– Прежде подкрепи себя, – возразил незнакомец, подавая ему флягу с романеей[7], – прежде подкрепи себя и отдохни; ты, я думаю, болен после того удара, который получил.
– У меня немного дурна голова, – сказал Иоанн, проглотив несколько капель напитка, – но я не нуждаюсь в отдохновении. Скажи мне лучше, где я, кто ты и почему принимаешь во мне такое участие?
– Вглядись пристальнее в черты мои, Иоанн, и ты меня узнаешь.
Иоанн, осмотревши с головы до ног незнакомца, сделал отрицательный знак.
– Итак, ты не узнаешь меня, меня, с которым ты делил все радости своего детства. И немудрено: после того времени, как мы расстались с тобою, много утекло воды, много случилось перемен, и теперь вместо маленького Владимира, с которым так беззаботно играл, ты видишь пред собою разбойника, которого имя наводит ужас на мирных жителей, а голова преступника и врага родины оценена золотом!
– Владимир! Это ты? – вскричал Иоанн, обнимая незнакомца. – Боже! Благодарю Тебя! Ты услышал мои молитвы, и я опять обнимаю друга моего детства.
Слезы ручьями текли из глаз незнакомца.
– Как? Я еще не всеми отвергнут! – говорил он. – Еще есть грудь, на которую я могу преклонить преступную главу свою! Еще есть сердце, которому могу поверить свои тайны! Иоанн! И ты не стыдишься сжимать в объятиях своих разбойника?
– Нет, нет, никогда! Владимир не рожден преступником!
– Твоя правда, Иоанн. Это случилось неожиданно, против моей воли: ты знаешь, я не помню ни отца ни матери, не имею ни рода ни племени; добрые люди дали мне убежище, вскормили и воспитали меня. Ты знаешь также, что благодетель мой, ведя торговлю с иностранными купцами и отъезжая в Литву, поручил меня попечениям твоего родителя. Воспитываясь вместе с тобою, я не понимал своего одиночества… О! Дни, которые я провел под кровом твоего отца, никогда не изгладятся из моей памяти, а благодарность… Ее я унесу в могилу. Наконец воспитатель мой возвратился в Ладогу, и вскоре я должен был следовать за ним в Новгород; ты помнишь, как тягостна была наша разлука, сколько слез мы пролили, расставаясь; но надобно было покориться необходимости. Благодетель мой любил меня нежно, воспитывал, как сына, в страхе Божием, часто заставлял меня читать Библию и толковал священные слова. Вместе со мною воспитывал он другую сироту: Мария (имя девушки) была дочь одного московского дворянина, который, избегая гнева Елены (правившей царством малолетнего Иоанна), скрылся в Новгород с молодою женою, которая через несколько лет, произведя на свет дочь, умерла; вскоре печаль по любимой подруге сердца свела во гроб и его. Пред смертью он поручил дочь свою попечениям моего благодетеля, который поклялся над прахом умершего любить Марию, как собственное дитя, и сдержал свое слово; за то и девушка платила ему взаимною горячностью. Равенство лет связало меня и Марию неразрывною дружбою: мы всегда были вместе и кратковременную разлуку считали мучением; с летами привязанность наша увеличивалась. Юность прошла, невинные игры наскучили, души наши жаждали каких-то новых, до сих пор непонятных наслаждений. В семнадцать лет сердце сильнее бьется для любви, нежели для дружбы. Да, Иоанн! Мы любили друг друга, но это чувство лишило нас прежней откровенности, и, когда, оставшись с Мариею наедине, я брал ее руку, хвалил ее каштановые волосы, ее алые щеки, она опускала глаза, краснела, а потом начала убегать меня. Наконец я открыл все благодетелю моему; это нимало его не раздражило, и мы скоро надеялись соединиться неразрывными узами, не замечая тучи, которая собиралась над головами нашими…
Глава V
Падение Новгорода. – Мщение царя Иоанна Грозного. – История атамана Грозы. – Прощение. – Условный знак.
