками на щеках и подбородке, и ей-богу, уродливее рожи за всю жизнь не видишь, бедный мужик.
Наверняка, где-нибудь и водились люди, ещё неприятнее, чем Манро, однако, надо полагать, все они сидели в каких-нибудь тюрьмах, а что до Манро, то он был способен хвастаться и с надутым видом разглагольствовать до тех пор, пока окончательно не выводил собеседника из себя. Фермерствовал он на своем небольшом наделе от случая до случая, а земля ведь там была очень даже славная, всё больше тот же чернозём, пласт которого шёл через Чибисовы поля, но только со скверным водоотведением, там всё ещё были старые каменные водоотводы, и чёрта с два управляющий в Большом Доме почесался бы, чтобы их заменить или залатать крышу в коровнике, через которую дождь лился, как через решето, прямо на голову госпожи Манро, если она каким-нибудь непогожим вечером бралась доить коров.
Но доведись кому-нибудь сказать ей, этак с высока,
А забавнее всего в ней было то, что она со всей чистосердечностью верила, будто никто про неё слова дурного не говорил, ибо, если доводилось ей услышать хотя бы малейший, лукаво, как бы случайно, оброненный намёк на нечто подобное, она краснела, что твой ревень на унавоженной грядке, и вид у неё становился такой, будто она вот-вот разрыдается, и у собеседника уже начинало щемить сердце от жалости, но в следующий миг она вдруг принималась истошно визжать на Энди или на Тони и глумливо причитать, какие, мол, убогие мозги им, чертям проклятым, достались.
Энди и Тони – это были два дурачка, которых госпожа Манро взяла на содержание из дурдома в Данди, там сказали, они, вроде как, неопасные. Энди был здоровенным неряшливым увальнем, с вечно капающей из приоткрытого рта слюной, чисто жеребенок, у которого режутся зубы, нос его болтался по всей физиономии, а когда Энди пытался говорить, получалась только какая-то белиберда. Из двух он был самым дурным, но очень хитрым, порой он убегал на холмы и стоял там, показывая нос и строя рожи госпоже Манро, та визжала на него, он что-то вопил ей в ответ, а потом пустошью уходил к батрацкому дому на ферме Апперхилл, где пахари давали ему сигареты, а потом начинали издеваться над ним до тех пор, пока он всерьёз не разозлится; и однажды он чуть не зарубил одного из них топором, выхватив его из деревянной колоды. И ночью он прокрадывался обратно в Каддистун, скулил на улице, как побитая собака, и топтался у двери до тех пор, пока те немногие волосы, что ещё оставались на голове у Манро, не подымались дыбом. Но тут госпожа Манро вставала с постели и за ухо втаскивала Энди в дом, и поговаривали, что она стягивала с него штаны и задавала приличную порку, но, может, это и враньё. Она его совсем не боялась, и он её не боялся, два сапога пара.
Так они все и копошились в своём Каддистуне – кроме Тони – ибо своих детей у Манро не было. А Тони, хоть и не был самым бестолковым, однако же имел большие странности. Крупным телосложением он не отличался, была у него рыжая бородка и печальные глаза, и ходил он, низко опустив голову, и вызывал у всех неподдельную жалость, ибо нередко очередная придурь настигала парня прямо посреди большака или в поле, на гребне с брюквой, и он замирал, идиотски глядя в точку несколько минут подряд, пока кто-нибудь, как следует тряханув, не приводил его в чувство. У него были красивые мягкие руки, потому что происходил он не из рабочих; говорили, когда-то он был ученым и писал книги, и всё чему-то учился, учился, пока не доучился до размягчения мозга, и тогда он свихнулся и попал в бедняцкий дурдом.
