– Когда еще мы не были у царского величества в подданстве, великому государю служили, крымского хана воевать московские украйны не пускали девять лет… и теперь мы от царской высокой руки неотступны и идем воевать с неприятелями (крымским ханом) царского величия, хотя бы от нынешней моей болезни и смерть приключилась… для того и везем с собой гроб.
– Последнее правда, я в лагере наказного атамана видел десять тысяч ратников, готовых в поход против крымских татар, но сможешь ли ты, гетман, с ними выступить?
– Как Бог даст, а разорителем веры христианской я никогда не буду… были с нами в союзе и бусурманы – крымские татары, и меня слушали, бились за церкви Божии и за веру православную. Великому государю во всем воля: только мне диво, что бояре ему ничего доброго не советуют: короной польской еще не овладели и мира в совершение еще не привели, а уже с другим государством, со шведами, начали войну. Пришлось мне заключать союз со шведами, венграми, молдаванами и волохами; если бы я этого не сделал, то сделали бы это ляхи и нас всех в Малой Руси вырубили бы и выжгли.
Бутурлин тогда возразил, что по милости семиградского князя Рагоци и шведского короля мы, русские, потеряли много городов в Польше. Потом он укорял его за резкую речь.
– Когда вам от неприятелей было тесно, – говорил Бутурлин, – так ты бы, гетман, с послами великого государя говаривал поласковее; а теперь ты говоришь с большими пыхами[4], неведомо, по какой мере. Тебе самому памятно, как приходил я со многими ратными людьми тебе на помощь против поляков и крымских татар; в то время ты был очень низок (скромен) и к нам держал любовь большую. Носи платье разноцветное, а слово держи одинакое.
Потом он начал оправдывать войну нашу со шведами и заключил, что царь не изменяет ни своего расположения, ни милостей своих к нему, Богдану, и что все остальное поклеп.
– Я верный подданный царского величества, – возразил тогда гетман, – и никогда от его высокой руки не отлучусь. Царского величества милость и оборона нам памятны, а за то готовы мы также царскому величеству служить и голов своих не щадить. Только теперь дайте мне покой; подумавши обо всем, вам ответ учиним в другое время: теперь я страдаю от тяжкой болезни, не могу говорить.
После того Богдан велел тут же накрыть на стол и просить Бутурлина по-приятельски отобедать у него чем Бог послал.
Жена и дочь его Катерина сели за стол и потчевали гостя.
На другой день гетман послал писаря Ивана Выговского к Бутурлину извиниться, что по случаю болезни он резко говорил с ним о государевых делах.
Два дня спустя приехали к гетману шведские и венгерские послы.
Бутурлин встревожился и сделал запрос: что это значит?
В ответ на это гетман на другой день пригласил к себе русских послов и уверил их, что он ищет союза со шведами и венграми, чтобы уничтожить Польшу, и в заключение присовокупил:
– Теперь бы начатое дело с ляхами к концу привесть, чтобы всеми великими потугами с обеих сторон ляхов бить, до конца искоренить и с другими государствами соединиться не дать; а мы знаем наверное, что словом ляхи великого государя на корону избрали, а делом никак не сталось, как видно из грамоты их к султану, которую я отослал к царскому величеству.
Великую правду, сказанную гетманом, Бутурлин обошел молчанием, придирался только к мелочам и предъявил разные претензии, между прочим, чтобы сын гетмана, Юрий, присягнул России на подданство. На это Богдан справедливо возразил, что требования русских будут удовлетворены; что же касается сына его, то необходимо прежде, чтобы он, гетман, умер и чтобы войско поставило сына его в гетманы, и тогда, вероятнее всего, он и присягнет царю.
Это была последняя беседа Богдана с русским посольством: ежедневно ему становилось все хуже и хуже, и 27 июля, во вторник утром, он почувствовал себя так дурно, что пригласил духовника: исповедался, приобщился и соборовался. После того ему сделалось как будто легче, и он велел вынести себя с кроватью на террасу, ведшую в сад. К полудню он сделался тревожен.
– Что пишет из Москвы Тетеря? – спросил он жену.
– Мы от него писем еще не получили, – сказала она.
– Я его просил, чтобы он повидался с патриархом Никоном и бил бы челом: не только я и войско, но теперь и все наше духовенство молит его приехать сюда, поставить митрополита… Господи! А он не едет… если выздоровею, я сам поеду в Москву, я упрошу царя отпустить его сюда. Бояре с ума спятили: чего они режутся со шведами под Ригой – им бы ляхов добить.
