Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Похоронный марш - Александр Юрьевич Сегень на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А он что?

— Сказал: «Ну что ж, бог любит троицу».

После неудачи с Васнецовой Костя Человек просто пошел по рукам. На следующий год он преподнес подарок к Восьмому марта Лиде Лукичевой. И снова медведика, как переходящий вымпел. Но сразу как-то после этого перестал вообще обращать на нее внимание, будто ожегшись, будто вспомнив, что у нее все-таки двое парней-то, и старший очень озорной. Тогда у Человека появилась какая-то побочная. Откуда он ее зазвал, так и осталось тайной. Когда его спрашивали, он делал такое лицо, что становилось ясно — врет, и говорил:

— Эта женщина что надо. Можно сказать, кандидат наук.

Кандидата наук прозвали Пивнушей, потому что как только она приходила к Человеку, то сразу бежала за пивом и приносила две пятилитровые банки в авоськах. Пенясь в стеклянных, авоськами зачешу́енных банках, пиво было похоже на плещущиеся ананасы, и вид его вызывал жгучую жажду. Человек и Пивнуша садились у окна и молча поглощали пиво, и если встать под окном, то можно было услышать, как они сопят и как ходики на кухне идут и идут, унося насаженные на шпажки стрелок куски времени, времени нашего скудного детства. И вдруг кап-кап-кап — что это? просочившиеся прямо на темя секунды? Как бы не так — это коварная Пивнуша капает из кружки на голову пивом.

— Ах вы бесстыдники, шалопуты! Я вам покажу, как мочиться под чужими окнами! Идите под свои и мочитеся!

Осенью она ушла от него, и было так же непонятно, почему и куда ушла, как то, откуда и зачем приходила. Костю Человека совсем запрезирали и забыли. Временами, как рыжий призрак, он возникал перед глазами, пьяный ли, трезвый ли, дарил кому-нибудь какую-нибудь стекляшку и исчезал. Нам от него доставались шарики, молочно-мутные или оранжевые, тоже мутные. Глядя через них на мир, приходилось сожалеть, что глаз сам по себе не может менять окраску, чтобы через него можно было видеть все вокруг то синим, то пятнистым, то розовым, а отрывая глаз от шарика, мы понимали, как хорош мир, как он естественно прозрачен и как незамутнен.

Зимой умер отец Игоря Панкова, и все ребята помоложе, такие как я, откровенно радовались, что никто теперь не будет издеваться над Джильдой и бить ее толстый неуклюжий зад острым носком ботинка. Ребята постарше радости не проявляли, но тоже радовались. В феврале Игоря забрали в армию, и тетя Нина Панкова осталась с Джильдой вдвоем. Не защищенная ничем от Кости Человека, она выходила вечером погулять с собакой, Джильда с жалобным непониманием поглядывала на хозяйку, до сих пор находясь в мучительном неведении, почему ее вот уже так давно никто не бьет по пеньку хвоста, не выкручивает ей уши, не плюет ей в глаза, говоря при этом: «Слюнявая морда!» Толстозадая, кривоногая псина и рыхлая, флегматичная хозяйка бродили по свежестям первой легкой весны в их жизни, а в это время из своего окна, из шевелящегося марева доминошного мата, из-за деревьев, из-за рафиков и уазиков на эту очумевшую от свободы парочку уже направлен был опытный взгляд двух человечьих глаз. И наконец, после долгого пути по следу — прыжок:

— Тебе, Нина, пора бы печаль свою забыть. Надо уж и о себе подумать. Человек ты еще молодой. Красавица. Надо личное счастье устраивать.

Нине Панковой он подарил волка из «Ну, погоди!», удивительно похожего своей харей на старого Дранея, отца Дранейчикова отца. В кулаке волк Драней держал за уши зайца, а заяц держал в лапке морковку, и на майке у него было написано: «Ну, волк, погоди!» Целая скульптурная композиция. Вот только центр тяжести у нее был смещен на зайца, чрезмерно жирного, и скульптура падала вперед. Чтобы стоять, ей требовалось опираться на что-нибудь волчьей спиной. Сделав такой барски щедрый дар, Человек вскоре полез напрямик:

— Ты мне, Нина, нравишься. Шла б за меня замуж. Как ты на это смотришь?

