— Не думайте только, что я поклонник монархии, невежества и нищеты, — ответил Галецкий, тоже нервно возвышая голос, — мне все равно, абсолютно все равно, что с ней станет, лишь бы только я мог пить свой любимый «Гейяк». Да, да, да — я закоренелый буржуа и консерватор! Но не стоит презирать чужие привычки, научите вашу революцию воспитанности!
— Ваши привычки нас не касаются, любите на здоровье свой «Гейяк»…
— Спасибо, — язвительно осклабился Галецкий.
— Нас возмущают привычки вашего класса, — продолжал Круминь, — привычка захребетников жить за счет того самого невежества и нищеты, о которых вы так небрежно заметили. Мы не собираемся учить вас воспитанности по отношению к рабам. Вы довольно воспитанны и так. Наше дело — разрыть до основания ваш мир насилия, неравенства и бесправия. Идет революционная война масс! Ваша тоска по благовоспитанности: просто смешна…
Реакции Галецкого были непредсказуемы. В ответ на резкость он вдруг расхохотался, смачно, чуть ли не до слез, повторяя при этом самым приятным тоном:
— Да, да… вы правы — я давно смешон. Ха-ха. Вчера я даже собирался плюнуть на себя в зеркало… ха-ха… разве в этой бутылке «Гейяк»?! Кого я обманываю? Это самое распаршивое местное «Таврическое», от него язык к губам прилипает… ха-ха…
Приступ смеха кончился так же внезапно, как и начался.
— Мне, однако, давно пора, — сказал Галецкий и, встав из-за стола, насмешливо заглянул в глаза Круминя, — не думайте, что я не заметил ваших уловок задержать меня в собственном обществе. Я вижу — вы не хотите остаться в одиночестве… вы надеетесь, что я помогу вам?
Галецкий задумался.
— Увы, я ничем не могу помочь вам, да и, наверное, не хочу. Право, не знаю, как к вам отнестись. Вероятно, вы из красных? Иначе зачем вас держать взаперти… ваш идеал — диктатура класса, мой идеал — диктатура одиночки: нам никогда не понять друг друг… Помните, в восьмидесятом году прошлого века, когда фокусник Д’Альвини показывал Александру Второму в восточном крыле Зимнего дворца свои трюки, динамитисты из низов взорвали императорскую столовую в другом конце дворца? Я говорю о покушении Степана Халтурина 5 февраля 1880 года. Все было рассчитано, но случилось невероятное — император опоздал к обеду. Обычно он был весьма пунктуален, по своими трюками Д’Альвини задержал императорскую семью. Они опоздали в столовую, и динамитист промахнулся… Так сила уцелела благодаря ловкости рук престидижитора.
— Случайность, — бросил Круминь, — все равно через год возмездие свершилось.
— Я не монархист, но мы всегда развлекали сильных мира сего. У них есть время и деньги оценить наше мастерство. Люмпенам больше по душе вонючие менажерии прохвоста Бузонни.
— Вы, маэстро, типичный буржуазный прихвостень!
Галецкий холодно хохотнул.
— Да, я — прихвостень силы, как вы — прихвостень идеи, господин марксист. Между нами особой разницы нет.
— Ошибаетесь, — сдерживая раздражение, возразил Круминь, — вокруг силы — прихвостни, но вокруг идеи только борцы.
— А впрочем, — сказал вдруг Галецкий самым миролюбивым тоном, — нашим царям так же не нужны мы — фокусники, как и вы — нигилисты. Сам Калиостро, приехав в Россию, едва-едва унес ноги от гнева Екатерины Второй, а Павел Первый фактически выслал великого Пинетти из Петербурга в 24 часа.
(Кавалер Пинетти посетил русскую столицу в царствование Павла I. Он сказал полушутя-полусерьезно, что может проходить сквозь стены. Павел тут же поймал его на слове и велел явиться за гонораром на следующий день в закрытый дворец, ровно в полдень. Назавтра, уже за час до двенадцати, все наружные подъезды дворца были заперты, а ключи от них лежали на столе в кабинете императора. В 11.55 сквозь дворцовую решетку было передано донесение начальника департамента полиции о том, что иностранец Пинетти из гостиницы еще не выходил. А уже через пять минут Пинетти входил в кабинет изумленного монарха…)
— Оставьте мне хотя бы перочинный нож, — тоже не выдержав тон, сказал Круминь. Его больше не интересовали подробности из жизни королей белой магии и прочих «прихвостней силы».