И госпожа Манро имела обыкновение посылать его за покупками в магазинчик, что находился за фермой Бридж-Энд, и она перечисляла ему, что ей было нужно, разборчиво и понятно, и, может быть, отвешивала время от времени пару затрещин, ну, как обычно это делается с детьми и дурачками. Он слушал её и видом давал понять, что всё запомнил, потом уходил в магазин и возвращался, купив всё в точности, не перепутав ничего. Но однажды, продиктовав, что надо купить, госпожа Манро увидела, что доходяга что-то царапает на клочке бумаги подобранным где-то карандашом. И она отобрала у него бумажку и стала рассматривать, вертела так и сяк, но ничего не смогла в ней разобрать. Поэтому она слегка треснула его по уху и спросила, что там было написано. Однако он только тряс головой, как совершенный идиот, и тянул руки к бумажке, но госпожа Манро живо его угомонила, а когда дети Страханов должны были по пути в школу проходить мимо поворота на Каддистун, она их там поджидала, и дала бумажку старшей девчонке, Маргит, и велела показать господину директору школы и спросить, не означают ли эти какакули чего-нибудь.
И вечером она вышла на дорогу и ждала, когда дети Страханов пойдут обратно, и они принесли ей от директора конверт; она открыла его и нашла записку, в которой было сказано, что запись на бумажке была стенографией, и что означала она, если переписать всё обычным образом, следующее:
Шагая дальше на восток по Кинраддской дороге, ты оставлял слева ферму Недерхилл, пять усадеб вмещали её поля во времена крофтеров, до Лорда Кеннета. Но теперь все эти земли были объединены в одну довольно приличную ферму, старый Синклер со своей женой, вечно всем недовольной – не давало ей покоя, что старшая дочь Сара до сих пор была совершенно не замужем – жили в фермерском доме, и в батрацком домике обитали старшина артели, и работник, и ещё одни работник, и в придачу к ним ещё парень. За Недерхиллом спокойно и неторопливо протекал Денбарн, безмятежный в своей низине, рыба в его водах сроду не ловилась, люди говорили, её там попросту не было, хотя дела в Недерхилле и без того отдавали рыбой.
Через просторы обширной пустоши, лежавшей между этой фермой и Чибисовой Кочкой, тянулся след древней дороги, поговаривали, что она была ровесницей Калгака26, того, что от души навалял римлянам в битве у Граупийских гор и прогнал их к чертям собачьим, другие говорили, что это работа друидов, мол, те, кто поставили камни над озером Блавири, проложили и эту дорогу. И ей-богу, видать каменщикам при тех парнях без работы скучать не приходилось, ибо они не поленились возвести ещё один круг из камней – на Недерхилльской пустоши, аккурат посерёдке между двух концов той древней дороги. Но в этом месте до наших дней сохранилось камня два-три, не больше, пахари с Недерхилла божились, что остальные кто-то повыдергивал и раскидал по всему пахотному полю – почва тут была жёсткой и завалуненной, как сердце жены-старухи.
Хотя, если под репу или овёс, то местечко было в самый раз, этот Недерхилл, сено там родилось вполне сносное, но всё равно, по большей части земля – красная глина, для ячменя слишком грубая и сырая, так что, если б не свиньи, которых старая госпожа Синклер откармливала и пускала на продажу в Лоренскёрке, может, муж её никогда бы и не осел там, где в итоге оказался. Его старуха-хозяйка была родом из Гурдона, а всем известно, каковы они, гурдонские рыбаки, эти выжмут деньгу из дохлятины, назовут вонючую пикшу ароматной рыбкой и толканут по шиллингу за пару хвостов. Так вот она была рыбачкой, прежде чем сошлась со старым Синклером, и когда они осели в Недерхилле на одолженные деньги, не кто иной, как она дважды в неделю каталась в Гурдон на повозке, запряжённой маленьким пони, и обратно повозка возвращалась, расточая густую вонь на несколько миль вокруг, гружёная гнилой рыбой для удобрения почвы. И удобрение из неё было что надо, и первые шесть лет или около того урожаи у них были отличные, а потом земля обескровилась, и им пришлось завязать с рыбным удобрением. Но к тому времени уже наладилось у них свиноводство и приносило прибыль, с долгами они расчитались и теперь гребли деньгу лопатой.