«Уже давно царь Московский, негодуя на Великий Новгород, искал случая излить на него гнев свой; нашлись клеветники, которые очернили в глазах Иоанна всех жителей новгородских и даже Святителя Пимена; сказали, что они хотят сдать город королю Польскому Сигизмунду; представили должные доказательства. Иоанн только и ждал этого. Настала година испытания: многочисленные дружины государевы вступили в Новгород, окружили его со всех сторон крепкими заставами, взыскивали с каждого пеню, а кто не мог заплатить, того ставили на правеж[8], всенародно били, секли от утра до ночи, не щадили ни сана, ни возраста, ни пола. Новгородцы все это видели, терпели, плакали и молчали; никто не знал ни вины, ни причины опалы[9]. В это время благодетель мой лишился всего своего имущества – все было расхищено: богоотступники сняли даже богатые украшения со святых икон. На третий день Богоявления государь с войском вступил в город, где на Великом мосту встретил его архиепископ Пимен с чудотворными иконами; но гнев Иоанна был непреклонен; он не принял даже святительского благословения и упрекал архиепископа и всех новгородцев в намерении будто бы предаться Польскому королю Сигизмунду Августу[10]. Вскоре открылся суд на городище. Воины московские неистовствовали, и множество новгородцев ежедневно погибало от руки их – быстрый Волхов был общею могилою.
В одно утро благодетель мой оплакивал погибель Новгорода; я и Мария утешали его надеждою на Бога и Святую Софию, вдруг дверь с треском разлетелась и толпа опричников[11] с яростью вбежала в светлицу. В одно мгновение рассыпались они по всем углам, ища сокровищ, но уже все было похищено заранее. Ожесточенные, они требовали добычи и, не получив ее, схватили воспитателя моего и безжалостно повлекли его из дому; я бросился на помощь, но что мог сделать один против десяти злодеев, которые, без всякого уважения к летам и сединам почтенного старца, тащили его к Волхову по тысячам трупов.
Я бежал за ними, просил их, умолял, плакал, но все было тщетно – они ничего не хотели слушать. Вот они взошли уже на мост, уже подняли несчастного на руки… еще мгновение – волны реки всплеснули, расступились, и он не существовал. Сердце у меня замерло, я вскрикнул и лишился чувств; пришедши в себя, я увидел при свете месяца Марию, которая в слезах стояла надо мною; она следовала также за благодетелем моим; она видела его смерть, но в то же время страшилась за жизнь мою и целый день не отходила от меня, пока я не очувствовался; Богу угодно было сохранить ее от рук злодеев. Грустные, со слезами, мы возвращались в опустевшее жилище.
Около шести недель продолжалось неисповедимое колебание, падение и разрушение Новгорода; наконец, в понедельник второй недели Великого поста, государь удалился, поставивши правителем Новгорода боярина и воеводу своего, князя Петра Даниловича Пронского. Некому было жалеть о похищенном богатстве; кто остался жив, благодарил Бога или оплакивал свое одиночество; в числе последних были я и Мария. Прошел месяц после несчастных происшествий; но тяжкие воспоминания еще не изгладились из нашей памяти; грустен стал Новгород, стихли обширные стенания его, некогда столь шумные, опустели терема и, покрытые снегом, безмолвно стояли, подобно мертвецам, одетым в погребальные саваны, один сердитый Волхов бушевал по-прежнему и как будто гордился тем, что стал могилою невинных граждан; среди шума и всплеска кровавых волн его еще как будто раздавались стоны умирающих. Каждый день перед закатом солнца мы ходили с Марией на берег реки – молиться и плакать о несчастном воспитателе нашем. Но жестокий рок еще не насытил месть свою – он собирал над головой моей новые тучи: мне должно было потерять и последнюю подругу моей одинокой жизни. Однажды, возвращаясь домой после обыкновенной молитвы (Марии тогда со мной не было; она чувствовала себя нездоровою и потому осталась дома), в печальных размышлениях я тихо подходил к моему скучному жилищу – как пронзительный крик раздался в воздухе… голос Марии, он просил помощи. Я был вооружен, торопливо выхватываю саблю, вбегаю в светлицу, и что же представилось глазам моим: четыре ратника тащили несчастную девушку, невзирая ни на просьбы ее, ни на слезы; молодой человек, богатая одежда которого показывала, что он знатного происхождения, повелевал ими. Изумленные моим появлением, они отступили от Марии, и она без чувств упала в мои объятия.
– Какое право имеешь ты нарушать спокойствие мирных жителей? – спросил я молодого человека в богатой одежде.
