Когда появилась «Эмма» из своего подъезда с наспех собранной сумкой на ремне, на деревянном мосту между старым и новым городом Пети уже не было. Она тоже кинулась влево, как стало известно потом. Быть может, показалось ей, что мелькнула там ее вылинялая красная куртка, но, скорей всего, думала… Но это скажу сразу: что представляла или что подумала «Эмма», мне, в общем-то, трудно судить.
Просто я считаю, что женщины проницают в нас гораздо глубже, чем мы это замечаем обычно свысока. Тогда как сами они, если хотят, закрыты: их чувства необыкновенней стандартного нашего с вами разума.
Более того, я понимаю ясно, что подросшие наши дети несравнимо разнообразней взрослых, потому что взрослые давно обкатаны в немногочисленные житейские типажи. Поэтому они и обобщают: молодежь, мол, знаете какая?!.
Ведь это лишь потом стало мне известно, почему, во-первых, она вместе с Петей сразу не ушла, почему утром спорила, почему она обижалась: Петя был чересчур сверхобязательный, как в первом классе, совсем зеленый, совсем молоденький человек, поскольку у него есть дело, и дело, пожалуй, срочное, он должен свое дело продолжать!
А теперь она бежала по улице вдоль бульвара, огромная «Эмма», так стремительно, что отлетали назад светлые ее прямые волосы, в расстегнутой, резко блестящей кожаной куртке, в длинном джинсовом с зияющими разрезами платье, и подпрыгивала позади у нее столь же упругая с иностранными буквами дорожная сумка на ремне. Короче: весь вид потрясающе выросшей «Эммы» был до того рельефный и от нее так разгоряченно пахло, что абсолютно все с носилками и без носилок уходящие с «чистого понедельника» мужики оглядывались.
А ведь каждому, если припомните, очень хотелось побыстрее быть взрослым. И только теперь, наверно, зрелые и самые сердечные женщины, проницая, как мало «Эмме» лет, думали, всю ее разглядывая: «За что ж ей такое несчастье?..»
Потому что, если уж быть до конца откровенным, мне тоже было бы очень даже лестно хотя бы представить рослую, великолепную, задыхающуюся «Эмму» своей любовницей. Тогда как хихикающий подросток, моя дочка, — одного с ней возраста.
И мне также хорошо известно, как на углу бульвара и Профсоюзной она остановилась возле дома с каменными львами, который был ее предков дом, дом прадеда Николая Павловича, как объяснял Опраушев, отец ее Витя.
Очень большая «Эмма», кусая яркие выпяченные свои губы, разглядывала маленький «предков дом». Карлики львы лежали тут не у подъезда, а наверху ворот, совсем как старые, очень несчастные мопсы, подсаженные на край буфета. Оттого их облупленные каменные попки с навсегда поджатыми между ног хвостами торчком оттопыривались в живой траве, проросшей из ворот.
«А какая, — говорил ей мальчик ночью, — какая нежная у тебя щека». И даже встал на цыпочки, потому что был меньше ростом. Ему так хотелось по-настоящему, по-человечески прожить свою жизнь. Все оглядывали великолепные полные ее ноги, чем действительно она гордилась, а он сказал, благоговея: «Эмма!..» И коснулся тихонечко ее щеки…
— Наташка! — отовсюду ей кричали. — Эй, Наташка! — А она стояла, плача, запрокинув зареванное лицо вовсе не на лилипутских львов, и ничего не слышала, не слышала, как ей кричали: — Наташка! Здравствуй, Наташка!..
— Наташка, — повторил совсем уже близко голос, — да что с тобой?
— Ана-толий Иванович! — навзрыд, отчаянно зарыдала «Эмма»-Наташка. — А-на-то-лий Ива-нович!
Анатолий Иванович, сдерживаясь, по-отечески похлопал ее по плечу. Он был, как все, конечно, гораздо ниже Наташки-«Эммы», но очень плотный, в ворсистой шляпе, в коротком плаще-реглан и с не очень тоже большим, но вполне уместным для заведующего учебной частью техникума портфелем. А она возвышалась рядом, опустив на грудь светловолосую бедную свою голову, вся содрогаясь, рукавом вытирая слезы и под носом.
