Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СТИХОТВОРЕНИЙ - Евгений Евтушенко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Евгений ЕВТУШЕНКО

Полное собрание стихотворений


А снег повалится, повалится…

К. Шульженко

А снег повалится, повалится… и я прочту в его канве, что моя молодость повадится опять заглядывать ко мне. И поведет куда-то за руку, на чьи-то тени и шаги, и вовлечет в старинный заговор огней, деревьев и пурги. И мне покажется, покажется по Сретенкам и Моховым, что молод не был я пока еще, а только буду молодым. И ночь завертится, завертится и, как в воронку, втянет в грех, и моя молодость завесится со мною снегом ото всех. Но, сразу ставшая накрашенной при беспристрастном свете дня, цыганкой, мною наигравшейся, оставит молодость меня. Начну я жизнь переиначивать, свою наивность застыжу и сам себя, как пса бродячего, на цепь угрюмо посажу. Но снег повалится, повалится, закружит все веретеном, и моя молодость появится опять цыганкой под окном. А снег повалится, повалится, и цепи я перегрызу, и жизнь, как снежный ком, покатится к сапожкам чьим-то там, внизу.

1966

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Бабий Яр

Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно.           Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу. Мне кажется сейчас —                     я иудей. Вот я бреду по древнему Египту. А вот я, на кресте распятый, гибну, и до сих пор на мне — следы гвоздей. Мне кажется, что Дрейфус —                           это я. Мещанство —            мой доносчик и судья. Я за решеткой.             Я попал в кольцо. Затравленный,            оплеванный,                    оболганный. И дамочки с брюссельскими оборками, визжа, зонтами тычут мне в лицо. Мне кажется —              я мальчик в Белостоке. Кровь льется, растекаясь по полам. Бесчинствуют вожди трактирной стойки и пахнут водкой с луком пополам. Я, сапогом отброшенный, бессилен. Напрасно я погромщиков молю. Под гогот:       «Бей жидов, спасай Россию!» — насилует лабазник мать мою. О, русский мой народ! —                        Я знаю —                                ты По сущности интернационален. Но часто те, чьи руки нечисты, твоим чистейшим именем бряцали. Я знаю доброту твоей земли. Как подло,         что, и жилочкой не дрогнув, антисемиты пышно нарекли себя «Союзом русского народа»! Мне кажется —              я — это Анна Франк, прозрачная,           как веточка в апреле. И я люблю.          И мне не надо фраз. Мне надо,         чтоб друг в друга мы смотрели. Как мало можно видеть,                      обонять! Нельзя нам листьев                   и нельзя нам неба. Но можно очень много —                       это нежно друг друга в темной комнате обнять. Сюда идут?         Не бойся — это гулы самой весны —              она сюда идет. Иди ко мне.           Дай мне скорее губы. Ломают дверь?            Нет — это ледоход… Над Бабьим Яром шелест диких трав. Деревья смотрят грозно,                       по-судейски. Все молча здесь кричит,                       и, шапку сняв, я чувствую,           как медленно седею. И сам я,        как сплошной беззвучный крик, над тысячами тысяч погребенных. Я —    каждый здесь расстрелянный старик. Я —    каждый здесь расстрелянный ребенок. Ничто во мне            про это не забудет! «Интернационал»              пусть прогремит, когда навеки похоронен будет последний на земле антисемит. Еврейской крови нет в крови моей. Но ненавистен злобой заскорузлой я всем антисемитам,                  как еврей, и потому —           я настоящий русский!

