Сегодня в лице Системы РФ действует субъект, не унаследовавший с преемством СССР советского инстинкта опасения своих чрезмерных реакций. Страна РФ управляется удачливой командой, но их удачи ограничивались тактическим уровнем. Со стороны Запада преемственность опыта осторожности также изношена с исчезновением «империи зла». Игра стала слишком легкой и часто сводится к проигрышам, поразительным при отсутствии глобального конкурента.
Мы в ситуации
Политика национальной безопасности предполагает хотя бы частичный консенсус в обществе и в элитах. (Разумеется, любой консенсус всегда оспаривается, подвергаясь испытанию конфликтами). Для России характерен недоконсенсус по безопасности из-за политики опоры на «подавляющее большинство», проводимой властями. Ставка на «подавляющее большинство», то есть внутренняя политика исключения, есть отказ от инклюзивной политики национальных интересов. Отменяя принцип консенсуса, Кремль раскалывает нацию в вопросах ее безопасности.
Все власти боязливы (особенно уличающие в «паранойе» других), но важна экспектация испуга. Российская политическая риторика, как нарочно, обнажает миру все, чего мы боимся. Наша внешняя политика стала оглаской наших фобий. Кремлевские СМИ сами экспортируют нарочито экстремальные трактовки целей Кремля. Увязать их друг с другом для иностранца невозможно, да и разумной связи там нет. А объявленная вслух цель всегда оказывается ревизионистской гиперболой, хоть в реальности все не так. Но кто в прекрасном новом мире конспирологий знает, что в России реально, а что нет?
Кремль подорвал интерес к оптимистическим гипотезам о России. Все, что мы говорим вслух о наших мотивах и пожеланиях, усугубляет чувство исходящей от нас угрозы. Наша явная слабость еле смягчает индуцируемый нами страх. Москва распространяет вокруг себя ауру неопознаваемости русских намерений. Россия превращается в стратегический НЛО с потаенными интересами. Извне видно, как этот объект движется без надежной информации о мире, не видя опасностей прямо по курсу. Похоже, и в капитанской рубке крутят «Игру престолов».
Механизм антироссийских санкций реакционен, реакционна и политика Кремля. Санкции были так же импровизированы, как вмешательство РФ на Украине. Реагирования Москвы на санкции ждали, но какого?
Фантастический образ успеха политики санкций – поражение и суицид страны-мишени, России. Навстречу этому ожиданию вдруг возникла симметричная фантазия в РФ. Запад удушает, так существовать нельзя – не ударить ли нам в ответ ядерным потенциалом? – эта позиция была ярко представлена скандальным роликом М. Леонтьева и М. Юрьева. Сценарий мечты инициаторов санкций: мишень санкций намерена совершить стратегический суицид. Всхлип в этой форме не означает неприемлемый риск – это вид русского фантазирования, отказавшегося от оценки сил и состава врагов.
Способен ли субъект стратегической паники применить неконвенциональную силу? Едва ли. Придя в такое состояние, он утратит лояльность ближнего круга. В Системе вообще не отдают сильных приказов – одни договорные. Публичная паника отбросит союзников России к сделке с противником, для защиты от явно неадекватного партнера.
Привычкой холодной войны было ожидание военного Армагеддона. Это вело к постоянным ошибкам – Армагеддоны оказывались то плохо выбранными, то и вовсе поддельными. Корея, Вьетнам, Чехословакия, Афганистан. Под конец холодной войны явились и Армагеддоны-фальсификаты, наподобие Никарагуа и жалкой Гренады.
Возвращение в политику противостояния, ценность которого в каждом месте неопределима (а значит, неясны и возможные уровни эскалации), вернет к поиску мест для Армагеддона. Тут перспективы фальсификации весьма обширны. Крикливая московская партия, требуя сделать Украину полем глобальной битвы, но не получив влияния на выбор решений, влияет на хозобслугу. Такие влияния всегда трудно оценить в точности. Бывало, что, уйдя от явно проигрышного варианта, впопыхах и под крик «измена!», шли на еще более нелепое и проигрышное противостояние. В основе не только недомыслие политиков, дорожащих популярностью. Здесь еще и сбой
Соединенные Штаты действуют в мире, сохраняя компетенции холодной войны (включая уловки обхода правил). Они используют давно кончившуюся холодную войну как источник легитимности своей политики в совершенно другом мире. Европейская легитимность РФ основана почти целиком на том, что мы – страна-инициатор отмены риска гарантированного уничтожения. Россия легитимна как гарант необратимости ухода от холодной войны. Попытка вернуть мир к ее паттернам делегитимирует и РФ.