Анатолий Иванович, как ребенка, взял ее за правую руку и повел и вывел сразу, огибая дом, на Профсоюзную, где открывалась обычная, без всяких мопсов-львов, калитка заднего двора с прямоугольной вывеской сбоку: «Опорный пункт охраны порядка», а еще ниже меньшими буквами: «Головная организация — машиностроительный техникум».
Вот здесь на первом этаже в кабинете Анатолий Иванович стянул участливо с нее кожаную куртку, усадил в кресло, затем повесил свой плащ и шляпу и правой ладонью, как всегда, пригладил себе волосы сзади.
У него по-прежнему была такая короткая стрижка, если не «под бокс», то все же так, как у спортивных молодцеватых блондинов лет, скажем, тридцать назад. Хотя при этом Анатолий Иванович Корзубов, друг дома Опраушевых, ставший недавно завучем и еще, по нагрузке, начальник дружины машиностроительного техникума, был моложе меня лет на шесть, а то и на все семь. Но до чего ж покровительственно он — как детенышу! — всякий раз улыбался, прищурив на крепком, на широком своем лице добродушные глазки-щелочки.
Потому и Наташка-«Эмма» перестала наконец реветь и даже ответно сквозь слезы ему улыбалась, сидящему напротив за письменным столом с авторучкой под старым лозунгом во всю стенку: «Жить и работать без правонарушений!»
И все теперь рассказывала ему, а он записывал, кивая и улыбаясь тоже благожелательно, и из-за этого я так уверен, что самая из всех понятная и к тому же самая для всех приятная версия пошла в городе отсюда, т. е. от Анатолия Ивановича.
А именно: сидя с Опраушевым Виктором (с «отцом Витей») в выгороженной его комнатке, они (т. е. «отец Витя» и я, именуемый впоследствии «хмырь командировочный» или «человек с идеями») жутко напились.
— Сука!!! — вопил по-прежнему во все горло «отец Витя».
— Сука, — подтверждал «человек с идеями». — Все. Сука. Туфта. — И подливал ему и себе крепленого.
Но ведь если говорить до конца объективно, то очень доброжелательный Анатолий Иванович обладал действительно этим важным для жизни свойством: не просто успокаивать, а возбуждать приятные человеку надежды. Например, когда недавно, пару месяцев назад, Фесенко, которого в городе называли коротко «хозяин», объявил о полном переходе города к самообслуживанию и самоснабжению, то первым, как известно, Корзубов Анатолий Иванович выдвинул движение молодежи: «Город образцового порядка».
— Следовательно, — прерывая быструю, крючками, за Наташкой стенографическую запись, он прищурил с удовольствием на Наташку снисходительные свои глаза, — выходит, первая «командировочная» идейка: вернуть правду жизни силами покойников?
— Силой?!. Но… Но это, Анатолий Иванович, наверно, не все так! — обеспокоенно даже стала подниматься в кресле Наташка.
— Почему ж не все? Именно все, — откладывая ручку, подтвердил благодушный Анатолий Иванович. — Этот малый твой, кого ты ищешь, разве ты знаешь о нем всю правду? Может, он как разведчик, — усмехнулся Анатолий Иванович, — а вот за ним и все. Если действительно это общее дело.
— Нет!.. — стремительно замотала головой Наташка, закусывая губу. — Мне… Мне он говорил!..
— Интересно. — Анатолий Иванович не торопясь обошел свой стол и нагнулся, опираясь с удовольствием рукой о кресло над большой Наташкой. — Так что ж он тебе говорил?
— Во-первых, — с трудом улыбнулась снизу вверх Наташка, — никто, ни один человек не понимает, что за Леонард и где его контора.
— Ну, допустим, — согласился благодушно Анатолий Иванович и, пододвинув стул, сел вплотную неторопливо напротив Наташки, касаясь коленями необыкновенных ее колен в голубых дамских колготках под цвет джинсового платья с разрезами и ощущая, естественно, такие близкие и такие приятные запахи. — А во-вторых? В-третьих? И в-четвертых? А?..