Он был совершенно безобидным, старый Синклер, и уже становился некрепок в ногах, и госпожа Синклер вечерами запихивала мужа в кресло, снимала с него башмаки, надевала ему тапочки у очага в кухне и говорила
Однако Робу с Мельницы было всё равно, что говорили о нём в Кинрадди. Она, Мельница его, стояла дальше по Кинраддской дороге, там, где в сторону уходил просёлок, ведущий на Апперхилл, и Роб обитал там один уже десять лет, вёл свои мельничные дела и читал книги негодника Ингерсолла27, того, что мастерил часы и не веровал в Господа Бога. Он, Роб, всегда держал при мельничном хозяйстве двух-трёх свиней, и чем они только живы были, если он кормил их всего лишь той малостью овса да ячменя, что удавалось поприжать из мешков, которые люди привозили ему на помол? Но никто не стал бы спорить с тем, что хряк у Длинного Роба был из лучших в Мирнсе; и люди везли своих свиноматок со всей округи вплоть до самого Лорекнскёрка, чтобы свести их с этим хряком, роскошной здоровенной зверюгой.
Помимо Мельницы, свиней и кур, у Роба были клейдесдаль28 и шолти29, с которыми он распахивал свои двадцать акров, и пара коров, которые сроду не телились, потому что у Роба вечно не было времени отвести их к быку, хотя, может, и стоило бы ему найти время, вместо того, чтобы обливаться потом и бестолково убиваться, расковыривая жёсткую пустошь за Мельницей и пытаясь превратить её в пахотное поле. Начал он это дело три года назад и с той поры не осилил и половины, пустошь вся была в огромных рытвинах, каких-то прудах и задыхалась от буйно разросшихся кустов дрока с ветками в руку толщиной, так что более дурная затея мало кому приходила в голову. Когда остальной Кинрадди укладывался спать, у Роба на его целине работа была в самом разгаре, и было слышно, как он насвистывает какую-нибудь песенку, будто на дворе девять утра и солнце светит вовсю. Обычно он высвистывал
Ибо Роб после первой же ночи с ней чуть свет уже был бы на ногах и вывел бы клейдесдаля или шолти, они втроём были лучшими друзьями, правда, до тех пор, пока четвероногие твари не забредали туда, куда не надо, или отказывались шагать туда, куда было нужно Робу; и тогда он выходил из себя и обзывал их всеми последними словами, какие только мог припомнить, так что пол-Мирнса его слышало; и так он нахлестывал лошадей, что соседи начинали говорить, что пора, мол, заявить в полицию о жестоком обращении с животными, хотя умел он и ладить с животиной, и обычно через минуту они с конягами уже опять были лучшими на свете друзьями, и когда случалось ему отлучиться в кузницу в Драмилти или к столяру в Арбутнотт, лошадки, завидев его, мчались навстречу с другого конца поля, а он слезал с велосипеда и угощал их кусками сахара, который специально покупал и носил с собой.
Он считал себя большим знатоком лошадей, этот Роб, и, видит Бог, свои байки о лошадях он мог травить, пока у тебя ум не заходил за разум, при этом сам он мог продолжать их бесконечно, этот длинный жилистый парень. Он был, и вправду, высокий, может, тонковат в кости, но при этом в плечах широк, с некрупной головой и тонким носом, и с глазами, дымчато-голубыми, как железный лемех морозным зимним утром, всегда блестящими, и с длинными усами цвета зрелой пшеницы, свисавшими по сторонам рта, так что старый пастор говорил Робу, будто тот, мол, походил на викинга, и Роб отвечал
Над Мельницей возвышался холм Апперхилл, увенчанный небольшим лиственничным лесом, и говорили, что лет сто назад там теснились пять крофтерских наделов, пока Лорд Кеннет не снес тамошние постройки, не выкинул крофтеров из прихода и не построил одну большую ферму Апперхилл. А двадцать лет спустя сын одного из тех крофтеров вернулся и арендовал это место, имя ему было Гордон, но для краткости все звали его, по названию фермы, Аппрамс, и ему это не нравилось, ибо он почти что стал джентри с тех пор как обосновался на этой огромной ферме и забыл бедняка отца, который рыдал как ребенок, уходя прочь из Кинрадди той ночью, когда Лорд Кеннет всех их вышвырнул. Был этот Гордон некрупным человечком с белым лицом, волосы у него были длинные и жидкие, нос торчал не прямо, а кособочился куда-то на сторону, усов он не носил, и ноги с руками у него были маленькие; и он любил ходить, заправив брюки в гетры, и носил с собой небольшую палку, и глядел гордо, что твой кочет на навозной куче.