Советская культура оценки рисков, хотя и ослабевшая в годы правления Брежнева (Чехословакия, Ангола, Афганистан), была наследницей сталинской осторожности. Советская дипломатия
«Реконструкторская» версия российской войны с Западом – игровой эпатаж на руинах архитектуры общепринятых правил. Никто уже не знает, есть ли в Системе РФ датчик предельных рисков и где он. Судя по выступлениям глав Совета безопасности или ФСБ, у них лично такого органа нет.
На что вообще сегодня в РФ могла бы ссылаться политика, основанная на идее предела стратегических рисков? Для нее нет ни советских идейных обоснований, ни европейской дипломатической консервативности. То, что правящая команда не рискует даже более радикально, чем рисковала в прошлом году, исключительно ее прихоть и, как полагают радикалы, «преступная слабость». При остром кризисе или испуге наше безволие переходит в убийственно радикальное российское поведение.
Приложения
Путин как факсимиле евролицемерия
Путин сегодня самый упоминаемый человек в рассуждениях о России, больше Чехова и Достоевского. Такая частота настораживает – чем она вызвана? Навязчивые повторения говорят о неврозе, а в культуре они верный признак мифологии. Раз человека столько упоминают, значит, скорее всего, говорят не о нем. Но тогда о чем или о ком именно?
Один из знаменитейших политических текстов о России – «Длинная телеграмма» Джорджа Кеннана 1946 года с концепцией русского поведения. В тогдашней мировой прессе о Сталине писали не меньше, чем сегодня о Путине, но в тексте Кеннана – объемный документ в 8 тысяч слов – Сталин едва упомянут. Прогнозируя поведение системы, он пренебрег психологией ее господина – у поведения миллионов другая логика. Кеннан даже не знал, насколько прав, ведь сам Сталин брюзжал: «из меня сделали факсимиле».
Но как описать сегодня «путинскую Россию» без Путина? Президент, пожертвовав миссией лидера в пользу имиджа хозяина страны, заперт внутри собственного творения. Система присвоила его личность, и политика имиджей стерла его некогда выразительное политическое лицо. Власть зажила своей жизнью, и хотя подписывается факсимиле «Путин», саму ее проще описать без него.
Система власти в России возникала на виду у всего мира, и что бы о ней ни говорили, это не советская идеократия. Но это система власти неправовой и неформальной, не связанной своими же институтами.
Власть всегда готова к чрезвычайным ситуациям – без них она не знала бы, чем заняться. Катастрофы подсказывают власти, куда двинуться, обеспечивая одновременно массовую поддержку. Кремль боится не санкций, а миротворцев.
Особенность русских правителей та, что их правления распадаются на две части: светлое начало с мрачным продолжением. Кажется, что речь о разных людях, столь несовместимы политика молодого царя Ивана IV и старого Ивана Грозного. Теперь и Путин в этом ряду. От восхищенного who is mr. Putin – к образу диктатора, нарушившего мир и порядок золотого века Европы.
Президент пришел в 2000 году в Кремль с намерением остановить катастрофичные зигзаги русской истории, на каждом из которых Россия теряла государство и миллионы граждан. «Не будет ни революций, ни контрреволюций» – говоря это в 2000 году, Путин, кажется, в это верил. Все хотели управления и порядка, одновременно желая потребительских радостей. Команда Путина обещала объединить нацию, но из противоречивых стремлений родилась противоречивая система. Можно ли считать современную Россию государством? Ближе русское понятие «государственность» – синоним политической вещи, обладающей свойствами государства, но им не являющейся. Проклятием лидера слабого государства становится гонка за силой. Глобализацию Путин понял как систему, в которой оружием стали финансы, – и пошел за сырьевой экономикой, которая обещала быстрые деньги сразу.
Путин столкнулся с тем, с чем сталкивается каждый русский лидер, – институтов нет, систему власти надо строить заново. В расколотом обществе всем нужны места в аппарате власти, а программы и законы никого не интересуют. Президент относился к коррупции хладнокровно, полагая, что таким образом он откупается от русской вороватости.