Но здесь давайте мы остановимся, потому что сил у меня нет рассказывать в деталях, что было во-вторых, в-третьих и в-четвертых, эту дальнейшую красочную картину, как добродушный и снисходительный друг дома Опраушевых Анатолий Иванович, зажавший теперь в кулак и папу, и маму, заглатывает с потрохами бедную эту дуру, у которой превосходное — и при этом огромное! — тело женское, а в голове возвратившиеся опять облака да сердечные и сострадательные «Эммы», в которых влюбятся принцы… И еще рассказывать о столь беспощадной жалости Анатолия Ивановича, до тех пор отеческой, до того задушевной и мягкой, пока у Наташки-«Эммы», приткнувшейся к его пиджаку, не закрылись сами собой заплаканные глаза и не раскрылись губы.
А в корзубовском кабинете был совсем уж подводный сумрак и недавно покрашенные нежно-салатовые решетки на окнах, а за ними склоняющиеся, угольного цвета, с голыми ветвями, как черные рога, невероятно твердые стволы во дворе, которые окружают пустой старинный фонтан с каменными купидонами…
Поэтому, естественно, что самый привычнейший звонок телефона в кабинете раздался до того пронзительно, что вся сомлевшая Наташка, вытаращивая глаза, мгновенно сдвинула, пылая, вырываясь, стиснула вместе колени, отчаянно пытаясь оправить юбку, а сопящий и багровый Анатолий Иванович, наклоняя голову, как бык, ринулся, вытягивая руки на телефонную трубку.
— Опорный пункт слу-шает! — гаркнул бешено Анатолий Иванович. — Ал-ло! — Но тотчас же голова его с телефонной трубкой, прижатой к уху, словно бы в добрую половину укоротилась. — Вас слушаю! Я у телефона! — А затем на все гремящие слова из трубки укороченная его голова успокаивающе, понимающе и готовно принялась кивать: — Да, да, обязательно. Да, да, да, обязательно. Да, да, да. Студенты! — уже в полный голос завершил наконец Корзубов. — Все участники «чистого понедельника» дали слово на птицефабрике подшефной… Ал-ло!! — вдруг позвал он и дунул в трубку. — Алло?..
Но трубка отчего-то отключилась намертво, как отрезанная, а Наташка, бледнея, начала приподниматься в кресле: за покрашенными решетками окон по двору мимо черных и голых, перекошенных влево и вправо деревьев двигалась совсем непонятная толпа.
Они шли, толкаясь, тесно, некоторые бородатые, многие с волосами до плеч, прямо сюда, к двери бывшего особняка, и кричали разом: «Ди-ски!» — мимо лежащего транспаранта «Город образцового порядка», и Анатолий Иванович только глядел на них сквозь решетку, а несчастная «Эмма»-Наташка начала отступать назад, закрывая бедное свое лицо ладонями.
Впереди шел тоненький с золотыми волосами мальчик, за ним вплотную толпа. И над толпой в ярости подпрыгивал на длинной палке прямоугольный тротуарный скребок с громадной надписью: «Явитесь срочно в контору к товарищу Леонарду!»
— Ну… — оборачиваясь наконец, шепотом пояснил Корзубов Наташке-«Эмме», — скорей! — И начал подталкивать ее в коридор, указывая на черную лестницу вверх, откуда пробежав по второму этажу, оказываешься в Дортехснабе, где есть парадный, лицом к бульвару, вход и выход под скульптурами мопсов-львов.
Потому что сам Анатолий Иванович как завуч техникума, не настолько еще старый и все понимающий, обещал, это верно, в виде поощрений в работе лучшим бригадам для дискотеки новые диски, закупленные им вчера у Коли Кадырова, бродяги.
Поэтому, отправив быстро Наташку вверх, Анатолий Иванович вскочил опять в кабинет, прикрыв спокойно за собой дверь, поправил сползший галстук и правой ладонью тихо пригладил совсем короткие, под боксера волосы. Только теперь, топоча и матерясь, они вваливались в коридор.
Анатолий Иванович Корзубов слушал, стоя посередине кабинета, поворачивая правое ухо к двери, и хорошо понимал, что ведут к нему попутно задержанного мальчишку, ибо своих ребят-дружинников — не важно, что без повязок, — как и самого Колю Кадырова углядел он сразу впереди толпы в окно.
— На-зад! — спокойно скомандовал им Корзубов, когда рывком распахнулась дверь. — Все назад! Ты, Емлютин, и ты, Петрячков, ты тоже, прошу, Коля, — кивнул он Кадырову-младшему, — обеспечиваете порядок во всех помещениях оперпункта! В четырнадцать сорок пять я начинаю вручать пластинки. Всем, кроме этого, — указал он на мальчика в старой Наташкиной куртке, — покинуть немедленно кабинет!