Он замолчал, но заметался на постели и жаловался на стеснение в груди и на то, что от лежания у него болит то там, то сям. Жена его Анна, дочь Катерина и Юрий помогали ему поворачиваться с боку на бок и подавали ему воду, так как он жаловался на жажду.
Часа в четыре он заснул на несколько минут, но вдруг проснулся и крикнул:
– Ганна, Катя, поглядите, Никон не приехал ли?.. Мне казалось, точно он подъехал к крыльцу.
– Никто не приезжал, – ответила жена его.
– Никто? Так это был сон… сон… а я как будто его видел, он так кланялся мне, благословлял… да и Юрия… Где Юрий?.. Где Катя?.. Где ты, Ганна?.. Я вас не вижу. Где мое войско?.. Разве оно пошло на татар? Да, пошло… пошло… слышишь?.. Да, я слышу – пушки палят, сабли стучат, кровь рекою. Села и города горят. Коня! Коня! Как же без коня? Коня! Наших бьют…
Он умолк и больше не говорил: к пяти часам великого человека не стало.
V
Первая размолвка Никона с царем
После свидания с Бутурлиным и крупного разговора с ним Богдан Хмельницкий отправил послом в Москву одного из приближенных своих, Павла Тетерю.
Прибыв в Москву, Тетеря насилу добился официального приема царем 4 августа. Царь принял его торжественно, и Павел Тетеря сказал витиеватую речь, очень длинную и составляющую набор фраз.
Вот ее начало:
«Егда благодарованную пресветлейшего вашего царского величества державу нынешними времяны над малороссийским племенем нашим утвержденну и укрепленну внутренними созираю очима, привожду собе в память реченное царствующим пророком» и так далее.
После этой речи, не откладывая в долгий ящик, бояре задали посланнику вопросы, относящиеся до утверждения воеводской системы управления Малороссиею.
Оратор давал уклончивые ответы, а по политическим вопросам прямо сказал, что гетман постарается склонить к миру шведов и будет поддерживать в Польше домогательство царя, чтобы после смерти Яна Казимира избрали его в короли.
Этим переговоры посла ограничились с боярами, но вовсе не для этого приехал Павел Тетеря в Москву, у него была совершено иная цель: он рассчитывал возвратиться в Киев с патриархом Никоном.
Но как это устроить?
Он отправился в Андреевский монастырь к Епифанию Славенецкому.
Ученый монах принял соотечественника своего радушно, угостил его варениками с гречневой кашей, пампушками с чесноком, гороховым супом, причем не была забыта и чарка.
После нескольких возлияний обе стороны сделались откровенны.
– Да ведь я, отец Епифаний, собственно, за вашим Никоном приехал, – молвил Тетеря.
– Напрасные разговоры, – махнул рукой Епифаний. – Бояре Никона из Москвы не выпустят, в особенности в Малороссию. Он теперь уже пишется: великий государь и патриарх Великой, Малой и Белой Руси. Так коли он поедет в Киев да засядет там, то будут два великих государя; один в Киеве, другой в Москве. Лучше, таким образом, держать его в Москве, так, знаешь, под рукою.
– И в плену? – подсказал Тетеря.
– Отгадали, земляк. Впрочем, заезжайте к патриарху и поговорите с ним. Быть может, он уговорит царя и бояр отпустить его в Киев. Болезнь Богдана, желание его, чтобы избрали сына его в гетманы, и необходимость поставить туда митрополита – быть может, и заставят их склониться на просьбу малороссов.
– Когда же можно видеть патриарха?
– Поедем туда хоть тотчас.
– Едем на моих лошадях.
Они вышли, сели в коляску Тетери и помчались в Москву.
Патриарх, если он был только в своих палатах, всегда сидел в своей комнате за работой.
Епифаний без доклада повел к нему малороссийского посла.
После обычного в то время поклона до земли Епифаний и Тетеря подошли к патриаршему благословению, причем Епифаний представил Тетерю как посла от гетмана.
– Слышал я, почтенный посол, – начал Никон, – что тебя приняли очень ласково и с почетом у царя, и что от тебя потребовали объяснения о малороссийских неправдах… и воровствах.
– Я бы дал ответ – о неправдах воевод, а от нас не было ничего не по-божьему; мы теперь готовим на крымского хана большую рать и ждем только ваших бояр.