Мой вопрос остался без внимания; он подал знак, чтоб нас разлучили, но едва успел это сделать, как клинок засвистал и он упал, обливаясь кровью. Марию вырвали из рук моих… Потеря возлюбленной, кровавое убийство, которое невольно совершил, наказание, ожидающее преступника, ужасными красками запечатлелись мгновенно в моем воображении, и первая мысль, которая блеснула в голове моей, – это было спастись. Пользуясь тем временем, пока оставшиеся воины заботились около убитого, я, никем не примеченный, скрылся; но мне нельзя было более оставаться в Новгороде; на другой день всюду искали убийцу. Таким образом я бежал и нигде не находил спокойствия; уже мысль о самоубийстве начинала зарождаться, как я встретился в этом лесу с шайкою разбойников и решился – не укоряй меня, Иоанн, мне ничего не оставалось делать, – я решился быть их атаманом! Видит Бог, что не страсть к золоту, не алчность к богатству заставили меня носить постыдное имя разбойника; нет, я хотел буйными радостями, кровавыми делами заглушить тяжкие воспоминания – к несчастию, и тут обманулся; вместо спокойствия я еще более породнился с мучениями совести, к одному совершенному уже преступлению прибавил еще ужаснейшие, и меч правосудия висит над головою атамана Грозы – так все называют меня. Впоследствии я узнал, что убитый мною боярин был дальний родственник новгородского воеводы князя Пронского; видя несколько раз Марию на берегу Волхова, он влюбился в нее и, надеясь на защиту воеводы, решился похитить ее силою, чтобы принести в жертву своего сладострастия. Все поиски мои, чтобы узнать об участи несчастной девушки, остались тщетны; может быть, ее давно уже нет на свете. О! Зачем я не умер невинным! Ты никогда, Иоанн, не был преступником, и потому не знаешь, как тягостно умирать с душою, обремененною злодеяниями; одно только привязывает к жизни – это надежда, что я увижу еще Марию. Во время моей отлучки в Новгород для поисков, с тобою случилось несчастие; возвратившись, я увидел тебя лежащим без чувств на этом самом месте; молодцы мои вытащили тебя из рва и вместе с золотом нашли грамоту, писанную к твоему дяде рукою же твоего отца, а моего благодетеля; прочитавши ее, я тотчас узнал тебя и употребил все средства, чтобы привести тебя в чувство. Наконец желание мое исполнилось, ты не отвергнул разбойника, и я опять обнимаю друга моего детства. Вот грамота, Иоанн, вот и золото твое, оно цело – возьми, а приятелям, которые тебе наделали столько вреда, порядком досталось; завтра, когда ты подкрепишь свои силы, я выпровожу тебя из лесу, и ты отправишься в Новгород. Не стану удерживать тебя: я сам любил и знаю, с каким нетерпением ты желаешь увидеть свою Наталью Степановну. Теперь тебе надобно подкрепить себя пищею и успокоиться». – Атаман свистнул; явилось несколько человек, и, по приказанию его, в одну минуту готов был ужин; чрез час Иоанн дремал на охоте подле потухающего огня. Когда он проснулся, оседланные лошади были готовы и Владимир ожидал его пробуждения. Вскоре они отправились и, около часу ехавши лесом по извилистой тропинке, наконец выбрались на берег Волхова.
– Теперь прости, Иоанн! – сказал Владимир, обнимая юношу. – Прости! Надеюсь скоро увидеться с тобою в Новгороде; вот условленный знак: если кто подойдет к тебе и помянет имя Атамана Грозы, тому ты можешь смело ввериться, как своему другу. Поезжай с Богом, будь счастлив, прощай! – Еще раз обнялись они. Владимир смотрел вслед удаляющемуся Иоанну, который пустился по знакомой ему дороге и при благовесте к вечерней молитве въехал в Новгород.
Глава VI
Вечерний звон. – Новгород. – Опять юродивый и его предсказания. – Шах и мат. – Рассказ москвича. – Политика царя Иоанна. – Тайна разгадана. – Люблю за обычай.
Томный звон колоколов, при звуке которого Иоанн въехал в Новгород, наполнял душу его каким-то тайным предчувствием; в погребальных отголосках его, как в голосе судьбы, он читал пророчество будущей своей жизни, и в голове его одна горестная мысль сменяла другую, как во время бури черная туча, гонимая ветром, уступает место другой, еще ужаснейшей. Поворотивши на знакомую ему улицу, которая вела к дому тысяцкого, Иоанн пустил шагом лошадь; нужно ли говорить читателю, что одна Наталья была предметом его заветных мыслей и мечтаний.
– Здорово, Ваня! – раздался вдруг позади его голос.
Иоанн обернулся: пред ним стоял юродивый.
– Ну, что ты, на праздник приехал в Новгород? – продолжал он.
– На какой праздник, Яша? – спросил его Иоанн.
– Большой, большой будет праздник на всей Руси, а после будут похороны. То-то мы с тобою кутьи-то наедимся и поплачем вместе!.. Прости, Ваня, молись Богу, а мне пора… – И он побежал вдоль улицы.
– Куда же ты, Яша? – спросил его Иоанн.