В прессе утвердился образ системы Путина – коррумпированного «петрогосударства». Торговля сырьем плюс массовая поддержка, обеспеченная стабильностью и пропагандой. Потребление в обмен на деполитизацию. Но если б Система обладала столь мелкой глубиной, она бы не дотянула и до 2015 года.
Сегодня за спиной у Путина мрачная, непонятно воинственная Россия, поддерживающая своего президента. Избиратель категорически утверждает, что ни за кого другого не будет голосовать, а если надо, согласен и на военное положение. Путин явно нарушает «первый закон петрополитики», согласно которому при высоких ценах на нефть петрогосударства агрессивны, а при обвале цен становятся умеренны и либеральны.
Известно, что Владимир Путин стал свидетелем падения Стены в Восточной Германии, которое единая Европа празднует как день своего рождения. Один из очень немногих в СССР, он еще в 1989 году придал этому значение. Москве было тогда не до новой Европы, ее захватила другая эйфорическая утопия – новой России.
Натяжка ли сказать, что оба проекта чрезмерно нарциссичны? Похоже, эта симметрия амбиций стала причиной их взаимного невнимания к общим интересам.
Евровосток за это двадцатилетие стал для Еврозапада местом экспорта проблем-отходов, свалкой дипломатического мусора и неудачных проектов, вроде «Восточного партнерства». Сегодня Путину читают нотации, где расширение Евросоюза и НАТО на восток описывается как безальтернативное и естественное. Что естественнее отстранения РФ от европейской интеграции при нормальности включения в нее Сербии и Болгарии? Правда, это не вяжется с представлением об универсальной норме. И раз так, почему бы Путину и членам его команды не отбросить идею нормы как лицемерие, считая естественным свое поведение? в памяти его от всей эпохи остались только руины государств – поглощение ГДР единой Германией, война НАТО и финал Югославии, украинская гражданская война 2014 года под руководством России. Не найдя места дебатам, ведущим к сближению, Россия с Евросоюзом встретились над прахом Украины.
РФ попыталась интегрироваться в европейский порядок и держалась этого курса довольно долго, больше половины срока своего существования. «Управляемая демократия» Путина гордилась приоритетом
Когда холодная война закончилась, штабы ее, Вашингтон и Москва, по-разному пережили стресс исчезновения главного противника. К этому нелегко политически приспособиться, и в России 12-летняя эпоха стабильности (два президентства Путина и одно Медведева) стала таким экспериментом. Решив уйти от поиска врагов, Кремль во имя этого вообще запретил открытые политические конфликты в стране. Это было замороженное, скучное, но мирное время.
В годы стабильности цифры «путинского большинства» обозначали лишь прогноз поддержки власти на будущих выборах. Но тем самым они порождали вечное ожидание выборов. Бесконфликтная победа на скучных выборах достигалась трюками, которые раздражали избирателей. В потрясениях конца тандема «Медведев – Путин» стало видно, что достигнутый уровень электоральной лояльности повысить больше нельзя. Но этим обозначился и предел политики стабильности. Конечно, можно было допустить в Систему нормальный демократический конфликт на выборах с неопределенным исходом. Но для этого надо верить в добросовестность Системы, ее готовность меняться, оставаясь собой. Такой веры у ее хозяина – Путина – нет. Путин совершенно не верит в гражданские добродетели русских. Сталин искоренял непокорных, помнивших русскую революцию, Брежнев боролся с инакомыслящими, а Путин не верит в честное поведение вообще. Он самый большой скептик из всех правителей России.
Частичная демократизация законов конца медведевского президентства, совпав с московскими массовыми протестами, поставила Путина перед выбором. Он сформулировал его так: «Нельзя допустить, чтобы
Меньшинство стало политически важнее большинства, ведь теперь меньшинство – это
Все еще говоря о стабильности, Путин ничего так втайне не опасается, как возврата к стабильному состоянию. По характеру буржуа, он не склонен к конфликтам, но стабильность отныне исключена. Теперь его имидж – боевой президент, воин, впавший в
Как ни лицемерно звучат предложения Москвы пересмотреть европейский порядок, недавно ею нарушенный, проблема создана не Москвой. Эти два десятилетия были временем генерации «серых зон» и «замороженных конфликтов» в регионе Большого Черного моря – полусуверенных целей вожделения и добычи. До известного момента Европу это устраивало – разве не лучше, если конфликт холоден, а не горяч? Что за Абхазией и Осетией последует Крым, сказано столько раз, что к этому перестали относиться как к вероятности. Когда конфликт вырвался, остановить его было можно, будь место кризиса ранее признанным местом европейской проблемы. Но в Европе нет лидеров, готовых к риску объяснить неприятные вещи. Путь, не пройденный европейской стратегией, был пройден российскими «вежливыми людьми» в боевой форме без опознавательных знаков.