И пока двое студентов-бригадиров вместе с Кадыровым-младшим, который моргнул понимающе, оттирали толпу назад в коридор, Анатолий Иванович подталкивал их не торопясь в спины ладонями.
Затем Анатолий Иванович закрыл за ними дверь на ключ и, присев к столу, вздохнул, достал из папки допросный бланк.
— Фамилия, имя, отчество?
— Жадин Петр Константинович.
Корзубов переспросил еще раз год рождения, потом, проставив, разумеется, в графе отчетливо: «Тысяча ДЕВЯТЬСОТ шестьдесят второй», поднял глаза на Жадина Петра Константиновича.
Петр Константинович Жадин сидел на стуле перед его письменным столом в Наташкиной, еще из восьмого класса, выгорелой куртке и тоже во все глаза глядел на него. Глаза у мальчика были большие, волосы легкие и золотистые, совсем не длинные, а рот крохотный, очень яркий, и над верхней губой уже пушок.
— Здравствуйте, — сказал мальчик тихо, — то-ва-рищ Леонард.
— Как?! — выговорил наконец Корзубов.
— Так, — заулыбался Петя. — Товарищ Леонард, я счастливый и живой.
— Ты… ты погоди! — Наставляя на него ладонь, Корзубов медленно отодвинулся вместе с креслом от стола. — Это что все значит?!.
— Это значит, — опять ему улыбнулся Петя, — что я живой.
Корзубов затылком вместе с креслом уперся в стену, а сзади, будто в голову ему, тычком ударили по стене.
Сзади били, как видно, с размаху по стене табуреткой, ножками изо всех сил, а справа вдруг тоже начала грохотать под кулаками коридорная перегородка, и оттуда отчаянно ему закричали:
— Верните ангела!
И Корзубов привстал.
Он не знал еще, что «Эмма» со второго этажа вдруг повернула назад, бегом спустилась сюда в коридор, принялась кричать и колотила по стене чем попало.
— Ты… Ты чего явился?! Куда?! — вне себя, задыхаясь, выпрямился над ним Корзубов. — Тебя кто звал?! Слова?.. Слова вообще ничего не означают! Понял?! — И потряс перед его лицом бланком.
— Не означают? — прошептал мальчик.
Он хотел встать и не смог. Детские глаза смотрели на Корзубова.
— Не нужно было приходить?..
— Ан-гела! — кричала за стенкой «Эмма», со всего размаха колотя об стену табуреткой.
— Ангела! — поддержали ее в коридоре. — Верни! — И, вся сотрясаясь, затрещала дверь. — Мы-пой-дем-к-Ле-о-нар-ду!
Тогда Анатолий Иванович словно бы увидел заново всю непонятную эту толпу с отросшими, со спутанными волосами, идущую сюда по двору к двери. «Что это? — пронеслось у него. — С ума схожу…» И совершенно бледный Корзубов с трудом пригладил волосы на затылке.
Мальчик сжавшись в комок на стуле, моргая от слез, глядел на него.
И Корзубов медленно, словно их покидая, обвел глазами выкрашенные масляной краской стены с цветными плакатами, потом смял допросный бланк и швырнул его в корзину.
— Петя, — признался он тихо, к мальчику наклонившись, — ведь я, — шепотом сказал Корзубов, — тоже покойник.
6
По всему городу, и по области, и далеко-далеко за пределами области об этих событиях распространились потом самые невероятные версии и очень странные слухи, но обо всех этих версиях скажу я позже, потому что хочу по возможности все рассказать по порядку и прежде всего только то, что я видел и знаю сам.
Когда мы с Опраушевым выбрались наконец из его дома с лоджиями, было не меньше начала третьего. Из-за радикулита Виктор по тротуару передвигался, не шевеля длинным туловищем, ступая плоско квадратными короткими сапогами на меху с расстегнутыми «молниями», ибо шнурки на туфлях завязать он не мог.
Поэтому постанывающий рядом со мной сквозь зубы, прямой как палка, долговязый Опраушев со своим пробором в черных приглаженных волосах и тонкими усиками, в расстегнутом зеленоватом пальто с погончиками, как иностранная шинель, был похож на только что подстреленного на улице офицера из польского, что ли, фильма.