– Пора, пора, Ваня! На колокольню, увидимся на похоронах. Прости, молись Богу! И юродивый скрылся.
Несколько времени Иоанн смотрел ему вслед, долго слова юродивого занимали все его мысли; но он подъехал уже к дому тысяцкого…
– Шах и мат! – раздался в светлице голос, когда Иоанн вошел в нее. – Ба, ба, ба, племянник! Ты ли это? – повторил опять тот же голос, и человек пожилых лет, плотный, краснощекий, с черною окладистою бородою, встал из-за стола и бросился обнимать Иоанна. – Лишь только я выиграл игру да успел закричать шах и мат, а ты и в двери: две радости в одно время – люблю за обычай! Ну, здоров ли отец твой? – так говорил тысяцкий, удушая племянника в своих полновесных объятиях. Иоанн только тут заметил высокого сухощавого старика, в синем суконном кафтане особенного покроя, который играл с тысяцким в шахматы – это был Замятня, богатый гость московский; старик ему поклонился; Иоанн отвечал тем же.
– Неужели это, государь ты мой милостивый, – сказал Замятня, расставляя шашки и обращаясь к тысяцкому, – неужели это твой племянник, которого я на руках нашивал?
– Да, это он, – отвечал дядя Иоанна с самодовольною улыбкою, – что, каков молодец? кровь с молоком – люблю за обычай.
– ЧтÓ и говорить, государь ты мой милостивый, старый старается, а молодой растет! – Они снова принялись за игру… несколько времени продолжалось молчание, прерываемое только стуком шашек.
– Что же, господин Замятня, продолжай свой рассказ! – начал наконец тысяцкий. – Не бойся, здесь лишних нет никого, copy из светлицы вынести некому. Ох вы, москвичи, москвичи! Даром слова не пророните – люблю за обычай.
– Государь ты мой милостивый! – отвечал старик с лукавою улыбкою. – Лишняя осторожность не вредит, а долгий язык – до добра не доводит.
– Ну да ведь племянник-то не пойдет на тебя в донос; эк заломался! Да постой, я знаю, чем развязать тебе язык! – Тысяцкий, подошедши к поставцу, вынул оттуда флягу с романеей и, наливши напитка в серебряную чарку, подал ее старику, который, выпивши, в самом деле стал разговорчивее. Так часто и предки наши, при всей своей патриархальной важности, были болтливы после беседы с чаркою.
– Ну вот видишь ли, государь ты мой милостивый, – начал Замятня, утирая красным платком седые усы, на которых повисли капли фиолетовой влаги: у меня в Москве есть кое-кто из бояр, большие благодетели, не гнушаются моим хлебом-солью, и они-то мне, за доброю чаркой
– Ну как не знать, знаю! – проговорил с гордостью тысяцкий.
– Так, государь ты мой милостивый, да уж верно не знаешь, что тут была еще другая причина?
– Как так? – спросил тысяцкий с удивлением.
– А вот как, государь ты мой милостивый! В тайной беседе послы сказали государю Ивану Васильевичу, что король Сигизмунд дряхл, чуть ли скоро не отправится на тот свет; что-де, государь ты мой милостивый, после его не останется наследников и вельможи хотят предложить венец королевский ему, как государю славянского племени, христианину и владыке сильному!
– Ну, что же государь?
– Царь-батюшка нисколько не обрадовался и отвечал: милосердием Божиим и молитвами прародителей, Россия велика. На что мне Литва и Польша? Когда же вы имеете сию мысль, то вам не должно раздражать нас затруднениями в святом деле покоя христианского[13].
– Вот ответ, достойный царя московского, – люблю за обычай! Чем же кончилось?
– Это мне неизвестно, государь ты мой милостивый, а кажется, переговоры не имели успеха и вместо мира заключили перемирие на два года. Так вот какие дела-то!
– Ох уж эти мне ляхи проклятые! На языке у них мед, а под языком лед. Еще добр государь наш Иван Васильевич, а то бы взял королевский-то венец хоть ненадолго да переучил бы их по-русски, так и забыли бы поднимать нос; а то вишь какие гордые – кошка на грудь не вскочит: мы-де папы! Мужик пашет землю, а называет себя шляхтичем[14]… Слыхал ли ты, как соберутся они на свой сейм – лучше беги оттуда: король скажет что-нибудь, а они закричат – не позволяем! Да и сабли вон! Ну где это видано? Да что и говорить – нет лучше матушки святой Руси: кто повинуется беспрекословно воле государя? Русский! Кто любит родину более самого себя? Русский! Кто готов пожертвовать своею жизнью, женою, детьми для спасения отечества? Все русский! Люблю за обычай! А эти папы, эти шляхтичи?.. Э! Да им далеко до русских – как кулику до Петрова дня! Небось еще говорили нашему православному государю, чтобы он принял латинскую веру, если хочет быть королем их?