Тетя Нина Панкова покраснела, но ответила стойко:

— Погоди, Костя. Дай хоть мне от одного дуралея очухаться.

— Я, конечно, могу и погодить, но так ведь и жизнь пройдет. Сегодня погодишь одно, завтра другое, а послезавтра уж и не за кого будет годить-то тебе.

Но она все не соглашалась. Он отлил из желтого стекла как настоящую Джильду, потом принес стеклянного поваренка, внутри дутого, с дырочками в колпаке — для соли. Тете Нине Панковой доставались самые лучшие подарки. Но пришло лето, она все не хотела, и он в конце концов отступился от нее. Она же вдруг почувствовала какую-то вину перед ним и в разговорах всегда отзывалась о нем хорошо, часто говоря о его добром нраве и умелых руках. Может быть, в душе она уже переборола себя и готова была на следующее предложение ответить согласием. Так они и не узнали оба, что тем летом тетя Нина рисковала внезапно доставшейся ей свободой, а Человек упустил верный случай вознаградить себя за все неисполненные вёсны. И никто ничего не знал, двор жил своей тихопомешанной жизнью, плывя по ее течению, которое порой настолько затихало, что все подспудно ожидали официального сообщения по радио и телевидению о всесоюзной отмене времени.

На самом деле всё, кроме моего брата Юры, менялось, бушевали мелкие кухонно-подъездные страсти, что-то зарождалось, медленно проистекало и угасало. Соседи подвергали нашу семью опале за сожительство с Иваном Расплетаевым и жалели бедную его жену Аньку. Зимой Расплетаева посадили, но в апреле за недостатком улик выпустили. За те три месяца, которые он находился под следствием, в его квартире на полочке для книг появились стеклянные гномы, белочки и крокодил Гена, такой же зеленоватый и лысый, как Иван Расплетаев. Вернувшись из-под следствия, Иван, возможно, и не обнаружил своего сходства с крокодилом, однако безделушки ему все равно не полюбились, и в то субботнее утро, когда он вернулся к законной жене, двор огласили леденящие вопли Кости Человека:

— Убивают! Рецидивисты честного человека убивают! Звоните по ноль-два! Убива-а-ают!

Потом он бегал по двору весь обляпанный кровью и всем говорил:

— Смотрите, на мне живого места нет.

Тем не менее вскоре выяснилось, что он весь состоит из живых мест, потому что на нем нет ни одной раны, а кровь хлещет из носу, который он время от времени расковыривал. Оказалось, что Иван, только что побывав под подозрением властей, сам не пошел, а послал к Человеку на расправу своего брата Николая. Тот сделал следующее: швырнул в лицо Косте всех стеклянных зверушек и гномиков, а затем стукнул его не очень сильно кулаком в нос, что и открыло источник крови. Ни одна из безделушек в Костю не попала, а разбился только иваноподобный крокодил. Николай отсидел пятнадцать суток, а инцидент дал пищу для монологов Человека у подъезда.

— Разве ж это человек? — говорил Человек про Николая Расплетаева. — Это дур-рак последний, а не человек. Разве ж я из побуждений Анюте подарки дарил? Я от жалости дарил.

Чаще всего он изливал свою оскорбленную Расплетаевыми душу Ирине Акимовне, нашей соседке по подъезду. Она была матерью-одиночкой, на спине носила небольшой, еле заметный горб; сын ее, Сережа, был старше меня на три года, а мужа у нее никогда не было — никто не хотел брать в жены горбунью, хоть и умную, хоть и красивую лицом. Ирина Акимовна работала учительницей английского языка в школе, где учился Сашка Кардашов. Сашка всегда с ней здоровался по-английски, и ей это, видимо, весьма льстило. Она была очень вежливой и деликатной женщиной и потому всегда терпеливо и внимательно выслушивала апелляции Кости Человека. Вскоре гномы и белочки перекочевали к Ирине Акимовне, а кроме них еще и первый серьезный опыт нашего дворового стеклодува — фигурка Маяковского. Лицом Маяковский не очень вышел, но зато вышел своею порывистой фигурой, и, не смотря на лицо, сразу было ясно, что это Маяковский. В руке он держал белую, стеклянно пахнущую розу, протягивая ее Ирине Акимовне так, будто в первый и последний раз. Ирина Акимовна растрогалась, стала всерьез восхищаться творчеством Человека и даже процитировала из Маяковского, сказав так:

— Надо же, ведь настоящий Маяковский, и будто бы говорит: «Не важная честь, чтоб из этаких роз мои изваяния высились…» Спасибо, спасибо, Константин Александрович! Спасибо, Константин Александрович!

Ирина Акимовна единственная называла всех по имени и отчеству, никогда не путаясь и помня, как зовут полным именем даже тех, кто и сам давно позабыл свои инициалы. И когда она уважительно именовала старого Дранея Герасимом Христофоровичем, даже как-то и не верилось, что его действительно так зовут. Будто она нарочно так называет, чтоб хоть как-то скрасить всеобщее впечатление об этом дикобразе.

Когда тема избиения исчерпалась полностью, Косте не о чем было больше говорить с учительницей английского языка. Провожая взглядом возвращающуюся вечером из школы Ирину Акимовну, он говаривал, непременно так, чтобы слышала Вера Кардашова:

— Удивительный человек — Ирина Акимовна. Честное слово, я бы женился на ней, да вот беда — образования мне не хватает. Образованнейший она человек!

Лимит одиноких женщин постепенно сокращался. Лучшие остались непреклонными, и Человек решил, что вовсе и не обязательно жениться. Можно и так жить. Именно это он и сказал Вале Лялиной, подарив ей стеклянный бокал в виде сапога, которым он открывал обувную серию своих стеклянностей. Валя Лялина жаловалась:

— Всем зверюшек дорит, а мне — сапоги. Быдто я какая последняя. А ко мне — не гляди, что я така немолодая — и получше его мужчинки ходют. Не то что этот шибздик.

Первое же соперничество отпугнуло Человека от Лялиной. С трепетным ужасом он рассказывал потом всем, как застал у Вали громадного, облепленного шарами мышц мужчину в одних трусах, который грозно рыкнул на Костю с дивана:

— Мне что, встать?!

— Не иначе, как какой-нибудь бич или того хуже, — говорил Костя Человек. — Небось, без паспорта от милиции скрывается у таких вот дурочек, как Валя.

— А чё б йим у ней не скрывацца, если она сама к йим липнет, ровно липучка какая, — поддерживала Человека тетя Фая из нашего подъезда, с шестого этажа. Она была ниже Человека ростом, и лишь это высказывание послужило тому, что он ее заметил и увидел, что она тоже женщина. Она была кругленькая, широкоморденькая, глаз, носа и бровей у нее совсем не было, словно это лишние атрибуты лица. Зато был щедро вырезанный толстогубый рот. Зимой и летом она ходила в ватной фуфаечке, и ее так и звали — Файка Фуфайка. Ей Человек тоже принес сапог, и тогда все увидели, что Валя Лялина зря была недовольна — сапоги Человек делал хорошие, стекло для них он обрабатывал каким-то особенным составом, и оно отливало розовым и голубым фосфорично-металлическим отливом, как отливает пережженная металлическая стружка или лужа, над которой попыхтит автомобиль. Кроме того, у сапог было одно забавное свойство. Пить из них надо было, как из рога — носком вниз. Если же поднимать нос кверху, то это всегда было чревато извержением напитка прямо в лицо непосвященному. А никого, конечно же, заранее не посвящали, и все испытали на собственном лице замечательное свойство озорных сапог. Правда, кончилось это тем, что старый Драней, которого Файка Фуфайка зазвала к себе на хохму выпить из сапога пивца, облив себе пивом всю рожу и грудь, кокнул удивительную посудину об пол. В это время Человек уже от всех соседей получал заказы на сапоги, а тете Вере Кардашовой сделал далее парные — один нормально стоит, а другой чуть-чуть погнулся в голенище, будто настоящий. Файка попросила Человека сделать ей еще один сапог.