«Гибридными» формированиями гражданской войны на Украине, дирижируемой из Москвы.
Для системы, отчасти созданной, отчасти унаследованной Путиным, в таком зигзаге нет ничего невозможного. Она привыкла к радикальным броскам из экстремы в экстрему. Но Европе придется понять, с чем она имеет дело на Евровостоке. А Владимир Путин, при жизни став персонажем европейских и русских сказок, пожизненно скован логикой своего поведения. Сам Джордж Кеннан сегодня не нашел бы, что про него сказать.
Раздвоение Европы
Доклад Ивана Крастева и Марка Леонарда необычен – в сущности, это статья с выраженной авторской позицией. Причины, почему Европейский совет по международным делам (ЕСМД) предпринял такой демарш, на вид ясны: тотальный тупик в разрешении так называемого российско-украинского кризиса 2014 года.
Но статья коварна. Она убеждает читателя крепить приверженность ценностям единой Европы – тут же показывая, что эти ценности не универсальны на Евровостоке. В тот самый момент, когда испытываются кризисом, то есть особенно нужны.
Ценностный разрыв – мысль не новая, отсылающая к Хантингтону (а кое-кого – к Дугину и Мари Ле Пен). В Москве ее чтут за догму
Крастев и Леонард предлагают взглянуть на конфликт исторически: он не в «архитектуре цивилизации» и не в «генетическом коде». Объединенная Европа, сказал бы историк Михаил Гефтер, – сама историческое событие. Но историческое событие и рождение посткоммунистической России. Конфликт России и Европы – в неудачной
Символом рассинхронизации авторы выбрали
Конечно, авторы идут от европейского контекста. В Европе повторяют как догму – недавно это было еще раз повторено Ангелой Меркель – «Россия нанесла удар (вариант: разрушила) европейский (вариант: мировой) правовой порядок!» Крастев и Леонард сомневаются в том, что Россия была внутри этого порядка; возможно, она не подозревала о его существовании. Зато сама Россия «находилась в поиске нового европейского порядка, который обеспечит выживание ее после Путина». Этот тезис стоит запомнить, тем более что авторы его так и не проясняют.
Итак, конфликт двух иноцивилизаций, любимый фантастами и геополитиками? Но отсюда вытекают прямые политические выводы, авторы их не избегают. Во-первых, аннексия Крыма – не начало кризиса мироустройства после холодной войны, а его конец. (Черчилль бы поправил – «только конец начала».) Отсюда следует, во-вторых, что превращать санкции в субститут войны Европе нельзя. Россия не нападает – Россия обороняется, но обороняется параноидально, преувеличивая свою незащищенность.
Крастев и Леонард говорят о европейцах, проснувшихся в мире Владимира Путина, «где границы меняются с помощью силы, и предсказуемость – скорее пассив, чем актив». Сказано красиво и верно, но не полно.
Самообольщение российской позиции заключено в том же, в чем высокомерный hubris Владимира Путина – в нерушимой связи России с Европой. Связи ненавистной, испепеляющей, демонически страстной. Страсти, которую ни одна европейская нация с XVIII по XXI век не могла ни разделить, ни понять. Россия не просто навязывает себя Западу. Она убеждена, что Запад может и должен решать ее проблемы, жить ими – и жить с ней. Здесь русский эрос переходит в амок. И нет ничего более несовместимого с этим, чем описанный Крастевым и Леонардом элизиум европейского постмодерна.
Но что если сам этот постмодерн в такой форме случаен? и Европа – та, чьё имя присвоил себе Евросоюз (еще одно его прегрешение, на русский взгляд), – что если и она случайна тоже?
