Но к столь необычной работе людей надо подготовить. Усадили за парты и плотников. И учителя налицо: в батальоне немало инженеров строительных специальностей начиная с комиссара.
Хотелось бы, конечно, пополнить этот основной для батальона отряд рабочих (не закроешь глаза на предстоящие потери в боях). Однако плотницкому делу новичка за месяц не обучишь, а вооружишь топором неумелого, он раз — по полену, а другой — по колену…
Для занятий ополченцам потребовалась литература. Лапшину, работавшему и за начальника штаба, новая забота: раздобыть необходимые учебники, справочники, наставления. Впрочем, Александр Васильевич уже набирает книги по военным библиотекам города. В подсказках он не нуждается.
Казалось бы, поезд, которому я уподобил начавший жить батальон, не только двинулся со станции со всем своим многообразным грузом, но и развивает неплохую скорость… Однако чуть не каждый день, если продолжать железнодорожные сравнения, надобилось подбивать путь. Хватало нам с комиссаром забот! И однажды Владимир Васильевич сказал, поморщившись:
— Пойдем-ка из канцелярии, здесь больно сургучный дух. Потолкуем о наших делах за чайком.
Но лучше бы мне не знать этого чаепития. Едва я не распрощался с батальоном. Вынужденно. Не по своей воле…
Пришли в свою комнату. Распахнул я окно — и зеленый мир перед глазами: окно выходит прямо в Михайловский сад.
А комиссар — к посудному шкафчику на стене. Домовитый, как погляжу, человек Владимир Васильевич! На письменном столе уже свежая, захрустевшая от крахмала скатерть, а на ней целое воинство чайных предметов и принадлежностей: сахарница, сухарница, чашки, блюдца, банка с домашним вареньем и розетки для его потребления, масло в масленке, сливочник — хотя и пустой, но, как видно, обязанный быть в строю…
Командовать парадом явился из шкафчика Кот в сапогах. Сказочный этот герой в присвоенных ему доспехах был изображен на фарфоровой кружке, пузатенькой, старинного фасона. Да и сама эта кружка — если вглядеться — была возраста почтенного: вся в мелких, волосяных трещинах, которые, как известно, на фарфоре то же самое, что морщины на лице состарившегося человека. Налив мне и себе чаю, сказав «приступим», Владимир Васильевич пододвинул к себе кружку, постучал пальцем по котовой мордашке. Улыбнулся: «С детства мой сотрапезник». И, причмокивая, углубился в любимое, как видно, свое занятие — попивать чаек. Время от времени он брал щипчики и раскалывал куски сахара. Чай Владимир Васильевич признавал только вприкуску.
Сидим чаевничаем — и только бы заговорить о делах, как навернулся Чирок. Хлебосольный Владимир Васильевич тут же усадил его за стол. Чирок покосился на меня, замялся, стал отнекиваться, мол, крайне занят, только проведать забежал… Но комиссар пресек возражения: «Не горит?» — и налил ему чашку.
— Не стесняйся, Алексей, бери сахар, печенье, греби варенье: смородина с малиной, мой кулинарный эксперимент.
Разговор не складывался, и тогда, чтобы разрядить неприятную паузу, дернуло меня вспомнить один забавный случай из своей литературной жизни.
Был я начинающим писателем, только-только, при содействии Самуила Яковлевича Маршака, вышла в свет моя первая книжка для детей. И я был польщен, когда однажды оказался в компании с Корнеем Ивановичем Чуковским, еще писателями и самим Маршаком. Отправились в Капеллу для литературного выступления.
В зале столик, стул, а перед столом, в местах для публики небольшая группа ребят: приодетые, с пионерскими галстуками девочки и мальчики. Это было время, когда писатели только еще приучались выступать по радио. Мне объяснили, что говорить в механический прибор, да еще как бы в пустоту не каждому нравится. А обращаться к живым людям привычно каждому, оттого здесь и дети.
Сел я читать то, что выбрал из моей книжки Самуил Яковлевич: наиболее выигрышный эпизод. Читаю и радуюсь, что голос звучит как надо, даже с бархатным оттенком. Глянул на ребят — лица заинтересованные; это подбодрило меня, свободнее пошло чтение, естественнее, в интонациях устного рассказа. Мысленно уже похваливал себя: справился, мол, с писательским выступлением… Как вдруг перед самым носом кулак — в черной перчатке, на черной же, изогнутой вопросительным знаком руке… Угроза? Откуда? Что?..