— Это последний, понял ты?!. — повторял, не оборачиваясь ко мне Опраушев. — Лешка, это последний шанс!
— Ну какой еще, — наконец не выдержав, заорал я, — иди ты на… шанс?! — И, зажав портфель с чертежами под мышкой, развернул Опраушева к себе за отвороты «шинели». — Ты куда меня тащишь, а?!
— Ле-шш-ка, — зарычал он от боли, от радикулита, кулаками в грудь отпихивая меня. — Мне… Нам с тобой уж по сорок два, а дальше что?!! Завод долбаный?! КБ? Часы чинить по вечерам? — бешено заорал он мне прямо в лицо. — Хобби, твою мать!! Жизнь исчерпана в сорок лет, да?! Это последний шанс!
Впереди был уже виден бывший дом Опраушевых с каменными львами-мопсами на верху ворот, куда показывал он рукою. Но я с яростью отвел ее и, послав его сам к едреной матери, повернулся и быстро пошел от Витьки прочь, изо всех сил стискивая ручку своего портфеля, пересек бульвар наискосок, перебежал дорогу за бульваром, а затем, не оглядываясь, начал подниматься вверх по переулку.
Честно говорю — я больше не мог с ним никуда идти, да и во всех смыслах мне было никак с ним, ни за что с ним не по дороге! Мало того что мы ни в чем не были друг на друга похожи, начиная от любой мелочи, от любого, самого внешнего, он дурак длинный, убожество провинциальное, да и никаких таких родственников у меня и не было никогда, я вообще разночинец, а не аристократ и не купец Опраушев! И отец мой после революции совторгслужащий московский, студент недоучившийся! А дед вообще из-под Воронежа, из самых он глубин народа! Поэтому когда толкнул я с размаху портфелем и ногой дверь и вошел в свой Дом колхозника, меня будто отпустило хоть немного и перевел я дух.
Это был до того мне привычный за командировочное время мое вестибюль — с листьями этими вроде осоки, узкими и в разные стороны, что торчали из покрашенной деревенской кадки, с пейзажем озера в лесу (на стене), а по озеру утки плывут, с напольными часами в углу, где все так же медленно двигался маятник, с запахом печек-«барабанов», а из уборной хлорки, — прямо родной теперь мой, тихий мой вестибюль.
Не торопясь, за загородкой справа, у администратора, перекусывали с дочерьми две уборщицы, а скрипящие под шагами полы были уже вымыты, и людей кругом не было, это только вечером пили у нас крепко в обжещитиях-номерах, иногда здорово так песни орали под трехрядку, бывало, что дрались где-то, а днем по лестницам топали редко, разве что к телевизору.
Однако сейчас, когда поднимался я на второй этаж, мне сразу слышно стало, как из четырнадцатого номера радостно матерились там киряющие, но в приоткрытую дверь только одно оказалось видно, что у них на шкафу лежит огромная кукла боком и головою на чемодан. И отсюда это похоже на заснувшую на чемодане лилипутку.
Я поднялся к себе в светелку под самой крышей, швырнул на кровать портфель и, с ходу выпив тоже полный стакан, зажевав плавленым сыром, долго рассматривал схему, висящую на моей стене: «План эвакуации из помещения Дома колхозника в случае пожара». (Только ничего на плане я не узнавал: или вся эта схема была вовсе не отсюда и она решительно ничего не означала?!.)
Я изо всех сил замотал головой, опять услышав за окном зов «ящера» и повернувшись тут же, рванул обеими руками, распахнул окно.
Но там был никакой не ящер, это были звуки трубы, там вовсю ревели трубы на площади.
И сперва я подумал, что это просто похороны: по площади медленно двигалось шествие под духовую траурную музыку, как происходит до сих пор в провинции, и была это какая-то жуткая музыка, она выступала слева, из переулка, и, разливаясь, плыла по площади. Но играли, мне показалось, не траурный марш. Оттого что сквозь рыдание похоронное оркестра прорывались еще какие-то непонятные звуки, — только потом я узнал, что это была «Оклахома».
Отсюда, из маленького окошка, не просматривалась целиком вся площадь, ее заслоняла пологая крыша второго этажа, и еще выглядывали из-за крыши верхние ветки, почти что голые, деревьев, которые росли под домом, а дальше кусок противоположной стороны площади, старые арки торговых рядов, низенькие серые дома, дом Однофамильца. И я видел, как выходили они слева из переулка на той стороне, видел впереди носилки, покрытые чем-то красным, и был там большой портрет, и музыка гремела.
Я высунулся в окно по пояс, забрался на подоконник коленями, потом вылез наконец наружу, держась за раму окна, осторожно ступив на громыхающую железом крышу, и распрямился во весь рост.
Вся площадь была теперь подо мной.
И почти вся площадь была уже забита народом, идущим как будто бы в ногу, они все выходили, выходили из переулка на той стороне… И впереди четверо действительно несли носилки, но гроба не было, а носилки были почти пустые, там только виден был какой-то кубик, прикрытый кумачом, и прислонен к нему (прикреплен, наверно) портрет с двумя флажками и в красной с черным траурной раме.
А за носилками маленькой растерянной кучкой шли какие-то старики и старушки, они все оглядывались. И сразу за ними двигался духовой оркестр: помятые, с раздутыми щеками парни ревели в трубы, ударяли, поднимая кверху со звоном и разнимая их, тарелками и били глухо в большой барабан.
А за гремящим и звенящим на всю площадь оркестром надвигалась пристроившаяся к ним толпа.
Эти шли рядами, чуть ни по десять в ряд, обтрепанные молодые люди, парни и девки в штормовках, даже в одних ковбойках, в джинсах, в стеганых штанах, словно из одеял, с заплатами заметными на коленях и на локтях. И в самом первом ряду шагала девушка в кожаной куртке, огромного роста, а с ней за руку мальчик в чем-то розовом, с золотыми волосами.
И еще — тут же, с ними, впереди молодой человек с темной бородкой нес на длинной палке как будто плакат, но почему-то весь из металла. И на гладком металле отсвечивало, ослепляя, солнце, и блестела на девушке кожаная куртка.
Я это видел с крыши очень хорошо.
Из выкриков со второго этажа подо мной, с балкона, из ответов стоящих на тротуаре, когда замолкал оркестр, я тоже понял, что за носилки и кумачовый кубик: это кто-то завещал своим близким похоронить его урну с прахом в городе, где жил молодым, где он служил когда-то. Я даже фамилию и имя-отчество его расслышал, по-моему, ясно: какой-то старик Иван Николаевич из-под Москвы. А теперь с площади слышно было, когда замолк вообще оркестр, сплошное, непрерывное шарканье ног и гул, точно это море, как говорится, — гул толпы. Но потом, все вдруг перекрывая, раздался справа на всю площадь металлический голос в мегафон:
— Внимание! Внимание! Во избежание заторов и возможных несчастных случаев сейчас будет пропущена только траурная процессия, замыкаемая оркестром!
Справа, загораживая выходы с площади в переулки, виднелись три желто-голубых милицейских «попугая»: такие знакомые каждому оперативные и маленькие тупорылые машинки «УАЗ-469» с фиолетовыми маячками на крышах. В маячках на желтых крышах беспрерывно посверкивали крутящиеся огни.
Потом все желто-голубые эти машинки с огоньками начали одновременно двигаться, как игрушечные, но в разные стороны. Средняя пятилась, виляя, по переулку задним ходом, как бы показывая и освобождая носилкам путь. А две другие, наоборот, выкатились навстречу и медленно пошли с обеих сторон впритык к толпе, ее уплотняя, подравнивая идущих. Потом сразу же за оркестром левая машинка повернула и стала поперек, загораживая остальной толпе путь.
А я смотрел, вытягивая шею, как почти бегом, подхлестываемые голосом из мегафона, уносят на носилках кубик этого Ивана Николаевича в открытый для процессии переулок, как вслед им поспевают, спотыкаясь, старики со старухами и трусцой догоняет их оркестр с медными улитками своих труб и большим барабаном. А боковые два переулка, откуда минутой назад выезжали «попугаи», теперь были перекрыты стоячими серебристыми загородками.
И, глядя на укороченное это, ускорившееся шествие, я только сейчас сообразил, откуда мне так знакома фамилия Ивана Николаевича — Аверкиев. Иван Николаевич! Иван! Аверкиев-кавалерист — из записок Однофамильца!
Боже мой, неужели это все правда?! «С маузером в руке, с факелом в другой…»