— Пойдешь за меня замуж — сделаю, — смеясь, ответил он.

— А чё, — сказала Файка Фуфайка, — ты мужик деловой, серьезчатый. Я за тебя пойду.

— Пойдешь? — не поверив своим ушам, переспросил Человек.

— А чё, пойду, — твердо сказала Файка.

После этого повсеместно поползли слухи, что Костя Человек женится на Файке Фуфайке.

— А что, — говорили многие, — они пара.

Вскоре Костя принес ей новый сапог, не хуже прежнего, но только после этого почему-то совершенно перестал обращать на нее внимание. Не выдержав, она спросила:

— Ну чё, Косьтаньтин, как насчет того, чтоб нам расписацца?

— Чего? — изумился Человек и сделал такое лицо, будто его самого только что отлили из рыжего стекла. — Расписаться? Ты, Фаина, что-то путаешь. Я еще человек молодой. Мне еще холостым погулять хочется. Да и ты мне неподходящая пара.

— Тьфу! — плюнула ему под ноги Файка Фуфайка и пошла прочь, звеня в сумке пустыми бутылками, будто собственной поруганной честью.

Та весна была особенной, разгоряченной какой-то и втрое усиленной. Снег как-то яростно растаял, из-под него полезла бурная жгуче-зеленая трава, солнце распеклось не по-весеннему, зазноилось варевом по серому и желтому камню домов. Люди, словно заразившись от той весны, тоже стали ярыми, вспыхивали и пламенели, участились скандалы. Дранейчиков отец разбил окна Фросе, отец Славки, дядя Витя Зыков, сильнее и чаще обычного кричал: «Убью! Убью-у!!!», а Веселый Павлик так громко орал свои песни, как только орут по всему городу громкоговорители в дни коммунистических субботников. В мае во второй раз за всю мою жизнь пришел из тюрьмы мой отец и зверски избил Ивана Расплетаева, про которого моя пьяная мать Анфиса сказала моему пьяному отцу Сергею, будто он приставал к ней и дразнил меня и Юру тюремными выкидышами. Ивана Расплетаева положили в больницу, а отца моего снова забрали. К тому же оказалось, что он уже успел совершить какую-то крупную кражу, и все, сокрушенно качая и кивая головами, говорили, что, мол, ну, его теперь надолго запрятали, да плюс Ивановы ребра пришьют. Нас с Юрой стали просто террористически жалеть, совать нам всякие конфеты и пряники, а однажды дядя Костя Тузов, подозвав меня, протянул мне огромный стеклянный башмак, говоря при этом:

— На вот, отнеси-ка мамке, утешь ее. Видишь, это башмак-ваза, чтоб в него фрукты всякие класть, апельсины там или яблоки. Ну, иди.

А летом того бурного года умерла Вера Кардашова. На ее похоронах не было только Кости Человека. Он появился во дворе лишь вечером и сидел в темноте на скамейке, впервые по-настоящему пьяный, по лицу его бежали круглые слезы, он взахлеб рыдал:

— Вот и проводили мы тебя, Верочка! Куколка ты моя! А я ведь звал… я ведь звал тебя замуж… а ты не пошла. А… а ты не пошла!

Его мать, старая Тузиха, всю ночь ходила из подъезда во двор, из двора в подъезд и уговаривала его в темноте:

— Костя, пойдем. Костя! Пойдем. Не страмотись. Не будь дураком. Будь ты человеком, как все. Чего ты добиваешься? Чтоб за тобой милиция приехала?

Но он согласился покинуть темный двор только под утро, когда стало светать. Подойдя к подъезду, тут сделал запятую, закурил и еще какое-то время стоял в сизых сумерках утра, как рыжий призрак, шмыгая носом и вздыхая.