Не успел я и сообразить, что это микрофон, как голос мой сел. Никакого звучания, шелест какой-то. Пробую голос усилить — пришепетывание превращается в мычание, слова не выговариваются… Юные слушатели, на которых я уже не смел глаза поднять, захихикали. Кто-то из них фыркнул, кто-то громко рассмеялся… Я уже в поту, а прекратить чтение, понимаю, нельзя: меня слушает весь Ленинград! Едва добрался до конца рассказика. Словно весь разломанный ушел за кулисы…
Маршак глядел в окно и даже не повернулся ко мне. Но Корней Иванович Чуковский, высокий, тонкий, размахивая руками наподобие крыльев мельницы на ветру, набросился на меня и стал гневно мне выговаривать:
— Безобразие, молодой человек! Хороший рассказ — и так испортить! Что с вами случилось? Если больны, надо было предупредить об этом. А то ведь всю программу испортили!
Я молчал, но от огорчения жестоко поносил себя: «Так мне и надо! Поделом! Не лезь не в свое дело. Подумаешь — книжечку состряпал, да и ту наполовину чужими руками… Серьезным делом занимался бы — ты же инженер!»
Но Корней Иванович уже смягчился. Стал давать советы: как выходить к публике, как держаться в зале. «А главное, — учил он, — лучше не читать, а рассказывать. Прочитал текст заранее и тут же забудь его. Тогда и получится натурально. И не робеть. Публика верит только смелому». Что-то еще говорил Корней Иванович, все добрея и добрея. Но вернул мне веру в себя лишь Маршак. И не словом, а дружеской улыбкой, с которой он наконец повернулся ко мне…
Вечерний чаек, устроенный комиссаром в уютной обстановке, выпит. Чирок пошел к себе, легли спать.
А через два-три дня в часы напряженных занятий комиссар берет меня под руку и предлагает прогуляться по саду.
Я заподозрил недоброе:
— Что это вдруг?
Оказалось, в батальоне переполох. Никто из ополченцев еще не знал, что я писатель. Видели во мне военного, щеголяющего выправкой, требующего от каждого дисциплины и осанки… И вдруг разочарование: «Да это же не командир! Писатель, да еще детский. Их корреспондентами назначают в армию. По ошибке он у нас…» Встревоженные люди кинулись к комиссару: мы и сами, мол, не «браво солдатушки», а с этаким командиром только голову сложить…
Если бывает, что человек от возмущения и обиды готов головой об стенку, то я был близок к такому состоянию…
— К черту все, к черту! Сейчас же пойду к генералу. Не уважит — в штаб фронта пробьюсь, пусть в самом деле ставят корреспондентом!
Владимир Васильевич схватил меня за руку и пытался шутить: «Вяжите его, вяжите!..»
Я вырвался.
— Что я теперь, ты понимаешь? Строил, строил мне авторитет, а где он?.. Честь имею представиться: оплеванный капитанишко!
И вдруг догадываюсь: Чирка работа! Послушал мой рассказ за чаепитием, да и оболгал меня перед ополченцами: мол, никакой наш капитан не сапер…
Прошлись по саду. После долгого молчания комиссар спросил:
— Что намерен предпринять?
Я задумался: смешно и глупо сводить счеты с человеком недостойного поведения. Иначе сказать — равняться с ним. И я ответил комиссару так:
— Полезен Чирок батальону? Полезен, но и на недостатки его не следует закрывать глаза. Словом, пусть работает, а там видно будет.
Владимир Васильевич заулыбался, с жаром пожал мне руку:
— Правильно, командир! Уважаю твое решение.
— Командир? — возразил я. — Нет, я уже не командир батальона. На растоптанный авторитет заплаты не поставишь. Отношения с ополченцами испорчены. Остается одно: переведусь к кадровым саперам…
— Нет, погоди, — гневно возразил комиссар. — Для игры самолюбий не время и не место. Мы в обороне страны! Кроме того… — И губы его дрогнули. — Мы ведь с тобой друзья…
— Верь, — поспешил сказать я, — нашу дружбу ценю и не удеру втихомолку.
Затем Осипов поспешил в класс на занятия, а я заперся в нашей общей комнате. Обиделся я на людей.
Я взял с полки том Дюма — захотелось присоединиться к веселым и справедливым мушкетерам. Сижу читаю, между тем ухо караулит — что за дверью?.. Вот в тишину коридора ворвался шум голосов, топот. Это перемена… Опять тишина — занятия в классах возобновились… А в дверь ни стука. Никому больше ко мне и дел нет…
Вечером опять вышли с комиссаром в сад. Устроились в павильоне Росси, над зеркалом едва струящейся здесь Мойки. Владимир Васильевич заговорил сухо, официально. Оказывается, он успел побывать и в политотделе дивизии, и у генерала и заручился обещанием, что из батальона меня не выпустят.
Я вспылил:
— Это не по-товарищески! Заглазно решать судьбу человека — да как ты, комиссар, пошел на это?
— Не огорчайся… — Комиссар улыбнулся и тронул меня плечом. — Еще спасибо скажешь. Знаешь, что мне посоветовали в штабе дивизии: ты сделаешь батальону доклад…
— Еще чего!