В ответ на просьбу Круминя Галецкий молча протянул перочинный ножичек.
— И попрошу вас вернуться к себе. Сейчас мне придется раздеться до нижнего белья и пролезть в это игольное ушко. Зрелище крайне неаппетитное. Кроме того, у нас свои секреты…
Круминь спрятал нож в карман, взял со стола жестянку табака и, ничего не сказав, вернулся к себе, плотнее закрыв дверь. Казалось, Галецкий не обратил на его уход никакого внимания.
У себя Круминь первым делом решил спрятать нож, и, пошарив взглядом по камере, остановился на пустой стойке для бильярдных киев. Подняв ее, он хотел было спрятать нож, но… что за чертовщина!.. вместо перочинного ножа в его кармане оказался пустяковый костяной ножичек для разрезания бумаги с ехидной ручкой в виде чертика. Рогатый чертенок скалил костяной рот.
«Дьявол, что за шутки!»
Он метнулся назад к двери как раз в тот момент, когда за стеной раздался глухой металлический звук.
Круминь замер, затем подошел к амбразуре, но ничего не разглядел сквозь серебристо-слюдяное лунное стеклышко. Вернувшись к стене, он сначала осторожно постучал, никто не ответил, — а затем открыл дверь.
Оконная решетка валялась на полу.
Рама окна исчезла.
В квадратное отверстие, размером с книжный томик, проникал свежий ночной холодок. Ветерок колебал пламя, затаившееся в лампочной колбе.
Маэстро Галецкий исчез.
Его фрак покойно висел на спинке стула.
Его остроносые штиблеты красовались на полу.
Круминь скрипнул зубами от бессилия; неужели он обречен?
В этот час человек и конь подходили к ночному лесу. Сашка вел коня под уздцы, Караул осторожно ступал в темноту, устало встряхивал головой. Пожалев взмыленного коня, Соловей вот уже полчаса как оставил седло и шел рядом, разбрызгивая светляков из густой травы. Позади остался первый пикет беляков, сколько их еще впереди? Лес вставал мрачной стеной, и восходящая луна серебрила верхушки частокола. Ему нужно было успеть в город до рассвета, скрытно переплыть Донец на окраине… отцовский дом в вишневом саду смотрел окнами в сторону реки… Сашка-Соловей был уверен, что Фитька уже там, в гуще родной стаи на голубятне, что отец — Денис Александрович Соловьев — уже снял с его лапки заветную гильзу, что подпольщики уже получили приказ и все же ему надо скакать, потому что птица хорошо, а человек все же лучше, потому что идет война, потому что враг не дремлет.
Конь и человек вошли в лес.
Лес лежал на пути красноармейца и коня, голубя и мотылька.
…Мотылек застыл на листе первоцвета. Это был его первый привал, после того как в полдень, напуганный нападением сорокопута, он вспорхнул и полетел невысоко над травой, над иван-чаем и подмаренником… но в степи, когда роща осталась далеко позади, его подхватил горячий поток нагретого воздуха и поднял на десяток метров над пустыми пространствами ковыля, житняка и разнотравья. Мотылек подчинился попутному ветру и порхал так до конца дня вдоль все той же незримой стрелы, которая вела его к цели, к белому городу на берегу реки, к двухэтажному дому с мезонином в тихом переулке, к распахнутому окну, на подоконнике которого сияет на солнце стеклянная банка с пойманной бабочкой.
К вечеру попутный поток теплого ветра стал ослабевать, а как только зашло солнце, он и вовсе стих. Потеряв высоту, мотылек вновь порхал над травой и кустами, которые в ночной темноте слились в одноцветную пугающую массу. Но мотылек малой сатурнии не боялся ночи, и только тогда, когда путь преградил лесной частокол, он опустился на душистый рыхлый лист первоцвета набраться сил перед последним рывком.