– Бояре Ромодановский и Шереметьев идут к вам.
– И с Божьей помощью, святейший патриарх. Но кабы ты смиловался на наше слезное моление и приехал в Киев, то поставил бы и нового митрополита и утвердил бы гетманского сына Юрия.
– Говорил я с царем, да он не пущает.
– Прежде гетман Богдан был немного нездоров, а теперь на смертном одре.
– Я этого не знал, почтенный посол. Нужно сообщить об этом царю – быть может, он и отпустит меня в Киев. Я тотчас же к нему поеду.
Патриарх благословил пришедших, и те вышли.
Никон только что начал одеваться, как появился у дверей строитель Нового Иерусалима, архимандрит Аарон.
– Что скажешь, отец архимандрит? – спросил Никон благосклонно.
– Был я, святейший патриарх, по твоему приказу во всех приказах, чтобы откуда-нибудь достать хотя несколько денег; у нас рабочие наняты, время летнее, камень, доски и иной лес подвозятся. Теперь ограда уже готова, башня тоже, церковь заложена, нужно бы подогнать стены до крыши, а тут денег ниоткуда. В приказах всюду один ответ: без царского указа серебра не выдадим – на войну нужно.
– Да ведь я-то расплачивался на приказные нужды своими деньгами, так пущай хоть часть возвратят… притом разве мой указ не одинаков с царским? Кто же осмелился это говорить?
– В дворцовом: Милославский и Морозовы, в других: бояре – Романов, Черкасские, Трубецкой и другие.
– Странно, – воскликнул патриарх, – прежде без моего указа не отпущали деньги, а теперь без царского. Прежде царь велел ослушников моего указа судить, а теперь он велел моего указа не слушать… притом я не прошу их казны, прошу немного лишь, чтобы возвратили мое. Не могу же я в монастыре не кормить людей и не платить рабочим. Еду я сейчас к царю, а ты подожди.
Никон вышел и с большой свитой уехал к царским палатам. Было время обеденное, и царь принял его милостиво в своей комнате и велел принести обед, желая с ним разделить трапезу.
По обычаю за обедом о делах не было говорено, а по окончании трапезы и молитвы, когда со стола убрали, Никон обратился к царю:
– Слышал ты, великий государь, гетман Богдан при смерти, болен.
– Мне говорили, что он не так здоров, да это не впервое.
– Это так: но теперь Малороссия без митрополита, а там она будет и без гетмана.
– Того и другого они избирают, и это не наше дело, кого они посадят. Нам лишь бы они остались верны и лишь бы присягнули под нашу высокую руку.
– Не говори, великий государь! Важно нам, чтобы гетман и митрополит были бы нашими. Не так тебе докладывали; есть там много врагов наших: и Выговский писарь, и те, которые с ним, все это – враги наши. А Богдан и духовенство за нас. Было бы хорошо, великий государь, если бы ты отпустил меня в Киев: я бы там поставил им митрополита и настоял бы на избрании сына гетмана.
– Он еще молод, ему всего шестнадцать лет.
– Великий государь, и ты имел шестнадцать лет, когда вступил на царство.
– От того-то и смуты были в начале моего царствования.
– От того, великий государь, что ты не имел добрых советников… а Юрию ты можешь дать советников пожилых из их Рады и из бояр.
– Разве Борис Иванович, – вспыхнул царь, – и Илья Данилович не радели о государевом деле?.. А потому лишь, что я был юн, их и осуждали.
– Великий государь, не сказал я в укор боярам Морозовым и Милославскому, а так лишь – к слову. Малороссия не наша страна: меж полковниками и судьями есть люди с высоким разумом, люди ученые.
– Уж будто у нас все люди без ума, без знания, – обиделся вновь царь.
– Есть и у нас люди со знанием, но меньше, чем там, да не в этом дело, а то хотел я сказать, что к юному царю можно поставить целую думу или, по их выражению, Раду, которая заправлять будет всем государским делом.
– А мне бояре говорили: коли умрет Богдан, так пущай кого захотят избирают, а мы туда воевод своих по городам назначим.
– Воевод можно назначить, – заметил Никон. – Малороссы, одначе, к тому непривычны, и воеводы будут их обижать. Притом, – присовокупил он после некоторого молчания, – нужно еще нам укрепить за собою, миром с Польшею, и Малороссию, и Белую Русь; потом мы должны держаться их порядков и обычаев.