Госпожа Гордон была стоунхейвенской барышней, её отец работал на почте каким-то чиновником, но – Господи! – послушать её, так он почту сам и изобрел, да ещё и патент оформил, не меньше. Была она здоровенная, как дебелая свинья, но одевалась всегда хорошо, и глазами у неё были рыбьи, точно как у трески, и она всё время пыталась говорить на английский манер и двух своих дочерей, Нелли и Мэгги Джин, тех, что ходили в Стоунхейвенскую Академию, тоже заставляла говорить по-английски. И – Господи Боже мой! – какую дребедень они несли, порой встретишь этих крошек на дороге и спросишь
Хотя у самой госпожи Гордон семья была – птичка капнула, однако, послушав госпожу Гордон, можно было подумать, что она высиживала детей в месяц по выводку, начиная с первого дня замужества. Вечно от неё было слышно
В придачу к двум девкам у Гордонов имелся сын, Джон, такой гнусный гад, какого редко встретишь, он уже успел втянуть в неприятности двух-трех девиц, и это при том, что ему едва исполнилось восемнадцать. Правда, с одной из них его поджидал неприятный сюрприз, её братец был садовником где-то в Гленберви, и, прослышав о случившемся, он явился в Апперхилл и отловил молодого Гордона возле скотного двора.
На шум прибежали мужики из батрацкой хибары, но увидев, что неприятность приключилась всего лишь с молодым Гордоном, только посмеялись, встав вокруг и крича друг другу, что, мол, тут в навозной канаве валяется целая тачка отличного навоза. А поскольку парень из Драмлити, помня о сестре и её позоре, не был настроен быстро прекращать мучения молодого Гордона, то после этого случая целую неделю молодой Гордон выглядел, как полудохлый кот, а вонял – как совершенно дохлый, вот же был горький удар по самолюбию хозяйки Апперхилла. Она примчалась к хибаре и принялась наскакивать на старшину артели, серьёзного и хваткого молодого горца, Юэна Тавендейла
Ну, а восьмое хозяйство в Кинрадди трудно и хозяйством-то было назвать, ибо была это ферма Пути, что по Кинраддской дороге, на полпути между Мельницей и Бридж-Эндом. Всего хозяйства там было домишко в две комнаты33, да теснившиеся позади него несколько сараюшек, где старый Пути держал корову и ослика, почти такого же старого, как он сам, и, ей-богу, на вид раза в два симпатичнее хозяина. И люди говорили, что осёл этот прожил у Пути так долго, что стал заикался каждый раз, когда приходила ему фантазия покричать. Потому что старый Пути был, наверное, самым ужасным заикой из всех, которых когда-либо слышали в Мирне, и самым ужасным в этом ужасе было то, что он даже не догадывался о своём заикании, и время от времени ему удавалось убедить какого-нибудь пастора, устраивавшего где-нибудь в округе очередной общественный концерт, дать ему поучаствовать. И тогда он взбирался на сцену, старый дурень на трясущихся ногах, и декламировал
Говорили, что прожил он на своей ферме добрых пятьдесят лет, а до этого его отец арендовал маленький надел на землях Кочки, и едва ли нашлась бы живая душа, знавшая, какое у Пути имя, а может, он и сам его запамятовал. Он был старейшим жителем Кинрадди и очень этим гордился, хотя чего уж особо-то гордиться, если ты прожил всю жизнь в сыром скверном домишке, куда, ей-богу, козёл не зайдёт нужду справить. Был он сапожником, этот старик, и сам себя величал Башмачником35, старомодное словечко, над которым все потешались. Волосы у него были седые, вечно спадавшие на уши, и вполне возможно, что он мылся на Новый год и на свой день рождения, но уж точно не чаще, и если кто-нибудь когда-нибудь видел на нём что-то, кроме серой рубашки с красным воротом, то этот кто-то явно хранил увиденное в страшном секрете.