Лесной остров посреди степи, ночь, луна и звездный купол замерли в глубоком молчании.
В темноте леса лежит человек в солдатской форме с винтовкой в руках. (Человек полулежит в мелком одиноком окопчике, подстелив под себя шинель, и держит в руках винтовку системы «гра» или «витерле», в темноте не разглядеть.)
Над затаившимся мотыльком медленно пролетает светлячок, озаряя зеленоватым светом причудливые очертания ночных кустов и таинственную жизнь крохотного царства. Светлячок похож сейчас на китайский фонарик, свет которого смягчает тонкий шелк, изумрудный, оранжевый или белый. Днем светлячок — это маленький бурый жучок, невзрачный супруг некрасивой самочки, похожей на червяка, которая и летать-то не умеет. Зато ночью он царствует, а самочки, или Ивановы червячки, горят в лесной траве рассыпанной пригоршней яхонтов.
Ночной лес унизан светляками, как ель новогодними свечками.
Бражник на стебельке селезеночника быстро-быстро трепещет крылышками, разогреваясь перед полетом. Мохнатые волоски на тельце ночной бабочки — защита от летучих мышей.
Человек в окопчике звучно шлепает по лицу ладонью, комары не дают ему покоя, тогда он вытаскивает из-под себя шинель и накидывает на голову; теперь он похож на большой муравейник в темноте.
Но вот из-за туманных облачков над лесом все ярче и ярче разгорается лунный диск.
Испуганно порскнувшая мышь задела хвостом стебель первоцвета, и мотылек качнулся на чутком листе.
Мышь что-то почуяла…
Ху-хуу-уух!
Это неясыть. Она вылетает из чащи на лунную поляну. Время совы наступило. Прячьтесь, мыши, пичуги!
Поворачивая круглой башкой, неясыть равнодушно разглядывает разбросанные то здесь, то там живые и горячие угольки лесных жизней. Даже в безлунную ночь сова отлично видит свою жертву при освещении всего в 0,000002 люкса. Человек с таким зрением мог бы увидеть из самолета огонек спички на земле. Сова бесшумным махом пролетает сквозь густую чащу, виртуозно облетая преграды. Ее мягкое оперение глушит полет, сова возникает внезапно, как призрак, а слух ее исключительно чуток.
Неясыть слышит сейчас не только перестуки голубиного сердечка в дупле, но и шорох крылышек мотылька, который собрался взлететь с поверхности листа.
Позевывает, накрывшись шинелью, ефрейтор Кузьма Цыганков, крестит от скуки рот мелким крестом. Вот уже второй час он мается в секрете, стережет неизвестно кого на лошадиной тропе; до смены осталось примерно полчаса и, зевая, он мечтает о том, как сначала курнет крепкого самосада, а потом завалится спать в палатке.
Неясыть повисает над светлой поляной, ее крылья отливают как рыцарские латы; не мигая, она озирает окрестности, сегодняшний пиршественный стол. Что приготовлено?.. Вот окоченели от страха мышиные тушки. Вот пытаются зарыться поглубже в гнездышки варакушка и овсянка… Ничего интересного, кроме голубка. Глупыш еще не заметил прилета совы и дремлет в дупле, утопив клювик в перья на грудке.
Ефрейтор Цыганков замечает сову над опушкой, сбросив шинель, он разглядывает ее мрачную физиономию с огромными зеркальными глазами. От скуки ему хочется пальнуть по лупоглазой дуре, но в секрете, в ловушке на красных разведчиков, нельзя ничем выдавать свое местонахождение, и Кузьма, вскинув винтовку, делает пальцем фальшивый нажим курка и шлепает губами:
— Ппах…
Неясыть делает плавный разворот над поляной, она знает, что ей нечего бояться человека, лежащего на земле. Мотылек взлетает с листа, и, порхая, скрывается в глубине леса. Он похож на солнечный зайчик, неведомым образом попавший в ночную тьму.
Уух… хуух… хуу…
— Ппах, — повторяет губами ефрейтор нестрашный шлепок губ.