— Капитан! — рассердился Осипов. — Способен ты наконец набраться терпения и выслушать меня?
— Хорошо, — уступил я. — Но что это еще за доклад? О чем?
— О себе, — сказал комиссар. — О своей жизни. Чтобы люди не сомневались, что умеешь воевать.
Слушал я комиссара рассеянно, не очень-то веря в успех его затеи. Обнаружил, что с балкона над водой в глубь павильона ведут семь ступеней. «Почему именно семь? — заинтересовался я. — Семь слоников расставляют на трюмо или этажерках; семь чудес света…»
— А знаешь, Владимир Васильевич, — обернулся я к комиссару, — архитектор Карло Росси был суеверным. Не веришь? Пересчитай ступени.
Осипов поморщился:
— Не балагань, капитан, мы здесь — не ступени считать.
Не хотелось мне больше сердить хорошего человека, и я обнял Владимира Васильевича. Глянул вперед, а на Марсовом поле — слон. В сумерках фигура животного расплывчата. Или мне померещилось? Массивное тело движется…
Спрашиваю комиссара:
— Видишь слона?
— Вижу, — говорит. — Только это не слон. Это аэростат воздушного заграждения.
— Вот так сюрприз!.. — только и нашелся я вымолвить. Не вязалось в мыслях: небо Ленинграда уже доступно для врага!
— Гляди, вон еще один, — показал комиссар. — И вон, и вон…
В самом деле — над городом тут и там всплывали неуклюжие мешки на привязи. На чистом, светлом от смены зорь небе будто тифозная сыпь выпадала. Я пришел в смятение, а комиссар между тем говорит:
— Пока ты, самоустранившись от жизни батальона, почитывал своего Дюма, поступил приказ: сформировать из саперов-ополченцев маршевую роту, вооружить, снабдить инструментом и с трехдневным пайком — на Варшавский вокзал.
— Что? — поразился я. — Что такое?.. Но ведь саперы еще не готовы…
А комиссар:
— Недоученные, но большинство из четырехсот сами вызвались ехать. С энтузиазмом, — добавил комиссар веско.
— Четыреста… — Цифра меня ошеломила: от живого тела батальона отрублена почти половина. — Куда же они, скажи, эти сотни неумелых?
— В помощь саперным частям. Под Лугу.
— Ну, это недалеко, сто километров. — И я уже готов был успокоиться. — Какие-нибудь резервные постройки… В сущности, это даже на пользу ополченцам. Наживут трудовые мозоли и вернутся завершать учебу.
— Не вернутся, — сказал комиссар. — Под Лугой уже отстреливались от фашистских мотоциклистов. В штабе дивизии сведения о подходе крупных сил врага. Приказано остановить фашистов на рубеже реки Луги, не подпустить к Ленинграду.
Я не сразу опомнился. Враг у ворот!.. С чувством жгучего стыда и уже не помня обид, я поспешил возвратиться к своим командирским обязанностям.
Однако доклад о себе — я уже сам почувствовал — необходим. Замаранная репутация — это грязь, и пока ее с себя не смоешь — ты не командир.
Собрались в единственном в особняке просторном помещении — на четвертом этаже.
Здесь и артисты выступали перед ополченцами, и заведенный комиссаром духовой оркестр, терзая слух, устраивал сыгровки, и бильярд стоял — короче, здесь был батальонный клуб. Оставшиеся в батальоне шестьсот человек, стоя, в солдатской тесноте, но кое-как уместились все.
Налил я себе из графина, как заправский докладчик, промочил горло — а мысли мои не слаживаются, разбегаются, вынуждают медлить. Даже зал будто изменился…
К ополченцам, как к кровному своему детищу, ленинградцы относились с душевной теплотой. Особенно баловали нас вниманием артисты многочисленных в городе театров. Ярким зрелищем запомнились мне танцы балетной пары Вечеслова — Чабукиани. Каждое движение — совершеннейший, доставляющий миг наслаждения графический рисунок. Что ни поза — скульптура, что ни прыжок — полет птицы, и весь танец — поэзия песни человеческого тела…
Довелось мне и самому протанцевать с Вечесловой — здесь же, в нашем клубе. После концерта пригласил Татьяну Михайловну на тур вальса. Вальсером я считал себя записным. Еще в младенчестве, приучаемый матерью ходить, по ее веселой, озорной указке выделывал ножками танцевальные па. Беру красивую грациозную Вечеслову за талию, с мыслью щегольнуть перед нею как танцор. И о ужас… Балерина у меня в руках, танцуем, а я ее не чувствую. И — теряю устойчивость… Вальс, как-никак, сложение пары сил. Обычно дама, которую крутишь вокруг себя, обнаруживает вес, и нередко весьма ощутимый. Преодолеваешь этот вес — оттого и устойчивость в вальсе. А Вечеслова порхала. Это было прелестно, но чувствовал я себя как ошпаренный рак… Татьяна Михайловна уловила мои страдания, взяла меня под руку и, развлекая, посвятила в секрет видимой легкости балетного танца: балерина мало того что танцует сама — она стремится всячески облегчить мышечные усилия партнера. А тому, если это балетный танцор, только этого и надобно…
Однако прочь даже милые видения — не к месту они.