– Нет, государь ты мой милостивый, об этом слова не было, а все мне думается, что папа не захочет иметь государя греческой веры на престоле литовском: ведь поляки-то боятся своего папы – разом, государь ты мой милостивый, предаст проклятию!
– Спасибо за повесть! – прервал тысяцкий. – Теперь пойдем поужинаем, да за столом еще поговорим. Пойдем, племянник!..
Они пошли. Иоанн следовал за ними, горя нетерпением скорее объяснить причину своего приезда, и наконец случай открылся. Тысяцкий и Замятня, толкуя о политике, не забывали чарки, и к концу ужина лица их разгорелись, не знаю – от жаркого ли разговора или от горячего напитка: предание об этом молчит. Когда ужин закончился, Замятня простился с хозяином и, повторивши несколько раз «государь ты мой милостивый!», пошатываясь, ушел. Эту минуту Иоанн почел лучшею, чтобы требовать пособия дяди: тысяцкий был в веселом расположении духа.
– Что скажешь, племянник? – вскричал он, садясь на скамью. Иоанн вместо ответа подал сверток бумаги с восковой печатью. – Что это, от отца? – Иоанн отвечал наклонением головы. Тысяцкий развернул письмо и начал читать; по временам останавливался, пристально глядел на юношу или значительно усмехался. – Так вот что! – вскричал он, кончивши чтение: ай да племянник, люблю за обычай! A все стыдно было не сказать мне, ведь я тебе, кажется, прихожусь с родни; да Бог тебя простит, а я не сердит – люблю за обычай. Завтра же иду к Собакину и переговорю с ним: авось сладим дело. Теперь пора спать, прощай! Утро вечера мудренее – люблю за обычай!..
Глава VII
Тревожный сон. – Успех сватовства. – Сборы. – Горесть невесты. – Жених.
На другой день, едва солнце показалось на безоблачном горизонте и пернатые жители лесов, просыпаясь, начали отряхивать свои крылышки, Иоанн сидел уже у окна и любовался золотыми крестами Софийской церкви. В сладких мечтаниях перед ним раскрылась необозримою перспективою картина его будущей жизни, а ландшафты, рисуемые воображением, были однообразны – везде являлась Наталья, он видел ее, он сжимал ее в своих пламенных объятиях, он слышал из уст своей возлюбленной: «люблю тебя!» – и был счастлив, очень счастлив, как вдруг невидимая рука разрушила очарование – Наталья, окруженная незнакомыми людьми, предстала его взорам. «Безумец! – думал он. – Где твои надежды, где любовь твоя? Все, все исчезло!» Грусть стеснила его сердце, он задыхался под бременем гнетущей его печали и проснулся… Так! Сон принял его в свои объятия в то время, как сладкие мечты носились над головой его. Солнце совершило половину пути своего, и лучи его, преломляясь на разноцветных стеклах окна, радужными огнями отражались на стенах светлицы, когда Иоанн вырвался из объятий мрачного, беспокойного сна; он не успел еще прийти в себя, как дверь отворилась и вошел тысяцкий. Сердце юноши замерло: как приговоренный к смерти, он ожидал своей участи и не смел спросить дядю об успехе предприятия. Тысяцкий в свою очередь также не мог надивиться поведению племянника. «Что значит эта задумчивость?» – думал он, и брови его нахмурились. Севши на скамью, он отер платком пот, который градом катился по лицу его, и дожидался, пока Иоанн начнет разговор; но молчание не прерывалось, и тысяцкий вышел из терпения.
– Что же ты молчишь, племянник? – сказал он сурово. – Разве не хочешь знать, чем кончилось сватовство мое?
Стон вырвался из груди юноши, который робко взглянул на своего дядю, как бы опасаясь встретить в лице его свой приговор.
– Ну что заохал прежде времени? Эх, брат, ты настоящая баба! Полно смотреть исподлобья-то, лучше обними меня да поздравь с доброй вестью!
– Как, ты видел Наталью! – вскричал Иоанн, подбежавши к дяде и схвативши его руку. – Ты видел ее! Скажи, все ли также она прелестна, по-прежнему ли меня любит или уже забыла? Скажи скорее, не мучь меня!