Фитька, насторожившись, открывает глаза и вытягивает шею над краем дупла. Ему показалось, что кто-то пролетел над поляной. Переступив с лапки на лапку, белый голубь хотел было снова вздремнуть, как вдруг перед ним, заслоняя лунный свет, мелькает сначала крыло, затем залитая лунной чешуей грудь, и перед Фитькой спокойно усаживается сова. Она глядит на него молча и не мигая, затем, покрепче уцепившись правой лапой в кору, она протягивает к голубю когтистую левую (все пернатые берут пищу клювом, только хищные птицы берут пищу лапами).
В этот момент Сашка-Соловей, тихо ведущий за собой под уздцы жеребца, напоролся на ночной пикет пехотного полка Добровольческой армии.
Усталость притупила его чувства, и он неосторожно вышел по тропе на поляну.
Первым его заметил ефрейтор Кузьма Цыганков.
— Стой, гад! — испуганно крикнул Цыганков, привстав из окопчика и стреляя в человека на тропинке.
Лесная ночь раскололась. Цыганков пустил второй выстрел и снова промазал. Сашка, бросив поводья, упал на землю и пальнул наугад из маузера. Лесная жизнь прыснула врассыпную. Винтовочная пуля вонзилась в дуплистую липу. Сова отпрянула. Конь Караул шарахнулся назад. Сашка метнулся за ним, успевая поймать поводья. Из английской походкой палатки за окопчиком Цыганкова выскочил унтер-офицер и два нижних чина. Хлопнули выстрелы двух винтовок. Рядовые спросонок били не целясь туда, где мерещился всадник ли, конь, пеший.
— Кажись, ранил! — крикнул Цыганков из окопчика и готовно лязгнул затвором.
— Кажись… — передразнил унтер-офицер, сплюнув с досады.
Фитька отчаянно вылетел из западни и, петляя, низко помчался над землей, прижимаясь к кустам, ныряя в лохматые, страшные тоннели, оставляя позади черные пещеры, вылетая на поворотах в полосы лунного света, в котором вспыхивал ослепительно белыми крыльями, и вновь устремлялся в спасительный мрак.
Рядовые бросились к коням, тревожно храпевшим в близком овражке.
— Отставить! — заорал унтер-офицер. Помолчал, слушая, как стихает топот коня и бег человека сквозь чащу. Выматерился и нырнул назад в палатку, где стал яростно накручивать ручку полевого телефона в квадратном окованном ящике. Побежала по проводу электрическая искра, и через две версты разбуженный звонком ефрейтор Онипка, с опаской подняв тяжелую трубку, услышал голос унтер-офицера Садовского:
— Онипка, встречай красный гостинец. Мы прохлопали — ты уж смотри.
— Побачимо, — подумав, согласился Онипка. — Я его тута, голубу, с хлопцами у степи встречу трошки. С хлебом и солью.
Погасла в телефонном проводе электрическая искра. Сова вернулась к пустому дуплу. Сашка-Соловей остановился у лесного ручья. Обняв шею Караула, Сашка долго гладил сырую морду и шептал в чуткое ухо:
— Тихо, Караул, тихо…
Конь стоял передними ногами в светлой воде и иногда тихонько ответно ржал.
Светало, и Сашка еще не знал, что жить ему осталось чуть больше часа, только до утра; кончится лес, начнется степь, и его заприметит с невысокого холмика ефрейтор Онипка и, подняв страшным криком хлопцев, прыгнет в седло, выхватит из ножен острую кавказскую саблю и устроит красному коннику лихую встречу.
Пустит он своих хлопцев на свежих лошадках с флангов, а сам, словно играючи, пришпорит лихую караковую кобылу Карту, догонит красноармейца и даже не ударит сразу, а сначала подробно обматерит Советы, а потом внезапно получит от красного конника пулю в живот и упадет, выронив кавалерийскую саблю на степную траву, закусив кровавую ленточку в уголке рта.