На другой день он сказал:

— Вот и проводили мы Веру.

Баба Клава заплакала, а Фрося сказала:

— Уж ты проводил! Ни на похоронах, ни на поминках не явился. Нажрался только, как свинья, и всю ночь по двору шастал. Думаешь, не слышали, как тебя мать всю ночь уговаривала не шкодить?

Он ничего ей не сказал, закурил, посмотрел вдаль и вздохнул.

За год он сильно постарел, осунулся, все жаловался на печень, пил страшно, но пьяный всегда тихо лежал дома. И никому он уже не дарил ничего стеклянного.

Как-то раз он сидел во дворе, а я неподалеку от него метал в дерево нож.

— Алешка, — окликнул он меня.

— Что, дядькость?

— Поди сюда, что скажу.

Я подошел.

— Что, дядькость?

Он посмотрел мне в глаза, строго и устало.

— Ты, Алешка, должен человеком стать. Понял, что я сказал? Беги, играйся, беги.

Потом нашли и похоронили мою мать Анфису, а еще через год вдруг стали говорить, что у Кости Человека цирроз печени и что его положили в больницу в безнадежном состоянии. Это звучало зловеще, и само слово цирроз, похожее на террор — будто против Кости Человека начался террор печени. Похоронили его скромно, народу на похоронах было мало. Человек лежал в маленьком гробике, тихий и уверенный в себе, будто только что покушал борщеца с чесночком. Плакала только тетя Нина Панкова. Мой неполноценный брат Юра тянулся к мертвому Человеку, словно хотел понюхать, не пахнет ли борщецким чесночком, а потом недоуменно посмотрел на Тузиху и промычал:

— Дядя Костя?

— Да, Юрочка, — сказала Тузиха. — Дядя Костя, дядя Костя. Видишь, какой он теперь лежит тихий.

— А он и был тихий, — сказала баба Клава.

— Скромный был человек, — сказала Файка Фуфайка, и ее слова резанули больно по ушам, будто произнес их сам покойный. Все энергично зашевелились и быстро-быстро увезли маленький гробик на кладбище.

Так Человек исчез.

Тузиху вскоре забрала к себе в Чертаново племянница, Нина Панкова вышла замуж за полковника и переехала, у Файки Фуфайки появился сожитель Гришка, который затем совершил свой прославленный полет, — и никто уже не вспоминал о Косте Человеке, разве что если вдруг к кому-нибудь приезжал какой-нибудь несведущий гость и выливал себе на лицо и грудь из переливного сапожка минералку или новшество — апельсиновую фанту.

Помню, когда я вернулся домой из армии, я сразу заметил, что двора моего детства уже нет и в помине. Исчезли многие краски, преобладала зелень и скупая серая асфальтность. Особенно же ощущалась потеря одной краски. О ней шептали зеленые глаза листьев, о ней вздыхала голубая майка неба, о ней чувствительно чирикал воробей. В нашем дворе, возле первого подъезда, где жил когда-то Сашка Кардашов, не хватало рыжего пятна.

ПЯТЬ ФОТОГРАФИЙ

Если взять наш альбом с фотографиями, то в нем любопытствующего ожидают одни разочарования. Начать с того, что альбомом всегда занималась моя бабка, Анна Феоктистовна, и она наклеивала фотографии очень неумело — большинство из них от клея вздулись, как паркетный пол после наводнения. Кроме фотографий она собирала в альбом все поздравительные открытки, наклеивая их поочередно то внешней стороной, то содержанием, а также все наборы открыток, которые дарил мне на дни рождения Славка Зыков. Фотографий в нашем альбоме меньше, чем таких открыток, да и то большинство из них повреждены Юрой — он всегда пытался заглянуть под приклеенную уже фотографию, будто хотел увидеть там еще что-то, какую-то тайну, и обдирал уголки, надтрескивал края. Всех фотографий не больше ста, а хороших только пять. Остальные сделаны плохо, особенно те, на которых моя мать Анфиса еще школьница, а бабка еще только начинает седеть. Это самые старые фотографии. Несколько моих школьных, а остальные всё какие-то родственники, какие-то невыразительные младенцы, чьи-то унылые свадьбы и похороны. А те пять фотографий, которые мне нравятся, сделал отец Игоря Панкова, дядя Борис Панков. Он был профессиональным фотографом, и когда они переехали в наш дом, он устроился работать в ателье, что на 3-й Комсомольско-Молодежной улице, возле рынка. К нему все с удовольствием ходили, и потом не могли нарадоваться на полученные фотографии.