– Племянник! – отвечал, усмехаясь, тысяцкий. – Ты, ей-ей, рехнулся! Засыпал меня кучею вопросов: верно тебе суженая-то не на шутку вскружила голову – люблю за обычай! Я не видал твоей Натальи, а с отцом ее почти сладили: я не люблю околичностей – сказал Собакину прямо, что племянник мой видел воспитанницу его в церкви, сошел с ума и влюбился в нее по уши!
– Что же он отвечал тебе?
– Что же тут отвечать? Разумеется, ему это пришлось по сердцу; положим, что Собакин богат, крестница его невеста завидная, да ведь и мы не из простых, род наш древнее и славнее заслугами, а такого жениха, как ты, со свечкой поискать – люблю за обычай! Будь же готов, мы послезавтра едем к Собакину.
– Перестань же горевать, Наталья Степановна! Ну как ты покажешься с заплаканными глазами жениху своему? Сегодня, ты знаешь, он будет смотреть тебя; того и гляди, что въедет во двор! – говорила Пахомовна плачущей Наталье, которая была одета по-праздничному: сарафан голубого цвета, шитый жемчугом и серебром, рисовал стройный стан ее, который поспорил бы с поддельными талиями многих барышень нынешнего света; хотя в то время и не знали шнуровок, зато едва ли можно превзойти природу в красотах, которыми она захочет наделить свою любимицу, и поддельная прелесть никогда не будет совершенством, никогда не будет подходить к изящному, а всегда останется холодным искусством! Извините, хорошенькие мои читательницы, я зафилософствовался и, может быть, очень невпопад, но, ей-богу, я сказал правду; теперь, приступая к дальнейшему описанию наряда Натальи, прошу не критиковать его – героиня моя жила в XVI веке, а тогда Кузнецкий мост еще не существовал: белая, осыпанная дорогими камнями повязка покрывала ее голову; темно-каштановые ее волосы были заплетены в косу широкою алою лентою; бриллиантовая застежка играла на величественной груди ее, которая роскошно воздымалась под легким покрывалом; но черты лица Натальи выражали ужасное состояние души, пораженной горестью; на бледных щеках, подобно дорогим перлам, сверкали слезы, и ни увещания старухи, ни советы девушек не могли развеселить ее.
– Э, эх, мать моя! – продолжала Пахомовна плачевным голосом. – Тебе бы теперь надо радоваться – скоро ты будешь сама боярыня, станешь ходить в золоте, разъезжать в колымагах раззолоченных.
– Ах, мамушка! – сказала Наталья. – Я не могу быть счастлива, я умру от горести!
– Да забудь ты, моя ласточка, его, окаянного, меня и теперь еще дрожь берет, как я об нем вспомню; не говорила ли я тебе, что это был либо – с нами крестная сила! – сам нечистый, либо какой-нибудь богоотступник, злодей, разбойник, кромешник! Ну сделает ли это добрый человек? Свел с ума девушку и после позабыл ее: чтобы ему провалиться, окаянному! Чтобы его лихоманка трясла как осенний лист!..
– Приехал, приехал!.. – раздались вдруг голоса за дверью, и две девушки вбежали в светлицу.
Наталья вздрогнула, слезы замерли на ее ресницах; она уже не плакала более, но в каком-то оцепенении осталась неподвижно.
– Все кончено, – сказала она, – я не увижу его более, я никогда не буду принадлежать ему. Боже! Ты видишь мое сердце, Ты видишь, что я не изменила своим клятвам, люблю его еще и теперь, когда он забыл меня; умру в разлуке с ним, но повиновение воле моего воспитателя для меня всего дороже! И так, да будет Твоя святая воля! – Она замолчала и без внимания начала смотреть в окно; Пахомовна суетилась, бегала из угла в угол, беспрестанно повторяя: «Охти, мои батюшки!», примеривала праздничный кокошник; сенные девушки, собравшись в кружок, расспрашивали прибежавших о женихе: «Что, ты его видела?» – говорила одна. «Каков же? Молод, хорош?» – спрашивала другая. «О! Да какой еще молодец-то!» – отвечала третья. – Пригож, словно девушка! Уж подлинно боярышня счастлива, дал ей, сиротинке, Бог женишка…»
Глава VIII
Смотр. – Жалкий всадник. – Несчастие. – Невеста. – Заздравный кубок. – По усам текло, а в рот не попало. – Гусляр. – Его песня и таинственность. – Атаман Гроза.
Настал день, которого ожидал Иоанн нетерпеливо и который бедной Наталье принес столько горестей. Тысяцкий держался правила не отлагать до завтра дела, которое можно кончить сегодня. Он вошел в светлицу Иоанна и невольно остановился, любуясь красотою своего племянника: белый атласный кафтан, шитый золотом кушак и щеголевато накинутый охабень украшали юношу.