Сашка будет жить еще минут десять, пока не кончатся патроны в его маузере, пока его не зарубят шашками озверевшие хлопцы, не стянут с ног добрые яловые сапоги, а затем бросятся в напрасную погоню за белым жеребцом и караковой кобылой, оставив в утренней степи под кустом шиповника тело красноармейца. Земля обнимет павшего всадника, укроет степными цветами, прижмет к своей вечной груди…
Но пока Сашка-Соловей не спит вечным сном, а стоит в темноте, обняв лошадиную шею, шепчет в чуткое ухо неясные слова. И заплетаются в русалочьи косы родниковые струи, и истончается луна перед наступающим рассветом. И вонзается в густое, как деготь, небо августовский болид, и горит коротким пламенем падающая звезда, истлевает на глазах дотла. Светлеет небо. Подтаивает в рассветном сумраке луна. Догорает болид. Только Сириус сияет по-прежнему пронзительным голубым блеском.
Летит голубь над предутренним лесом, волочит по воздуху усталую правую лапку с примотанной гильзой. На горизонте уже видны очертания спящего города за рекой, где проснулся от неясного толчка в гостиничном номере штабс-капитан Муравьев и смотрит за окно, на светлеющее небо, отливающее синевой. Вот он встает, идет босиком по холодному скользкому паркету, достает из аптечного шкапчика флакон с содой, выкручивает притертую стеклянную пробочку, возвращается к ломберному столику с графином воды, сыплет в стакан белый летучий порошок и обмирает, ошпаренный вспышкой в подтаявшем от рассвета небе, смотрит, бледнея и пугаясь, на кипящий в вышине зеленый грозовой огонь. И не знает, что сейчас кавалерийская дивизия великой пролетарской революции переходит вброд узкую холодную реку.
Чирканье падающей звезды заливает на несколько мгновений силуэты всадников и коней, идущих по грудь в воде. Пугливые лошади всхрапывают. Догорает в подлунном небе болид. Порхает ночной мотылек. Мчится белый турман. Теплый ветер раскачивает темные дубовые кроны.
Люди и звери видят, как падает звезда над театром военных действий, и не загадывают желаний.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
— А-а! — вскрикнул Ринальто.
Умберто испуганно оглянулся от чердачного оконца и со страхом увидел, что между Ринальто и медным апельсиновым деревцем стоит какая-то женщина в белом, с вуалькой на лице. Бузонни спрыгнул с приставной лесенки и тут же понял, что перед ними — механический автомат Галецкого: женская фигура по щиколотки стояла в древесной стружке на дне раскрытого ящика, будто встала из гроба.
— Vigliacco! (Трус! —
Умберто смял рот Ринальто потной ладонью.
Сорокасемилетний племянник отчаянно бился в его тисках, с ужасом глядя, как женщина поднимает руки в перчатках до локтей к густой вуали. Там, за мелкой сеткой, неподвижно мерцали ее глаза.
В гнетущей тишине с улицы донеслись голоса, и коляска покатила дальше по бульвару, зацокали копыта казачьих лошадок. Кажется, опасность миновала.
Ринальто хрипел, освобождая зажатые ноздри. Властная силища Бузонни была отвратительна, и отвращение пересилило страх.
Автомат наконец поднял руки к лицу, стальные пальчики, инкрустированные перламутровыми ноготками, защелкнулись на вуальке и резко отдернули ее вверх. Ринальто всхлипнул: на неживом лице манекена со слепыми стеклянными глазами шевелились удивительно живые губы из резины вишневого оттенка. Сначала они сложились сердечком. Послав механический куцый поцелуй, автомат вдруг запел звучным глубоким контральто (звук шел из отверстого рта): «Милонгита, радости цветок и наслаждения, сколько зла тебе мужчины причинили, а сегодня все бы отдала на свете, чтоб одеться в бархат и шелка…»
Звук был такой же мертвый, как лицо: граммофонный, сухой.
Механический рот, казалось, орал на весь спящий дом, на весь ночной город и, отпустив обмякшего Ринальто, Бузонни повторил свой спасительный жест — захлопнул рот голосившей певицы. Под его грубыми пальцами резиновые губки трепетно шевельнулись, раздался звук разламывания на части, треск, хруст.
— Тсс…
Пот залил лицо Умберто. Автомат утробно захрипел. Так хрипит граммофонная игла, когда пропарывает поперек пластинку. Но на улице звуки не изменились: таял шум едущей коляски, удалялось стальное кваканье подков.
Вот все стихло.