1961

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Баллада о шефе жандармов…

Я представляю страх и обалденье, когда попало в Третье отделенье «На смерть Поэта»…              Представляю я, как начали все эти гады бегать, на вицмундиры осыпая перхоть, в носы табак спасительный суя. И шеф жандармов — главный идеолог, ругая подчиненных идиотов, надел очки… Дойдя до строк: «Но есть, есть божий суд, наперсники разврата…» — он, вздрогнув, огляделся воровато и побоялся еще раз прочесть. Уже давно докладец был состряпан, и на Кавказ М. Лермонтов запрятан, но Бенкендорф с тех пор утратил сон. Во время всей бодяги царедворской — приемов, заседаний, церемоний: «Есть божий суд…» — в смятенье слышал он. «Есть божий суд…» — метель ревела в окна. «Есть божий суд…» — весной стонала Волга в раздольях исстрадавшихся степных. «Есть божий суд…» — кандальники бренчали. «Есть божий суд…» — безмолвствуя, кричали глаза скидавших шапки крепостных. И шеф, трясясь от страха водянисто, украдкой превратился в атеиста. Шеф посещал молебны, как всегда, с приятцей размышляя в кабинете, что все же бога нет на этом свете, а значит, нет и божьего суда. Но вечно       надо всеми подлецами — жандармами, придворными льстецами,— как будто их грядущая судьба, звучит с неумолимостью набата: «Есть божий суд, наперсники разврата… Есть божий суд… Есть грозный судия…» И если даже нет на свете бога, не потирайте руки слишком бодро: вас вицмундиры ваши не спасут,— придет за все когда-нибудь расплата. Есть божий суд, наперсники разврата, и суд поэта — это божий суд!

Евгений Евтушенко. Стихи.

Россия — Родина моя. Библиотечка русской советской поэзии в пятидесяти книжках.

Москва: Художественная литература, 1967.

Белые ночи в Архангельске

Белые ночи — сплошное «быть может»… Светится что-то и странно тревожит — может быть, солнце, а может, луна. Может быть, с грустью, а может, с весельем, может, Архангельском, может, Марселем бродят новехонькие штурмана. С ними в обнимку официантки, а под бровями, как лодки-ледянки, ходят, покачиваясь, глаза. Разве подскажут шалонника гулы, надо ли им отстранять свои губы? Может быть, надо, а может, нельзя. Чайки над мачтами с криками вьются — может быть, плачут, а может, смеются. И у причала, прощаясь, моряк женщину в губы целует протяжно: «Как твое имя?» — «Это не важно…» Может, и так, а быть может, не так. Вот он восходит по трапу на шхуну: «Я привезу тебе нерпичью шкуру!» Ну, а забыл, что не знает — куда. Женщина молча стоять остается. Кто его знает — быть может, вернется, может быть, нет, ну а может быть, да. Чудится мне у причала невольно: чайки — не чайки, волны — не волны, он и она — не он и она: все это — белых ночей переливы, все это — только наплывы, наплывы, может, бессоницы, может быть, сна. Шхуна гудит напряженно, прощально. Он уже больше не смотрит печально. Вот он, отдельный, далекий, плывет, смачно спуская соленые шутки в может быть море, на может быть шхуне, может быть, тот, а быть может, не тот. И безымянно стоит у причала — может, конец, а быть может, начало — женщина в легоньком сером пальто, медленно тая комочком тумана,— может быть, Вера, а может, Тамара, может быть, Зоя, а может, никто…

1964

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Благодарность

M.B.

Она сказала: «Он уже уснул!»,— задернув полог над кроваткой сына, и верхний свет неловко погасила, и, съежившись, халат упал на стул. Мы с ней не говорили про любовь, Она шептала что-то, чуть картавя, звук «р», как виноградину, катая за белою оградою зубов. «А знаешь: я ведь плюнула давно на жизнь свою… И вдруг так огорошить! Мужчина в юбке. Ломовая лошадь. И вдруг — я снова женщина… Смешно?» Быть благодарным — это мой был долг. Ища защиту в беззащитном теле, зарылся я, зафлаженный, как волк, в доверчивый сугроб ее постели. Но, как волчонок загнанный, одна, она в слезах мне щеки обшептала. и то, что благодарна мне она, меня стыдом студеным обжигало. Мне б окружить ее блокадой рифм, теряться, то бледнея, то краснея, но женщина! меня! благодарит! за то, что я! мужчина! нежен с нею! Как получиться в мире так могло? Забыв про смысл ее первопричинный, мы женщину сместили. Мы ее унизили до равенства с мужчиной. Какой занятный общества этап, коварно подготовленный веками: мужчины стали чем-то вроде баб, а женщины — почти что мужиками. О, господи, как сгиб ее плеча мне вмялся в пальцы голодно и голо и как глаза неведомого пола преображались в женские, крича! Потом их сумрак полузаволок. Они мерцали тихими свечами… Как мало надо женщине — мой Бог!— чтобы ее за женщину считали.

1968

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Благословенна русская земля…

Благословенна русская земля, открытая для доброго зерна! Благословенны руки ее пахарей, замасленною вытертые паклей! Благословенно утро человека у Кустаная        или Челекена, который вышел рано на заре и поразился        вспаханной земле, за эту ночь          его руками поднятой, но лишь сейчас           во всем величье понятой! Пахал он ночью.        Были звезды сонны. О лемех слепо торкались ручьи, и трактор шел,           и попадали совы, серебряными делаясь,                  в лучи. Но, землю сталью синею ворочая в степи неозаренной и немой, хотел он землю увидать воочию, но увидать без солнца он не мог. И вот,    лучами пахоту опробовал, перевалив за горизонт с трудом, восходит солнце,               грузное,                      огромное, и за бугром поигрывает гром. Вот поднимается оно,                вот поднимается, и с тем, как поднимается оно, так понимается,          так сладко принимается все то, что им сейчас озарено! Степь отливает чернотою бархатной, счастливая отныне и навек, и пар идет,        и пьяно пахнет пахотой, и что-то шепчет пашне человек…

1957

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Бывало, спит у ног собака…

Бывало, спит у ног собака, костер занявшийся гудит, и женщина из полумрака глазами зыбкими глядит. Потом под пихтою приляжет на куртку рыжую мою и мне,    задумчивая,             скажет: «А ну-ка, спой!..» —                 и я пою. Лежит, отдавшаяся песням, и подпевает про себя, рукой с латышским светлым перстнем цветок алтайский теребя. Мы были рядом в том походе. Все говорили, что она и рассудительная вроде, а вот в мальчишку влюблена. От шуток едких и топорных я замыкался и молчал, когда лысеющий топограф меня лениво поучал: «Таких встречаешь, брат, не часто. В тайге все проще, чем в Москве. Да ты не думай, что начальство! Такая ж баба, как и все…» А я был тихий и серьезный и в ночи длинные свои мечтал о пламенной и грозной, о замечательной любви. Но как-то вынес одеяло и лег в саду,           а у плетня она с подругою стояла и говорила про меня. К плетню растерянно приникший, я услыхал в тени ветвей, что с нецелованным парнишкой занятно баловаться ей… Побрел я берегом туманным, побрел один в ночную тьму, и все казалось мне обманным, и я не верил ничему. Ни песням девичьим в долине, ни воркованию ручья… Я лег ничком в густой полыни, и горько-горько плакал я. Но как мое,       мое владенье, в текучих отблесках огня всходило смутное виденье и наплывало на меня. Я видел —       спит у ног собака, костер занявшийся гудит, и женщина       из полумрака глазами зыбкими глядит.

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Был я столько раз так больно ранен…

Д. Г.

Был я столько раз так больно ранен, добираясь до дому ползком, но не только злобой протаранен — можно ранить даже лепестком. Ранил я и сам — совсем невольно нежностью небрежной на ходу, а кому-то после было больно, словно босиком ходить по льду. Почему иду я по руинам самых моих близких, дорогих, я, так больно и легко ранимый и так просто ранящий других?

1973

Евгений Евтушенко. Медленная любовь.

Домашняя библиотека поэзии.

Москва: Эксмо-пресс, Яуза, 1998.