Крастев и Леонард справедливо замечают, что как раз объединение Германии и стало эталоном объединения Европы. Падение Берлинской стены – Вудсток-1989. Но первичен все же советский Вудсток-1989 на I Съезде народных депутатов. В тот год на поле несбывшегося Армагеддона холодной войны армии Востока и Запада проследовали друг мимо друга в цветном тумане рок-концертов. Европа героически (в своем воображении) сносила Берлинскую стену, которую Горбачев к тому времени (в его воображении) героически уже упразднил. А советское общество безопасно и бескровно (но также в воображении) одолевало номенклатуру, вводя демократию. Как раз в дни сноса Стены началась предвыборная кампания внутри виртуальной же «Советской России», ради чего изобрели небывалый «российский суверенитет». Неудивительно, что участники двух шумных шествий так и остались в неведении о причинах веселья друг друга. Каждому казалось, что параллельная процессия следует далеко за ним, где-то в хвосте.
Геополитическая реальность, возникшая в Европе после падения Стены, так же исторически «беззаконна», как изобретение РФ. Возникла невозможная Европа, не та, о которой мечтали идеалисты пан-Европы в ХХ веке. Европа, которую доклад именует «постмодернистским европейским порядком».
Новый шенгенский постмодернистский рай туристы из новой России обнаружили одновременно с пляжами на Крите и в Анталии – и вне связи с такой русской забытой ценностью, как «священные камни Европы».
Тонко замечание авторов доклада об экспансии с Запада на Евровосток институтов, созданных для обслуживания биполярного мира. Это хорошая иллюстрация к тезису Михаила Гефтера о главной угрозе конца холодной войны: экстраполяции исторических инструментов к решению постисторических задач. Экспансия европейских институтов – попытка обойтись техникой прогресса в ситуации упадка универсалистских институтов мировой истории. И тут
Вряд ли можно объяснить отношение новой Европы к новой России только невротическим переносом «России-Другой Европы». Здесь проявляется новая энергетика – универсализма как
Сегодня объединенная Европа, Россия и Украина живут в отравленных клубах измененного сознания, ставшего последней реальностью. Каждый стал шансом, потерянным для другого. Россия не симметрична Евросоюзу, хоть возникла с разрывом в несколько недель (декабрь 1991-го – РФ, январь 1992-го – Маастрихт). Зато симметричны упущенные шансы. Россия пропустила свой шанс стать европейским государством-нацией в момент, когда ЕС упустил возможность дать России стать Европой. РФ как шанс объединенной Европы, потерянный в 90-е годы, породил кошмар для постмодернистов Европы 2014 года.
Россия не встретила серьезного европейского вызова, который заставил бы ее серьезно отнестись к внутренним реформам. Два десятилетия в Москве довольствуются пустым, даже наглым по звонкой пустоте термином
Вызов, для которого у мира, кажется, больше нет лидеров соответственного масштаба.
Крастев и Леонард говорят, что Европа ошибочно приняла слабость России и ее неспособность помешать за согласие. Дело, однако, еще хуже. Население государства-остатка СССР, именуемого РФ, сначала и не думало противиться новому порядку, не зная, чего хотеть.
Часть советского общества еще в 70-е годы разочаровалась в ценностных и просвещенческих аспектах коммунизма. Конец истории здесь поняли как долгие каникулы. Заодно с марксистским универсализмом, идеологией равенства и братства Россия отреклась от всякого универсализма вообще – как опасного лжеучения. Место понятий о всеобщем гуманном порядке исчезло в принципе. С этого момента и далее запрос на порядок в мире провоцировал в Москве ложный выбор между
Не имея более единого адреса для жалоб, население погружалось в рессентимент, копило черную злобу. Реванш толпы переживался правящими кругами как вечная угроза себе.
Но даже и тогда новая Россия хотела не победить Запад, а к нему присоединиться. В фантазиях мы «уже» присоединились – долларизацией быта, политики и хозяйства, турпоездками, вещами и потребительскими привычками. Длинным рядом осязательных «аргументов», делающих отказ в равенстве со стороны Запада чем-то непонятным и злонамеренным.
Стресс 2004–2006 годов стал переучредительным моментом для Системы. Фокусирующим термином снова, как в 1990-м, стал
Далее пролегает маршрут властной воли к неограниченному расхищению глобализации как возобновляемого природного блага.