Вот первая из этих пяти. На ней Юра в белой рубашке, клетчатом зеленом костюме, но без дурацкого галстука. Вид у него сосредоточенный, и поэтому заметно, какие у него добрые глаза. Губы мягкие, но не отвислые, как обычно, отчего кажется, что он вполне нормальный мальчик. Он сидит в кресле, одна рука лежит на ручке, а другая спокойно свисает, и я вижу, как эту рыхлую руку лижет своим жарким языком Джильда. В тот день, когда Панковы переехали в наш дом, светило солнце. Игорь откинул борт грузового такси, Джильда выпрыгнула из груды мебели и первым делом подбежала к Юре, словно всю дорогу думала только о нем, словно так было запланировано — первым делом облизать Юрины руки. Она лизала их, как будто они были обмазаны чем-нибудь сладким, шоколадной глазурью, а вылизав, гавкнула и обвела всех соседей счастливым взглядом, туго, виляя пеньком отрубленного хвоста.

Собаки любили моего брата Юру, всегда издалека бежали к нему, чтобы хотя бы недолго побегать вокруг него, покрутить хвостом и почувствовать себя легко и счастливо. И Джильда любила Юру больше, чем кого-либо. Между ними было некое взаимопонимание и даже какая-то блаженная грусть, как от общего приятного воспоминания.

Джильду при всеобщей ненависти к бульдожкам любили все, даже как-то и не думали о ней как о бульдожке, обязательно гладили и угощали каким-нибудь лакомством. Панков запрещал баловать собаку, но все равно гладили и угощали исподтишка. Юра же никогда не угощал ее, но ей и не надо было от него ничего, достаточно того, что он есть, что можно рядом с ним постоять. Игорь ревновал Джильду к моему брату и чаще, чем другие ребята нашего двора, мучал его. А мучали его много. Подставляли ему подножки, заламывали руки, насыпали ему полные карманы песка или рисовали чернилами усы. Особенно же стали приставать, когда он начал задумываться о женитьбе. Однажды тетя Тося, гостя у нас, рассказала, как у одной ее знакомой сын вернулся из армии с женой. Юра, который очень мало понимал в разговорах, зачастую вдруг удивлял всех каким-нибудь неожиданным знанием. Например, ни с того ни с сего приставал к матери:

— Ма, а ты не отдашь меня в кункамеру уродом?

Или кому-то из ребят, пристающих к нему:

— Ну чё? Ну чё ты лезешь, как Отелло к Дедемоне?

Сведения о мире просачивались в Юрину голову сквозь узкую-преузкую диафрагму и всегда были отрывочными и случайными. Так, ему запал в воображение случай с военнослужащим, у которого медовый месяц начался сразу с момента увольнения в запас. Юра мечтал:

— Вот пойду в армию и там денюсь на хорошей девочке.

— Давно пора, — говорила Фрося. — Дураку уже скоро тридцать лет будет, а все как дитя малое.

Ребята хохотали до ползания на четвереньках.

— Юр, а Юр, а какую ты в жены возьмешь, красивую или богатую?

— Хорошую, — отвечал Юра, расплываясь в улыбке идиота.

— А в армии же их нет.

— Как нет! Ты что! Есть! Ну чё ты лезешь? Чё ты чекочешься? Ну чё ты, дурак! Ма-ма! Ма! Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!

Мечты вслух всегда заканчивались отчаянным ревом. Юра бежал к нашей матери Анфисе и, мыча, уговаривал ее устроить так, чтоб его поскорее отправили в армию.