В вагоне шаркают и шамкают…

В вагоне шаркают и шамкают и просят шумно к шалашу. Слегка пошатывает шахматы, а я тихонечко пишу. Я вспоминаю вечерение еще сегодняшнего дня, и медленное воцарение дыханья около меня. Пришла ко мне ты не от радости — ее почти не помнишь ты, а от какой-то общей равности, от страшной общей немоты. Пришла разумно и отчаянно. Ты, непосильно весела, за дверью прошлое оставила и снова в прошлое вошла. И, улыбаясь как-то сломанно и плача где-то в глубине, маслины косточку соленую губами протянула мне. И, устремляясь все ненадошней к несуществующему дну, как дети, мы из двух нерадостей хотели радость, хоть одну. Но вот с тетрадочкой зеленою на верхней полке я лежу. Маслины косточку соленую я за щекой еще держу. Я уезжаю от бездонности, как будто есть чему-то дно. Я уезжаю от бездомности, хотя мне это суждено. А ты в другом каком-то поезде в другие движешься края. Прости меня, такая поздняя, за то, что тоже поздний я. Еще мои воспринимания меня, как струи, обдают. Еще во мне воспоминания, как в церкви девочки, поют. Но помню я картину вещую, предпосланную всем векам. Над всей вселенною, над вечностью там руки тянутся к рукам. Художник муку эту чувствовал. Насколько мог, он сблизил их. Но все зазор какой-то чутошный меж пальцев — женских и мужских. И в нас все это повторяется, как с кем-то много лет назад. Друг к другу руки простираются, и пальцев кончики кричат. И, вытянутые над бездною, где та же, та же немота, не смогут руки наши бедные соединиться никогда.

1960

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

В магазине

Кто в платке, а кто в платочке, как на подвиг, как на труд, в магазин поодиночке молча женщины идут. О бидонов их бряцанье, звон бутылок и кастрюль! Пахнет луком, огурцами, пахнет соусом «Кабуль». Зябну, долго в кассу стоя, но покуда движусь к ней, от дыханья женщин стольких в магазине все теплей. Они тихо поджидают — боги добрые семьи, и в руках они сжимают деньги трудные свои. Это женщины России. Это наша честь и суд. И бетон они месили, и пахали, и косили… Все они переносили, все они перенесут. Все на свете им посильно,— столько силы им дано. Их обсчитывать постыдно. Их обвешивать грешно. И, в карман пельмени сунув, я смотрю, смущен и тих, на усталые от сумок руки праведные их.

1956

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

В церкви Кошуэты

Не умещаясь в жестких догмах, передо мной вознесена в неблагонравных, неудобных, святых и ангелах стена. Но понимаю,          пряча робость, я,  неразбуженный дикарь, не часть огромной церкви — роспись, а церковь — росписи деталь. Рука Ладо Гудиашвили изобразила на стене людей, которые грешили, а не витали в вышине. Он не хулитель, не насмешник, Он сам такой же теркой терт. Он то ли бог,          и то ли грешник, и то ли ангел,          то ли черт! И мы,    художники,              поэты, творцы подспудных перемен, как эту церковь Кошуэты, размалевали столько стен! Мы, лицедеи-богомазы, дурили головы господ. Мы ухитрялись брать заказы, а делать все наоборот. И как собой ни рисковали, как ни страдали от врагов, богов людьми мы рисовали И в людях        видели            богов!

1958

Примечания:

Роспись церкви Кошуэты начата была Ладо Гудиашвили по заказу духовенства; осталась незаконченной из-за протеста заказчиков, возмущенных его манерой изображения святых. Примеч. автора..

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Вагон

Стоял вагон, видавший виды, где шлаком выложен откос. До буферов травой обвитый, он до колена в насыпь врос. Он домом стал. В нем люди жили. Он долго был для них чужим. Потом привыкли. Печь сложили, чтоб в нем теплее было им. Потом — обойные разводы. Потом — герани на окне. Потом расставили комоды. Потом прикнопили к стене открытки с видами прибоев. Хотели сделать все, чтоб он в геранях их и в их обоях не вспоминал, что он — вагон. Но память к нам неумолима, и он не мог заснуть, когда в огнях, свистках и клочьях дыма летели      мимо         поезда. Дыханье их его касалось. Совсем был рядом их маршрут. Они гудели, и казалось — они с собой его берут. Но сколько он не тратил силы — колес не мог поднять своих. Его земля за них схватила, и лебеда вцепилась в них. А были дни, когда сквозь чащи, сквозь ветер, песни и огни и он летел навстречу счастью, шатая голосом плетни. Теперь не ринуться куда-то. Теперь он с места не сойдет. И неподвижность — как расплата за молодой его полет.