– Едем же, молодец! – сказал наконец тысяцкий, и они вышли на крыльцо, к которому подвели двух верховых лошадей.
Иоанн быстро подбежал к коню своему, ловко вскочил на седло и, выехавши из ворот, пустился вдоль улицы, не внимая крикам дяди, который по толщине своей не мог скоро взобраться на лошадь. Тысяцкий кричал, бесился, но это послужило еще ко вреду его: испуганный конь с оплошным седоком бросился в противоположную сторону так неожиданно, что никто не успел подать помощи и уже издали слышны были проклятия тысяцкого, который, схватившись за гриву и поставивши одну ногу в стремя, висел с ежеминутною опасностью быть убитым; к счастью, Иоанн услыхал крик, обернулся, и взорам его представилось плачевное состояние дяди. В одно мгновение он повернул коня своего и как стрела пустился за ним, из улицы в улицу, часто терял его из виду, но не переставал преследовать; вдруг разъяренный конь поворотил по дороге к Волхову, крутые берега коего были ужасны; сердце юноши замерло; увидев неминуемую смерть своего дяди, он с самоотвержением пустился еще скорее и в то мгновение, как лошадь, подбежав к крутизне, остановилась по инстинкту на секунду, чтобы после ринуться вниз, машинально схватил седока за повиснувший охабень и сильно рванул его на землю, конь прыгнул и стремглав полетел в пучину. Впрочем, падение тысяцкого не имело дурных последствий: удар был не силен, и он тотчас поднялся на ноги…
– Люблю за обычай, племянник, спасибо, одолжил! – сказал он, сделавши гримасу более от досады, нежели от ушиба. – Вот езди с такими сорванцами, как раз сломят тебе шею. Правда, ты показал и свое удальство, люблю за обычай, ну да вперед показывай его над кем-нибудь другим, а не надо мною. Бедный Ворон, – прибавил он, подойдя к берегу и взглянув на мертвую лошадь, – ты умер, люблю за обычай!
Другой, будучи на месте тысяцкого, почел бы случившееся худым предзнаменованием, но он был несуеверен и притом, имея настойчивый характер, не хотел отказаться от своего намерения; в сопровождении слуг тысяцкий и Иоанн опять отправились к Собакину, который ожидал их с нетерпением и уже начинал беспокоиться, как вдруг послышался конский топот и процессия въехала на двор. Хозяин, встретив гостей своих на крыльце, ввел их в светлицу, где уже собралось много гостей. Старики, чинно сидя на скамьях, толковали важно о делах давно минувших дней, о своем молодечестве, а по временам не забывали и чарок, которые придавали разговорам их более занимательности. Тысяцкий не утерпел, чтобы не рассказать случившегося с ними происшествия, выходил из себя, выхваляя храбрость племянника, и таким образом завязавшийся разговор мало-помалу обратился к политике; старики, занявшись им, по-видимому, позабыли причину их свидания, но не то занимало Иоанна: он с нетерпением поглядывал на толпу девушек, которые, собравшись в дверях, с любопытством смотрели на приехавшего жениха и значительно перешептывались; но между ними Натальи не было, и он, вздыхая, опускал глаза. Наконец настала давно ожидаемая минута: толпа раздвинулась, и красавица в сопровождении Пахомовны робко вошла в светлицу с серебряным подносом, на котором стоял золотой кубок с медом. Иоанн забыл все его окружающее и вскочил с места, сделал движение, чтобы подойти к Наталье, которая вмещала для него в эту минуту весь мир; тут девушка подняла глаза, голова ее закружилась, поднос выпал из рук…
– Это он! – сказала она слабым голосом и без чувств упала в объятия мамы. Все бросились помогать; один только тысяцкий не потерял прежнего хладнокровия.
– Это ничего, так, пройдет!» – сказал он. – Мед-то пролился, как только невеста хотела поднести кубок жениху, и я знаю по опыту, что все это к лучшему; что брат, племянник, – продолжал он, обращаясь к хлопотавшему около Натальи Иоанну, – что, выпил медку? Это верно не верхом скакать сломя голову, протянул было руку, ан и вышло: по усу текло, да в рот не попало!