На ферме Бридж-Энд, что располагалась за истоком Денбарна, хозяйствовал Алек Матч, он приехал сюда из Стоунхейвена, и люди говорили, что был он по уши в долгах, и с таким грузом на шее, как его обжора жена, это, чёрт побери, было не удивительно. Великий трудяга был Алек, и Бридж-Энд – не самая плохая ферма в Кинрадди, хотя земля и сыровата в том месте, где поля фермы граничат с Апперхиллом. Конюшная там была на две пары лошадей, но Алек держал не больше трёх коняг, говорил, что ждёт, пока семья разрастётся, прежде чем взять пару для третьей животины. И семья ждать не заставляла, ибо, хотя ни на что другое госпожа Матч была не способна, однако же редкий год проходил без того, чтобы она не лежала в постели с новорождённым младенцем, Матч уже привык выволакивать себя посреди ночи из постели и мчаться в Берви за доктором. И доктор, это был старый Мелдрум, подмигивал Алеку и кричал
И некоторые говорили, что он, наверное, глаз со своей хозяйки не сводил, во что, правда, трудно было поверить, ибо она отнюдь не была красавицей, косоглазая, с ленивым взглядом, и ничто не могло её взволновать, то есть вообще, даже если бы все её пять детей разом завопили «Караул!», дым попер бы из очага в комнату, обед бы сгорел, скотина выбралась бы из загона и принялась жевать развешенное после стирки белье. Она бы только сказала
Из пяти детей в этой семье двое были мальчишки, самому старшему – одиннадцать, и лица у всех пятерых были точь в точь как у Матча – широкие и симпатичные, сужающиеся к подбородку, как у сыча или лисицы, и с большими ушами, похожими на ручки сливочника. У самого Алека уши были таковы, что, поговаривали, будто летом он ими отмахивался от мух, и однажды он ехал домой на велосипеде из Лоренскёрка, пьяный в стельку, и, спускаясь с крутой горки, что перед мостом через Денбарн, принял речку за широкую дорогу и с разгону промчался мимо моста вниз к реке, и с высоты футов в двадцать36 сверзился вверх тормашками на сырой глинистый берег; и впоследствии он частенько говорил, что, если бы не шлёпнулся на ухо, то наверняка бы вышиб себе мозги, хотя Длинный Роб с Мельницы смеялся и говорил
Таков был Кинрадди холодной серой зимой одна тысяча одиннадцатого года, и новый пастор, тот, которого выбрали в начале следующего года, позже говорил, что это было само воплощение шотландской деревни, зачатой между огородом и дивным кустом шиповника под крышей дома с зелёными ставнями37. И что он хотел этим сказать, догадывайся сам, коль есть у тебя охота ломать голову над загадками и всяким вздором, ибо никаких домов с зелёными ставнями во всём Кинрадди отродясь не бывало.
Песнь
I
Пахота
Ниже, вокруг того места, где лежала на земле Крис Гатри, июньские вересковые пустоши перешёптывались, и шелестели, и встряхивали своими накидками, жёлтыми от цветущего дрока и слегка присыпанными лиловым – вереском, ещё, впрочем, не вошедшим в полное буйство цвета. На востоке, в кобальтовой сини неба, видны были отблески Северного моря – это в Берви, и могло статься, что ветер в тех краях через час-другой переменился бы, и ты бы почувствовала, как всё вокруг меняется, и услыхала, как он, ветер, поёт, словно тронутые струны, принося с просторов моря струящуюся прохладу.