1952

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Вальс на палубе

Спят на борту грузовики, спят     краны. На палубе танцуют вальс бахилы,     кеды. Все на Камчатку едут здесь — в край     крайний. Никто не спросит: «Вы куда?» — лишь:     «Кем вы?» Вот пожилой мерзлотовед. Вот     парни — торговый флот — танцуют лихо: есть     опыт! На их рубашках Сингапур, пляж,     пальмы, а въелись в кожу рук металл, соль,     копоть. От музыки и от воды плеск,     звоны. Танцуют музыка и ночь друг     с другом. И тихо кружится корабль, мы,     звезды, и кружится весь океан круг     за кругом. Туманен вальс, туманна ночь, путь     дымчат. С зубным врачом танцует кок     Вася. И Надя с Мартой из буфета чуть     дышат — и очень хочется, как всем, им   вальса. Я тоже, тоже человек, и мне     надо, что надо всем. Быть одному мне    мало. Но не сердитесь на меня вы,    Надя, и не сердитесь на меня вы,    Марта. Да, я стою, но я танцую! Я   в роли довольно странной, правда, я в ней     часто. И на плече моем руки нет    вроде, и на плече моем рука есть     чья-то. Ты далеко, но разве это так    важно? Девчата смотрят — улыбнусь им   бегло. Стою — и все-таки иду под плеск       вальса. С тобой иду! И каждый вальс твой,     Белла! С тобой я мало танцевал, и лишь     выпив, и получалось-то у нас — так    слабо. Но лишь тебя на этот вальс я  выбрал. Как горько танцевать с тобой! Как   сладко! Курилы за бортом плывут… В их складках снег    вечный. А там, в Москве, — зеленый парк, пруд,    лодка. С тобой катается мой друг, друг    верный. Он грустно и красиво врет, врет     ловко. Он заикается умело. Он   молит. Он так богато врет тебе и так     бедно! И ты не знаешь, что вдали, там,   в море, с тобой танцую я сейчас вальс,     Белла.

1957

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Волга

Мы русские. Мы дети Волги. Для нас значения полны ее медлительные волны, тяжелые, как валуны. Любовь России к ней нетленна. К ней тянутся душою всей Кубань и Днепр, Нева и Лена, и Ангара, и Енисей. Люблю ее всю в пятнах света, всю в окаймленье ивняка… Но Волга Для России — это гораздо больше, чем река. А что она — рассказ не краток. Как бы связуя времена, она — и Разин, и Некрасов, и Ленин — это все она. Я верен Волге и России — надежде страждущей земли. Меня в большой семье растили, меня кормили, как могли. В час невеселый и веселый пусть так живу я и пою, как будто на горе высокой я перед Волгою стою. Я буду драться, ошибаться, не зная жалкого стыда. Я буду больно ушибаться, но не расплачусь никогда. И жить мне молодо и звонко, и вечно мне шуметь и цвесть, покуда есть на свете Волга, покуда ты, Россия, есть.

1958

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Всегда найдется женская рука…

Всегда найдется женская рука, чтобы она, прохладна и легка, жалея и немножечко любя, как брата, успокоила тебя. Всегда найдется женское плечо, чтобы в него дышал ты горячо, припав к нему беспутной головой, ему доверив сон мятежный свой. Всегда найдутся женские глаза, чтобы они, всю боль твою глуша, а если и не всю, то часть ее, увидели страдание твое. Но есть такая женская рука, которая особенно сладка, когда она измученного лба касается, как вечность и судьба. Но есть такое женское плечо, которое неведомо за что не на ночь, а навек тебе дано, и это понял ты давным-давно. Но есть такие женские глаза, которые глядят всегда грустя, и это до последних твоих дней глаза любви и совести твоей. А ты живешь себе же вопреки, и мало тебе только той руки, того плеча и тех печальных глаз… Ты предавал их в жизни столько раз! И вот оно — возмездье — настает. «Предатель!»— дождь тебя наотмашь бьет. «Предатель!»— ветки хлещут по лицу. «Предатель!»— эхо слышится в лесу. Ты мечешься, ты мучишься, грустишь. Ты сам себе все это не простишь. И только та прозрачная рука простит, хотя обида и тяжка, и только то усталое плечо простит сейчас, да и простит еще, и только те печальные глаза простят все то, чего прощать нельзя…