Редко найдете мужчину, которого бы могла тронуть радость или печаль так сильно, чтобы он лишился чувств. Способность сия издревле принадлежит прекрасному полу; только в этом отношении есть разница между женщинами XIX столетия и времен прошедших: прародительницы наши падали в обморок редко, зато причиною бывали или чрезмерная радость, или ужасная горесть; не то мы видим в наших дамах: отказ мужа, который не хочет ей купить модную шаль и сделать вывод из последнего бала о невежливости кавалера, который на польку выбрал другую, а не ее, вот поводы к обморокам! Но это еще не все; посмотрим на пожилых девиц наших. О! Тут мы увидим еще не такие претензии, смерть мухи, толчок кареты заставляет их плакать, и вот до какой степени утончена в наше время чувствительность! Г. Сочинитель! Вы, кажется, беретесь не за свое дело, заметят, может быть, мне хорошенькие читательницы мои. Что делать, сударыни! Слабость моя отпустит при случае красное словцо, притом же я говорю по собственному опыту; но довольно, довольно об этом. Я продолжаю мой рассказ и наперед даю слово более не философствовать! Итак неудивительно, что после чрезмерной горести такое неожиданное свидание с любимым предметом повергло Наталью в бесчувственность; к счастью, одна только Пахомовна слышала роковое восклицание и уже боязливо поглядывала на Иоанна; но красавица вскоре, без всякого пособия, для которого только наши дамы и падают в обморок (pardon, опять проговорился), пришла в себя. Почитая случившееся сновидением, она мутными взорами искала Иоанна и, увидевши его, не могла разгадать, каким образом он очутился женихом ее; сам Иоанн находился не в лучшем состоянии; положение любовников было самое критическое и имело бы, может быть, худые последствия, если бы старики не приняли в них участие. Собакин подошел к Наталье и взял ее руку.
– До сих пор я воспитывал тебя как дочь свою, моя ненаглядная! – сказал он. – Тяжело мне расстаться с тобою; но делать нечего! Не век тебе жить круглою сиротинкою, не век порхать на свободе, как пестрокрылой бабочке; вот твой суженый! – Здесь он показал на Иоанна. – Если он тебе по сердцу, то люби его и расстанься со мною без сожаления!..
– Батюшка, батюшка! – вскричала Наталья, рыдая, и упала в объятия старика.
– Василий Степанович! – сказала сенная девушка, вошедши в светлицу и низко поклонившись Собакину. – Какой-то гусляр просит у твоей милости позволения войти и позабавить честное собрание своими песнями и сказками!
– Ну что же, давай его сюда! – вскричал развеселившийся тысяцкий. – Мы рады таким гостям!
– Ох, батюшка, уж полно звать ли его? – начала Пахомовна.
– Бог весть, кто он такой и откуда пришел: эти гусляры, не при вас будь сказано, такие чародеи, что спаси Господи и помилуй! Вот мне, – опомнясь, сказывала кума моя Кузминишна.
– Перестань болтать, где тебя не спрашивают! – возразил сердито Собакин. – Ввести его!
Девушка удалилась, и чрез несколько времени гусляр вошел в светлицу: это был человек высокого роста, плотный; длинные седые волосы почти скрывали лицо его; проницательные глаза сверкали из-под нависших бровей; на нем был надет черный смурый армяк, подпоясанный красным кушаком; за плечами на ремне висели гусли. Остановившись у дверей, он быстрым взглядом окинул все собрание, и значительный взор его остановился на Иоанне; но это было делом одного мгновения: старик тотчас принял смиренный вид и, поклонившись, сказал:
– Мир владыке дома, согласие и любовь жениху с невестою, а мне милость боярскую да добрую чару зелена вина!
– Спасибо, добрый человек, – отвечал Собакин. – Откуда ты идешь, куда путь держишь?
– Много, боярин, постранствовал на белом свете, много натерпелся горя и несчастья, теперь увеселяю честных господ своими песнями и сказками, тем и кормлюсь, иду из Москвы, куда – и сам не знаю!
– Где же твоя родина, старинушка? – спросил его один из гостей.
– Родина моя там, где есть добрые люди да кусок хлеба…
– Как же ты узнал, что мы затеваем пир? – спросил Собакин гусляра.
– И, боярин, боярин! – отвечал тот, несколько смутившись. – Слухом земля полнится!
– Ну чем же ты повеселишь нас? – закричал тысяцкий. – Песенку споешь или скажешь сказку?..
– Что позволит твоя милость, боярин, за нами дело не станет: и сказочку скажем, и песенку споем!
– Ну, так начинай же с песни!..
Старик перевернул гусли, ударил по струнам и мужественным голосом запел:
– Ну уж песня! – прервала с досадою Пахомовна, которой очень не нравилось присутствие гусляра. – Не мог найти повеселее, а еще скоморохом называешься; то ли дело, как я была молода, то-то певала!