— Было у отца моего три дочери и сын, — продолжала Марта. — Сын пастушок, а мы, девки, служанки. Две в кружале, я — у пастора Глюка. Там, в Мариенбурге, я и попала в полон к Шереметеву.
Она пристально взглянула на гостя и умолкла.
— Говори, говори, — попросил Меншиков.
Но Марта неожиданно вскочила, гневно топнула ногой:
— Почему ты любишь про позор мой вспоминать?.. Ну, была наложницей Шереметева и твоей была, а теперь — царёва девка. Я, может быть, скоро и уличной блудницей стану!
Меншиков изумлённо раскрыл свои всегда воровато бегающие глаза. Прямой тонкий нос его побелел.
— Неужто царь охладел к тебе?
Она прошуршала юбками по горнице, остановилась у окна.
— Видно, так, ежели снова повадился он дневать и ночевать у Анны Монсихи…
— Ой ли?
— Не «ой ли», а ой!
Меншикову стало не по себе. Как же так? Не может быть, чтобы Анна Ивановна, высокомерная, презирающая его немка, снова начала забирать силу. Ведь как отлично шло всё! Какой впереди открывался простор. Вся Москва — да что там Москва! — вся Россия говорила о бывшей служанке пастора Глюка как о царице. Ещё год-другой, и она должна была стать венчанной женой Петра. А кто как не хитрая, властолюбивая, жадная до денег и славы Скавронская может помочь Александру Даниловичу взобраться на вершины человеческого величия?
— Как же ты допустила?
Марта надменно выпрямилась:
— Не весьма ли ты кричишь на женщину, которая в одной опочивальне спит с государем российским?
Слова эти несколько охладили пыл Александра Даниловича. Он ткнулся горячим лбом в ладонь и крепко задумался. Что, если Монс одолеет Марту? Всё тогда погибло. Проклятая немка обратит их в прах. Могла же она когда-то с самим Петром делать всё, что хотела! Правда, государь был тогда юн, его не окружала ещё верная стая птенцов и советников, он только присматривался к жизни, — но всё же… Надо было действовать сейчас же, не теряя ни минуты, пока не поздно. Меншиков неслышно поднялся и, распахнув дверь, зорко вгляделся в сумрак сеней. По углам, далеко от терема, прислонившись к стене, дремали дозорные. Он тихо окликнул их и, убедившись, что никто его не слышит, вернулся к Марте, что-то горячо зашептал ей на ухо.
— Ну как тебя не любить? — воскликнула Марта и, вскинув руки, повисла у него на шее.
— Погоди, — отмахнулся «птенец». — Покудова спит Пётр Алексеевич, я и почну сие дело. Мигом обернусь.
Он приложился к руке хозяйки и уверенно направился к выходу.
Запахнувшись в потрёпанный халат из китайской нанки[4], Пётр сидел на кровати и внимательно слушал успевшего уже побывать где надо и вовремя вернувшегося Меншикова. На маленькой, собственной работы царя скамеечке скромненько сидела Марта.
— Ныне все козни Карловы как на ладони у меня, государь. Идёт он на нас через Украину. Сие верно, как нынче суббота.
— Идёт! — фыркнул Пётр. — Про то и нам ведомо. Посему две заботы у нас. Не допустить бунту на Украине, сие перво-наперво. И ещё — не дать Карлу, ежели он у нас объявится, с Левенгауптом соединиться.
— Про то и вся думка, Пётр Алексеевич! Весьма я в сумлении против Мазепы. И дьяку, что от Петра Андреевича Толстого из Константинополя прибыл, тоже верь, государь. Правду сказывает Толстой, снюхался Карл с турецким султаном. Не зря ж похваляется — я-де парадом по России пройду, а в Москве, в Кремле, на роздых остановлюсь…
— Молчи! — гневно прикрикнул Пётр. — Через меру, видно, зазнался, что смеешь при мне такую хулу повторять!
Вечером был собран военный совет, на котором царь объявил, что сам едет в армию.
По случаю отъезда государя князь-кесарь устроил прощальный пир. Но Меншиков, вместо того чтобы поехать к Фёдору Юрьевичу, отправился, едва лишь стемнело, в Преображенское к царевичу Алексею.
— Поздорову ли, херувим?
Алексей молча поклонился.
— А и сдал же ты, Алексей Петрович! — с притворным участием вздохнул Меншиков. — В гроб краше кладут.