– Бояре говорят иное: воеводство соединило-де всю Русь, начиная с удельных князей до Новгорода, Пскова, Казани и Астрахани; воеводство соединит нас и с Малою, и Белой Русью, и я стою за это.
– Великий государь, не смею ослушаться твоей воли, одно только скажу: введи в Малую Русь воеводство, да тогда лишь, когда со свейским королем и с Польшей будет мир. Так ты, великий государь, не отпустишь меня в Киев?
– Бояре бают, непригоже-де святейшему патриарху ехать в Киев ставить митрополита: пущай-де духовенство Малой Руси изберет кого хочет и сюда пришлет. Не нам-де кланяться им, а они должны нам поклониться в Москве.
– Великий государь, – сказал горячо Никон, – царьградские патриархи не раз приезжали в Киев ставить митрополитов и благословить паству. Отчего бы и мне не поехать благословить свою паству?
– Ты сам говоришь, до мира с Польшею мы не можем считать Малую Русь своею.
– Это правда, да дело церкви иное: это не зависит от мира.
– Да; но бояре бают: без утверждения царьградского патриарха ты-де не вправе присоединить к себе митрополию Киевскую: за это, по соборным уложениям, извержение из церкви.
– Это правда, когда присоединение насильственное, а не добровольное. Притом, коли царьградский патриарх стал бы жаловаться: пущай тогда разберет нас Вселенский собор, но не бояре – это не их дело. Рассудить двух патриархов может или собор патриарший, или же, по соборному уложению сардикийскому, папа.
– Разве ты, святейший патриарх, признаешь этого еретика за патриарха?
– Не могу не признать – отлучена не церковь римская и ее первосвященники, а отлучены и проклинаются еретики папы. Церковь, водворенная апостолами Петром и Павлом, не может быть отлучена, а отлучаем и проклинаем мы тех пап, которые не следуют Божественному Евангелию и Писанию святых апостолов теперь же у меня пока первенствующий патриарх аль папа – константинопольский.
– Пущай будет по-твоему, святейший патриарх, – уж больно ты научен во всякой мудрости… все же в Киев не пущу, – пущай митрополит едет сюда.
– Еще я по другому делу к тебе, великий государь. Был и ты при закладке Нового Иерусалима и обещал ты дать и волости, и села, пенязи, и начал я строить и обитель, и святая церковь Воскресения Христова. Тогда и бояре сделали много пожертвований. Потом… потом никто ничего не дал, видит Господь Бог: тащу и я и братия на себе и камень, и всякое дерево, усердствуем мы, да без казны ничего не сделаешь: нужно и хлеба купить, и того, и другого, и рабочих рассчитать.
– Обещал я тебе, правда, да видишь сам, война, а денег в казне нет, а бояре бают, здесь хлеба нужно войскам, пороху, оружия, а тут патриарх затеял монастырь строить.
– Кесарю Кесарево и Божие Богови, – вспылил патриарх. – Строю я монастырь на свои деньги и прошу теперь не царскую аль боярскую казну, а свои собственные деньги: более десяти тысяч я дал из патриаршей казны, а тут такая обида: приказы говорят, указов-де моих не следует слушать – ты-де запретил, великий государь.
– Не запрещал я, а они указов и моих не слушают: серебряных денег совсем нет, а медных рублей бери сколько хочешь.
– Наделают бед, великий государь, эти медные рубли… говорил я, меня не слушали. Давал и снабжал я не медными рублями приказы, а серебряными… пущай дадут хоша немного: нужно обитель и церковь кончить.
– Ничего не могу дать – войну нужно вести.
– Великий государь, знаешь ты, что я был против осады Риги и стоял я за то, чтобы забрать новгородские прибрежные земли – Орешек и Кексгольм. На это было достаточно и Петра Потемкина с казаками. А бояре настояли в Вильне на годовое перемирие да на осаду Риги; это было на руку ляхам. В год они укрепились и вытеснили свейского короля из Польши; вытесняли и выбьют они и нас из Литвы. А коли мы не устроимся в Малой Руси, так будет нам очень трудно.
– Видишь, святейший патриарх, а ты говоришь, нужно-де строить монастырь.
– Великий государь, строил я обитель Новый Иерусалим так, что станет он оплотом и против врагов: и ляхов и татар, коли они придут.
– Разве ты опасаешься?