1961

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Глубина

В. Соколову

Будил захвоенные дали рев парохода поутру, а мы на палубе стояли и наблюдали Ангару. Она летела озаренно, и дно просвечивало в ней сквозь толщу волн светло-зеленых цветными пятнами камней. Порою, если верить глазу, могло казаться на пути, что дна легко коснешься сразу, лишь в воду руку опусти. Пусть было здесь немало метров, но так вода была ясна, что оставалась неприметной ее большая глубина. Я знаю: есть порой опасность в незамутненности волны, ведь ручейков журчащих ясность отнюдь не признак глубины. Но и другое мне знакомо, и я не ставлю ни во грош бессмысленно глубокий омут, где ни черта не разберешь. И я хотел бы стать волною реки, зарей пробитой вкось, с неизмеримой глубиною и каждым      камешком              насквозь!

1952

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Граждане, послушайте меня…

Д. Апдайку

Я на пароходе «Фридрих Энгельс», ну а в голове — такая ересь, мыслей безбилетных толкотня. Не пойму я — слышится мне, что ли, полное смятения и боли: «Граждане, послушайте меня…» Палуба сгибается и стонет, под гармошку палуба чарльстонит, а на баке, тоненько моля, пробует пробиться одичало песенки свербящее начало: «Граждане, послушайте меня…» Там сидит солдат на бочкотаре. Наклонился чубом он к гитаре, пальцами растерянно мудря. Он гитару и себя изводит, а из губ мучительно исходит: «Граждане, послушайте меня…» Граждане не хочут его слушать. Гражданам бы выпить и откушать и сплясать, а прочее — мура! Впрочем, нет, — еще поспать им важно. Что он им заладил неотвязно: «Граждане, послушайте меня…»? Кто-то помидор со смаком солит, кто-то карты сальные мусолит, кто-то сапогами пол мозолит, кто-то у гармошки рвет меха. Но ведь сколько раз в любом кричало и шептало это же начало: «Граждане, послушайте меня…» Кто-то их порой не слушал тоже. Распирая ребра и корежа, высказаться суть их не могла. И теперь, со вбитой внутрь душою, слышать не хотят они чужое: «Граждане, послушайте меня…» Эх, солдат на фоне бочкотары, я такой же — только без гитары… Через реки, горы и моря я бреду и руки простираю и, уже охрипший, повторяю: «Граждане, послушайте меня…» Страшно, если слушать не желают. Страшно, если слушать начинают. Вдруг вся песня, в целом-то, мелка, вдруг в ней все ничтожно будет, кроме этого мучительного с кровью: «Граждане, послушайте меня…»?!

1963

Строфы века. Антология русской поэзии.

Сост. Е.Евтушенко.

Минск, Москва: Полифакт, 1995.

Дай бог!

Дай бог слепцам глаза вернуть и спины выпрямить горбатым. Дай бог быть богом хоть чуть-чуть, но быть нельзя чуть-чуть распятым. Дай бог не вляпаться во власть и не геройствовать подложно, и быть богатым — но не красть, конечно, если так возможно. Дай бог быть тертым калачом, не сожранным ничьею шайкой, ни жертвой быть, ни палачом, ни барином, ни попрошайкой. Дай бог поменьше рваных ран, когда идет большая драка. Дай бог побольше разных стран, не потеряв своей, однако. Дай бог, чтобы твоя страна тебя не пнула сапожищем. Дай бог, чтобы твоя жена тебя любила даже нищим. Дай бог лжецам замкнуть уста, глас божий слыша в детском крике. Дай бог живым узреть Христа, пусть не в мужском, так в женском лике. Не крест — бескрестье мы несем, а как сгибаемся убого. Чтоб не извериться во всем, Дай бог ну хоть немного Бога! Дай бог всего, всего, всего и сразу всем — чтоб не обидно… Дай бог всего, но лишь того, за что потом не станет стыдно.

1990



Поделиться книгой:



Регистрация