Случалось мне, как писателю, выступать в библиотеках, школах, в пионерских лагерях. Но там — любознательная детвора, и отрадно было видеть, как у слушателей — мальчиков и девочек, — едва увлечешь их рассказом, загораются от восторга глаза, рдеют щеки, как тут и там порываются аплодировать, но спохватываются, боясь проронить хотя бы слово писателя.
Короче — там друзья, а здесь?.. Не враги, конечно. Но глядят настороженно. Ждут от меня оправдания… В чем же? Я ни перед кем из них не виноват. Сложная обстановка… Прежде чем войти в зал, я постоял, чтобы внутренне собраться. Команду для встречи отменил заранее, заставляю себя улыбнуться и к ополченцам выхожу со спокойным достоинством человека, ни к каким недоразумениям не причастного.
Не стану пересказывать часового доклада: говорил я о своем участии в войнах — всегда на командирских постах. Ополченцы сперва озадаченно переглядывались, потом, поверив в мое слово, уже не сводили с меня глаз. А я старался не засушить речь, не отягощать второстепенными подробностями, говорил так, чтобы людям было интересно. Следил за настроением зала, не переставая поглядывать на лица слушателей. Как известно, и в серьезном докладе уместна шутка. Удавалось сострить — и в зале смеялись; смех перекатывался в коридор, значит, и там опоздавшие меня слышат и внимают моим словам…
Наконец я мог сказать себе: «Доклад удался» — и с чувством удовлетворения присел на краешек бильярдного стола.
— Можно и без рукоплесканий, товарищи, — сказал комиссар, водворяя тишину. — У нас деловая встреча с командиром. Есть вопросы?
Поднялись десятки рук. Комиссар предложил, чтобы не затягивать собрания, изложить вопросы в записках.
— Есть желающие выступить?
К столу подошел один из студентов-горняков. Гляжу: в руках у него книжка «Бронепоезд „Гандзя”». Он сказал, что еще с детства — мой читатель. Тепло отозвался о содержании книги: «Всем советую прочитать эту очень достоверную повесть».
Выступил комсорг батальона Матвей Якерсон. Едва окончив университет, он был мобилизован комсомолом в ополчение. А сам — историк. «Не успел даже разговеться, — смеясь, говорил он. — Ни дня, ни часа не поработал по специальности — сразу в батальон!..» Но к сегодняшнему дню не упустил случая покопаться в архивах. И вот результат. Он поднял вверх тетрадку.
— Всем видно?..
— Видим… видим…
— Тогда слушайте: «Стенографический отчет первого всесоюзного съезда писателей, год тридцать четвертый. Председательствует Алексей Максимович Горький. Извлечение из доклада С. Я. Маршака «О большой литературе для маленьких». Читаю: «…у нас рассказы о профессиях, рассказы о труде только начинают появляться… В этом году Николай Григорьев написал рассказ «Полтора разговора»… Читая рассказ, любуешься великолепной стремительной «Элькой», но зато по-настоящему уважаешь «Щуку». «Щука» не торопится, налегает мелкими, как зубы, и цепкими колесами на рельсы, а вытягивает она тысячу тонн на колесах: хлеб, кирпичи, трактора… Недаром, — замечает далее Маршак, — главные герои самого важного эпизода книжки — «Щука» и ее машинист Коротаев…»
Якерсона слушали с поощрительными улыбками. Но глянул он на часы и заторопился:
— Регламент не позволяет огласить все, сказанное на съезде Маршаком о книжке. Заключаю его же словами: «Новое отношение к хозяйству, к труду, к социалистической ответственности разительно отличает книжку Григорьева от старых рассказов о стрелочниках и вагонных бандитах…»
В зале — аплодисменты. Но я, автор книжки, скажу без рисовки, испытал неловкость: вероятно, так в старину чувствовали себя невесты на смотринах…
Потребовал слова Попов, начальник нашего доморощенного проектного бюро. Начал с того, что брезгливо выпятил нижнюю губу.
— Какой-то прошшалыга — я не хочу и знать его имени — пустил дрянной шшепоток о капитане. Постыдно это для нас, ленинградцев. Как путеец могу сказать про капитана только одно: знающий дело командир! — И с высоко поднятой головой старый петербуржец пошел из зала. Перед ним уважительно расступились.