Царевич в самом деле был жалок: впалая грудь, вытянутое восковое лицо, в семнадцать лет — морщинистая и дряблая кожа на шее, сбившиеся от пота и грязи длинные волосы, ниспадающие на узенькие плечи, острый, точно неживой подбородок.
«В гроб краше кладут», — повторил Меншиков про себя, уже не участливо, а с какой-то злобной радостью.
Алексей засуетился:
— Не голоден ли? Уж я так рад, так рад тебе, Александр Данилович!.. Пожалуй, Александр Данилович, садись, — говорил он быстро и заискивающе, обеими руками хватаясь за грудь.
Меншиков никогда не приходил к нему с добром — то передавал, что гневается отец, то усаживал за науки и бил смертным боем по малейшей жалобе учителя-иноземца, то заставлял огромными кубками пить вино и плясать в кругу голых дворовых девок. Царевич выполнял всё это беспрекословно. Сам Пётр строго-настрого приказал ему ни в чём никогда не перечить Александру Даниловичу и слушаться его как «Господа Бога».
— Ты сядь! Пожалуй, Александр Данилович, сядь…
— Сам-то ты садись, херувим. И… чего ты уставился на меня, как на дух на загробный?
По лицу царевича пробежала судорога. Он с трудом поднял руку, перекрестился и улыбнулся тихой, больной улыбкой:
— Не серчай, Данилыч… А чего я спросить хотел у тебя…
— Спрашивай.
— Я по чистой совести. Не в сетование и не во зло… Пошто, как вижу кого, кто от батюшки, сердечко моё таково часто — тук-тук, тук-тук. И всё стучится, стучится, а перстам в те поры студёно-студёно.
— От лукавого сие у тебя, — не задумываясь ответил Меншиков. — Больно много Божественного вычитываешь, перемолился. А от батюшки не вороги, но други с любовью к тебе хаживают, уму-разуму учат.
— Вот и мне так сдаётся… Не инако от лукавого, — вздохнул Алексей. — А я не в хулу… Ах, да садись же, не мучь!
Александр Данилович присел, но от хлеба-соли отказался.
— Недосуг, херувим. Я на малый часок. Не лясы точить, а с повелением.
«Ну, так и есть, — чуть не заплакал царевич, — принёс беду». И, не в силах сдержать зябкой дрожи, переспросил чуть слышно:
— С повелением?
— Наказал государь обрадовать тебя лаской. В Смоленск отправляет. Утресь же поедешь. Потому война у нас, и вместно тебе не Псалтырь читать монаху подобно, но ратное дело творить.
— Я воли батюшкиной не ослушник… Токмо чего я не видел в том Смоленске? Иль без меня мало людей?
— В Смоленске, в Минске да ещё в Борисове пала честь тебе провиант заготовить и рекрутов набрать.
Сказав это, Меншиков встал, церемонно поклонился и исчез.
Царевич бросился было за ним, но у самого порога нерешительно остановился.
— Вот так оказия, Иисусе Христе, — обиженно забормотал он. — Куда же мне, хилому, рекрутов набирать?
Из соседнего терема вышел сухой и длинный обер-гофмейстер Алексея, Гизен.
— Ви звайль?
— Не, — замотал головой Алексей и тут же виновато потупился. — А может, и звал…
Гизен ухмыльнулся:
— Как рюсс говориль? Лёгкий помин? А?
— Пришла?! — бросился царевич к двери.
— Принцесс Трубецка пришель.
В терем впорхнула зазноба Алексея, княжна Трубецкая.
Два гнедых жеребца, запряжённые в лёгкие сани, во весь дух мчали Меншикова к Немецкой слободе. Спускалась студёная, глухая московская ночь. Улицы быстро пустели. Редкие прохожие, тревожно озираясь по сторонам и стремясь держаться подальше от заборов, торопились по домам. Порою доносились издалека пьяная песня, грязная ругань. Возница Александра Даниловича неистово стегал лошадей. Седок одной рукой крепко сжимал черенок сабли, а другой держал наизготове топор. В Москве так ездили все, кому была дорога жизнь. По ночам на всех углах подстерегала напасть. Москва разбивалась на два лагеря — нападавших и оборонявшихся. Повсюду шныряли разбойные. Голод делал их отчаянными и бесстрашными.
У самой слободы Меншиков легонько ткнул возницу в спину и на ходу легко выпрыгнул из саней.