Однако уже который день подряд ветер дул с юга, игриво встряхивал вересковые пустоши и неспешно взбирался на сонные Грампианы, заросли ситника вокруг озера клевали верхушками и трепетали, когда его рука проходилась по ним, но он приносил больше жара, чем прохлады, и все поля иссохли, истощились, красная глинистая земля Блавири призывно раскрывала свои борозды в ожидании дождя, который, казалось, никогда не прольётся. Здесь наверху холмы поражали красотой и жаром, но сенокосное угодье всё растрескалось от засухи, и на картофельном поле за сараями ботва уже вся поникла, рыжая и ржавая. Люди говорили, такой засухи не было с восемьдесят третьего, а Длинный Роб с Мельницы говорил, что по-крайней мере
Некоторые говорили, что на севере, ближе к Абердину, дожди лили как из ведра, так что Ди вышел из берегов, и дети вылавливали застрявших на мелоководье лососей, и всё это, наверное, было просто восхитительно, однако ни единого всполоха грозовых туч так и не блеснуло над холмами, дороги, которыми ходишь в кинраддскую кузницу или к Денбарну, покрывались волдырями от жары, и пылищи на этих дорогах было столько, что автомобили катились, пыхтя, как кипящие чайники в клубах пара.
И так им и надо, говорили люди, они вечно на остальных плюют, эти говнюки на машинах; один из таких две недели назад чуть не переехал Уота Страхана, так затормозил напротив Чибисовой Горки – аж колёса завизжали, Уот завыл, как кот с колючкой под хвостом, а Че вышел размашистым шагом и схватил водителя за плечо. И
Но госпожа Страхан помогла щёголю подняться, отряхнула его, почистила щеткой и извинилась за Че, очень вежливо. И единственная благодарность, которую она получила, была такова, что Че прислали повестку с предписанием явиться в Стоунхейвен, обвинили его в нанесении побоев и оштрафовали на фунт, и Че вышел из суда, говоря, что нет справедливости при капитализме, и что революция скоро сметёт его коррумпированных прислужников. И, вполне возможно, что так оно и случится, говорил Длинный Роб с Мельницы, но, ей-богу, пока что примет грядущей революции было так же мало, как намёков на дождь.
Возможно, из-за этой засухи случалась в те дни добрая половина всех раздоров в Долине39. Нельзя было пройти по дороге, не увидев парней с какой-нибудь фермы, подпиравших плечами ворота и злобно уставившихся на небо, или дорожных ремонтников, бедолаг, махавших лопатами подле своих гравийных куч и истекавших ручьями пота; и, казалось, единственными, кому повезло, были пастухи на холмах. Но когда пастухам кричали, чтобы попенять им за их везение, те клялись, что тоже все измучились от жары, что источники в холмах, рядом с которыми паслись стада овец, пересохли или иссякали прямо на глазах, и овцы начинали бестолково бродить, и блеять, и бесить пастуха до тех пор, пока он не отгонял их к другому ручью, который, между прочим, находился в нескольких изнурительных милях ходу. Так что все были на взводе, неотрывно глядели на небо, и пасторы по всей Долине возносили молитвы о ниспослании дождя в промежутках между молебнами об армии и ревматизме Принца Уэльского. Но в смысле дождя толку от их усилий было мало; и Длинный Роб с Мельницы говорил, что, насколько он слышал, c армией и ревматизмом, по большей части, всё тоже оставалось без изменений.