Путинизм утверждался, в том числе мной, под стягом борьбы с сепаратизмом и во имя «территориальной целостности России». Тема еще тогда навязла в зубах, ее жуют по сей день. Не только в телепропаганде – ее обожает новый Уголовный кодекс РФ. В реальности же риск давно снят и угрозы территориального распада для России нет. Борьба идет за иную неделимость –
«Монолитная нация», о которой говорит Путин, это пароль борьбы за признание диктата надгосударственным правом. Команда Кремля давно превратила себя в институт, но теперь ей важно стать еще и чем-то традиционным, уходящим в глубь веков. Тут из корсуньской ночи выходит князь Владимир – якобы предок по прямой всех правителей Руси, вплоть до президента РФ.
Зато толпа теперь должна растерзать кого-нибудь другого.
Стало догмой, будто Путин и Кремль «боятся киевского Евромайдана и европейской ориентации Украины». Объяснение действий Путина страхом тривиально – всякий политик чего-то боится, и каждое второе действие легко объяснить страхом. Но как универсальная отмычка страх политика бесполезен.
В происходившем прошлой зимой в Киеве и вправду было чего испугаться. Конфликт Евромайдана с властями Украины к началу 2014 года перерастал в городскую революцию. Всякая революция в ее развитии имеет вдохновляющий для участника и устрашающий неучастников характер. Устрашаются даже те, кто поначалу сочувствовал.
Начатый в стиле Вудсток и окруженный «титушками» и отрядами «Беркут», Евромайдан преобразился в Вестерплатте. Пули, огонь и лица, озаренные ненавистью. За радикализацию Майдана ответственность несла власть Януковича, что еще недавно признавал даже Путин. Радикализуясь, революция ищет себе язык, стиль и мотив. В 2004 году аппаратной интриге Ющенко хватило модного «помаранчавого» апельсинового обрамления. Но в 2014 году революция, выживая под пулями, вобрала в себя мифологию УПА и националромантику, взятую со склада украинского исторического реквизита.
Театральные декорации вышли на площадь, став хорошо различимым пугалом. Соотношение тех, кто боялся и кто не боялся революции, менялось в пользу напуганных в меру того, как революция шла к триумфу. После бегства Януковича в боящихся оказалось чуть не пол-Украины. Включая лидеров старой оппозиции, потерянных перед стихией Евромайдана. Зато на самом Крещатике боящихся не стало – все здесь прошли пытку страхом и, пройдя, переменились.
Теперь перемены ждали остальную Украину. Когда в Киеве бояться почти закончили, на востоке и юге Украины лишь начинали. В Москве спешили сделать новую ставку, проклиная, что дали играть за себя бездарному игроку – Януковичу.
Чего боялся Кремль? НАТО в Севастополе, Майдана в Москве? Или своей обнаруженной вдруг неспособности оценить факты вовремя? в истоке революций всегда есть видимая на расстоянии цепочка ложных оценок положения. Кремль уже не верил оценкам и решил довериться стихии, став на революционную волну. Кремлевский серфинг успешно открылся в Крыму; и далее самообман Москвы явно был связан с крымским успехом.
То был не страх, а азартный самообман. Катастрофа российской политики лета-осени 2014 года на Украине – хрестоматийный пример hubris’а, а не мнимый «страх перед НАТО».
Русские действия на Украине породили нечто новое, неизвестное и саму Россию опять сделали неизвестной для всех. Парадокс постмодернистской Европы: после «конца истории» сталкиваясь с неизвестным, она всякий раз вынуждена применять архаичные инструменты. Другой модели действия никто не знал. Говорят о «недостаточной решимости» европейцев. Но чем вообще является решительное действие – в мире, табуирующем инструменты модерна? Не действия ли это в стиле Путина? Должна родиться новая политика действия, где само решение включало бы участников конфликта ради его исчерпания. Такой политики нет, хотя она нужна всем, даже воюющим в Донбассе. Тем временем новая Европа разыграла старую американскую защиту: идею
С помощью санкций Европа
В Европе и Евразии исподволь укореняется дисперсный
Режим санкций стал парадоксальным режимом
Авторы заканчивают доклад не вполне ясным перечнем вероятных угроз. Главная та, что Запад «ускоряет крах международной системы, которую пытается защитить». Разумеется, всплывает тема Китая, становящегося хозяином евразийской политики Москвы.