— А что тебе далеко ходить, — успокаивала мать. — Возьми вон лучше Лену. Не хочешь? Лену Орлову? Ну, не реви, не реви, поговорю с кем надо, чтоб в армию.

— В идиотские войска, — ворчала бабка, Анна Феоктистовна. — Тоже ведь придумал — в армию, невесту искать!

Юру всё никак не забирали и не забирали, и он, кажется, уже сам не хотел никуда уходить, а мечту о хорошей невесте лелеял уже ради самой мечты. Ребята дразнили его этим еще какое-то время, но дразнили не ради смеха, а так, от скуки. Юру раз в полгода водили в парикмахерскую и стригли очень коротко, почти наголо. Вот тогда-то обычно и вспоминали — что, Юр, в армию? Таким бритоголовым он виден на заднем фоне другой хорошей фотографии. Это уже год спустя после переезда к нам Панковых. А на переднем плане счастливейший в мире я сижу на Игоревом велосипеде и тянусь, тянусь сандалией левой ноги к нижней педали, закусив губу, потому что никак не могу дотянуться — куда там! еще сантиметров десять. Игорева рука, как рука всевышнего, поддерживает велосипед за седло, влезая в кадр со стороны.

Игорь был в то время звездой. Он занимался в велосипедной секции и готовился к гонкам. Никто не видел его ни на тренировках, ни на гонках, но уже то, что он всегда тщательно брил ноги, вызывало благоговейный ужас. Он говорил, что все велогонщики бреют ноги, иначе волосы будут мешать во время пробега, так как в них запутывается ветер, и еще есть опасность, что они попадут в цепь. Возвращаясь с тренировки, Игорь изящно подкатывал к подъезду, останавливался и долго демонстрировался во дворе, сидя в седле велосипеда, окруженный роем поклонников-малолеток, в числе которых был и я. Игорев велосипед собственно и не был велосипедом, не был великом, в наших глазах это был сам ветер, на краткий миг нашего детства воплощенный в комариной тонкости рамы, в упрямой, рогатой голове руля, в тончайших, как лезвия, колесах. И шины на тех колесах были не шинами — Игорь называл их трубками:

— Осторожней, трубку проколешь!

Кататься он, конечно, не давал. Но однажды его отец был в редкостном настроении, ходил по всему двору с фотоаппаратом наперевес и совершенно бесплатно на фоне осени фотографировал всех желающих. Сначала разменивался на старух и доминошников, запечатлел голубятню старого Типуна, а потом пустил Игоря по кругу нашего дворового почета. Тот легко, красиво и плавно, как могут только типуновские голуби, кружил по двору на своем оседланном ветре, а дядя Борис снимал его в самых чемпионских видах. И потом — королевский жест. Всем желающим было позволено сфотографироваться в седле Игорева велосипеда. Я толкался среди всех, чувствуя, что как ни толкайся, всё равно окажешься последним. Я топтался, подпрыгивал, ел свою нижнюю губу и, с трепетом поглядывая на велосипед, понимал, что он слишком огромен для меня.

— Ну всё, ну всё, хватит, — сказал вдруг дядя Борис, которому уже надоело снимать всех в одной и той же позиции, как в ателье.

— А я?! — взвизгнул я, чувствуя, как кровь во мне превращается в сплошную пену.

— Детям дошкольного возраста нельзя, — сказал официально дядя Борис.

— А я уже же в первом классе! — крикнул я с отчаяньем.

— Не врешь? Ну садись. Игорь, подержи этого шкета тоже. Сел? Тэ-эк. А что ж такой маненький? Смотри вот сюда, — два щелчка пальцами в воздухе. — Хэрэшо, оп!

В фотоаппарате сладостно хрустнуло, и я тоже был запечатлен. От того же дня осталась еще одна фотография. Когда дядя Борис, отсняв четыре пленки, уже собирался идти домой, густой сентябрьский воздух огласили хриплые, безобразные вопли:



Поделиться книгой:



Регистрация