Возможно, отцу следовало получше следить за своим языком и оставаться жить в Эхте40, там дожди лили не переставая, отличный край в смысле дождя – Абердин, дождь там льёт день и ночь, вымачивая всё насквозь и крутясь вихрями над Городищем41 и Холмом О’Фер в том дивном северном краю. И мать порой вздыхала, глядя за окно в Блавири,
Она, мать, прожила на Доне всю жизнь, она родилась в Килдрамми43, отец её был пахарь, зарабатывал он не больше тринадцати шиллингов в неделю, и у него было тринадцать ртов в семье, вероятно, для строгой пропорции. Но мать говорила, что жили они прекрасно и со всем справлялись, никогда она не была так счастлива за всю свою жизнь, как в те дни, когда топала босыми ногами по дороге в маленькую школу, угнездившуюся под уютными холмами. И в девять лет она бросила школу, и собрали ей корзинку, и она сказала своей матери «пока», и отправилась на свою первую работу, опять же босиком, без башмаков, она не носила обуви до двадцати лет. Тогда, в первый раз, это была не совсем заправдашняя работа, мать ничего такого не делала, кроме как гоняла ворон с полей одного старенького фермера и спала на чердаке, но ей очень всё нравилось, навсегда она запомнила пение ветров в полях в дни её юности, и бестолковое блеяние ягнят, которых она пасла, и то чувство, когда ощущаешь землю пальцами ног.
В общем, мать в ту пору работала на усадьбах, была она жизнерадостная и добрая, ты это просто знала, она виделась тебе вся в лучах солнечного света, так, будто ты смотрела на неё издалека сквозь тоннель минувших лет. На втором месте она задержалась надолго, лет семь или восемь там проработала, пока не встретила Джона Гатри на соревновании пахарей в Питторди. И она частенько рассказывала про тот день Крисс и Уиллу, соревнование вышло так себе, ничего особого, лошади скверные, а пахота ещё хуже, почва грубая, над бороздами ветер завывал, так что Джин Мёрдок уже почти собралась уходить домой.
И тут настал черёд симпатичного молодого парня с рыжей шевелюрой и самыми сильными и ловкими ногами, какие ты только видывала, лошади его были убраны ленточками, ладные и живые, и как только он взялся за пахоту, сразу стало ясно, что приз он увезёт с собой. И он его увёз, молодой Джон Гатри, и не только приз. Ибо, уезжая с поля верхом на одной из лошадей, он похлопал вторую по спине и крикнул Джин Мёрдок, сверкнув неулыбчивым цепким взглядом
Так началась их совместная жизнь, она была с ним приветлива и добра, но он не смел к ней прикоснуться, порой эта её приветливость так его допекала, что лицо его чернело от злости на Джин. Однако через года два-три они, работая без устали, скопили достаточно, чтобы накупить всякой утвари и мебели, и, наконец, поженились, а потом родился Уилл, а потом и сама Крис родилась, и Гатри арендовали ферму в Эхте, звалась она Кернду, где и осели на много лет.
Зимы сменялись вёснами, летние дни осенними, стены Городища то нахохливались от мороза, то нежились на солнце, а жизнь всё распахивала свои борозды и погоняла своих лошадей, и суровость всё более затвердевала, твёрдая и холодная, в сердце мужа Джин Гатри. Но блеск её волос всё ещё волновал его, Крис порой слышала, как он, уединяясь с ней, кричал в агонии, а лицо матери постепенно становилось каким-то непонятным, вопрощающим, взгляд её был обращён в далёкое прошлое, в те вёсны, которых ей уже не увидеть никогда, они были драгоценны и полны радости, с Крис или Уиллом она ещё могла поцеловать и на последний краткий миг удержать их. Потом родился Дод, потом Алек, и беззаботное лицо матери отяжелело. Однажды ночью они, дети, слышали, как мать кричала на Джона Гатри
Он ничего не делал против Божьей воли, отец, и, знамо дело, на Алеке Бог не остановился, послав близнецов, которые родились семь лет спустя. Мать проходила беременность с незнакомым выражением на лице, прежде чем они появились на свет, она утратила свою приветливую радостность, и однажды, кажется, ей тогда занедужилось, и отец начал говорить, что надо, мол, организовать доктора и всё необходимое, она вдруг сказала ему