Перед ним раскинулась ровная, как линейка, улица, освещённая ложившимся от окон мягким голубоватым светом. Слух уютно, по-домашнему ласкали колотушки ночных сторожей.
Не успел Александр Данилович сделать и двух шагов, как перед ним выросли занесённые снегом фигуры. Меншиков замахнулся было топором, но, уловив немецкий говор, тут же успокоился.
Признали его и сторожа.
— О, пожалюста, дорогой гость. Мы ошен вас просим, — приветствовали они его и почтительно расступились.
Топор полетел в сани. Возница переложил его к себе под сиденье и пустил коней шагом.
Монс уже собиралась спать.
— Если не государь — не пускать! — крикливо распорядилась она, услышав стук в дверь, и на всякий случай, взяв с комода флакон, надушила подмышки и грудь.
В сенях зашумели. Кто-то крепко выругался. Анна Ивановна прислушалась, и её маленький ротик скривила злоба. Она узнала Меншикова по голосу.
— О, какой дур! — произнесла она с нарочитым гневом по-русски. — Не слюшай её, она всегда путайт. Такой глюпый дур.
Поздний приход непрошеного гостя заставил её насторожиться. Меншиков это сразу заметил по слишком уж подчёркнутой готовности хозяйки провести с ним «за бокаль вина хоть цели нош».
Разговор, однако, долго не клеился. Немка была уверена, что гость заговорит о Петре, но Меншиков, к удивлению её, даже не заикался о государе.
Допив вторую бутылку подогретого красного вина, он поглядел на этикетку и приятно осклабился:
— Добрая марка! Прусская.
— О, ви заграниц научилься наш язык? — удивлённо сдвинула она подбритые золотистые брови.
— Куда уж нам! — смущённо отмахнулся Александр Данилович. (Он терпеть не мог, когда с ним говорили о грамоте, которая никак, несмотря на все его старания, не давалась ему). — А только видывал я таковские бутылочки у посла прусского Кейзерлинга…
— У Кейзерлинг? — стараясь придать своему голосу целомудреннейшую невинность, переспросила Анна Ивановна.
Но от Меншикова не ускользнуло мимолётное беспокойство, отразившееся на лице немки. Он изысканно поклонился:
— У него… Отменная марка! Дозвольте ещё единую опрокинуть.
— Я ошен прошю. На здоров.
Подняв налитый бокал, гость прищёлкнул языком и вдруг рассмеялся:
— Был я, Анна Ивановна, у него давеча. И забавник же он! Так распотешил — любо-дорого! Виршу читал мне, да по-нашенски. Со смеху чуть не разорвало меня.
Александр Данилович отхлебнул из бокала и, кривляясь, прочитал:
— Ха-ха-ха! — захлебнулся он смехом. — Вот так уважил!
Всё тело его содрогалось. Не смеялись только глаза. Они стали как будто глубже, темней, взгляд их пронизывал насквозь.
Анне Ивановне сразу стало ясно, зачем пришёл к ней царёв любимец. «Узнали! — помертвела она. — Всё кончено. Он мне погибель принёс».
— Узнали, голубушка, — точно прочитав её мысли, подтвердил Меншиков. — Не обессудь, проведали добрые люди, как ты царя на посла променяла.
Бокал будто нечаянно вывалился из рук Меншикова и, стукнувшись о край стола, разбился; тёмным кровавым пятном расползлось по скатерти пролитое вино. Подвинувшись вместе со стулом вплотную к хозяйке, Александр Данилович спокойно, точно разговор шёл о настоящем пустяке, продолжал:
— Человек я русский, нехитрый, лукавства не ведаю и зла ни на кого не держу. Весь я тут.
— Чего ви желайт? — едва дыша, поднялась Монс.
— Присоветовать вам желаю осторожнее в аморы играть. Ишь, ведь даже жалость берёт, на чём поскользнулась. На ровнёхоньком месте… Кого сей вирше государь обучил? Не тебя ли одну? А откель посол её знает, коли, опричь государя да тебя, никому не может быть она ведома?
— Не я обучиль! — крикнула Монс. — Непрафда, не я!
— Ну, не ты так не ты… Мне-то что. А только хитёр твой посол, да не очень. Он секретарю похвалялся, а секретарь медрессе[5] своей. А медресса второму полюбовнику своему, а полюбовник куме. Так и пошло.
«Что делать? Боже мой, что делать? — мысленно призывала Анна Ивановна Бога на помощь. — Всё кончено, всё…»
Александр Данилович заторопился: