— Да, — отвечал бай, — мне нужен работник. Прослужишь полгода, дам тебе лошадь.
Что ж, условия совсем не плохие! Я с радостью согласился. Да и как мне не радоваться? У меня будет впервые в жизни собственная лошадь!
Теперь я приду домой без всякого страха. Вот, мол, вы думали, что я где-нибудь шатаюсь, а я работал, и работал не плохо. Лошадь заработать не всякий сможет!
У моего нового хозяина было двести баранов, шестьдесят голов крупного рогатого скота и четыре лошади. За всем этим стадом я и должен был ухаживать, а помимо того в мою обязанность входило варить калмыцкий чай, готовить обед, прибирать дом.
Работы хватало!
Поработал я у бая неделю и, как видно, понравился ему. Он решил меня оставить. Но лошадь, предназначенную мне в уплату, надо было кормить, а бай был скуп. Он и предложил мне съездить верхом к родным и отдать лошадь. Не помня себя от радости, я выскочил на двор, сел на лошадь и поскакал домой. Добрался я до дому. Открыл дверь кибитки, вошел. За столом сидела вся семья.
Я поздоровался, мне никто не ответил. И только старший брат поднялся из-за стола и сказал:
— Знаешь что, Ока! Мы все думали, что с тобой что-нибудь случилось, беспокоились, бедная мать все глаза проплакала из-за тебя. Хотели ехать тебя разыскивать, думали, мертвый где валяешься, а ты зря шатался. Если ты с нами не считаешься, то лучше уходи от нас совсем. Матери и отцу такого сына не надо, и я тоже отказываюсь от тебя. Знай, что нет у тебя больше ни матери, ни отца, ни братьев, ни сестер.
Брат подошел к двери, толкнул ее ногой и тихо добавил:
— Уходи от нас и не приходи больше. Ты нам не нужен, Ока.
— Я вам не нужен? — сказал я. — Хорошо, я уйду. Но возьмите себе лошадь, которую я заработал. Она стоит на привязи у вашего двора. А меня не поминайте лихом.
В эту минуту в кибитку вбежала моя маленькая сестренка и закричала отцу:
— Баджа[2], баджа, посмотрите, какую лошадь привел Ока!
Все выбежали на улицу и стали любоваться лошадью. Отец посмотрел ей в зубы и как большой специалист определил, что лошадь здоровая, крепкая, была на хорошем корму, но ей лет двадцать, не меньше.
— Ну, — сказал отец, — как бы стара она ни была, года четыре она свободно проработает. А для нас лошадь большое подспорье. Сколько тебе придется за нее отрабатывать, Ока?
— Шесть месяцев. Хозяин считает, что я заработаю в месяц пять рублей, а лошадь стоит тридцать рублей. Проработаю до весны, и лошадь будет наша.
Брат подумал и сказал:
— Цена этой лошади не больше двадцати пяти рублей. Хватит тебе работать за нее и пять месяцев. А если твой богач не согласится, то я не разрешу тебе у него работать.
С этими словами он вскочил на лошадь и сказал:
— Садись, Ока!
Мы поехали вдвоем к хозяину, и брат долго с ним торговался. Наконец брат, забрав лошадь, уехал домой, а я остался у бая работать на пять месяцев.
К зиме на степных просторах начинают разгуливать ветры. Трава за лето выгорает, скоту нечем питаться. Надо подаваться на юг, и кочевник начинает перекочевывать к Манычу и дальше, к низовьям Терека. Там, в зарослях камыша, можно найти укрытие для скота и сухую траву. Из поколения в поколение передавался молодым пастухам опыт перегона скота. С детства приучались они определять погоду, запоминали рассказы старших, как выйти из иного трудного положения. Кочевник по одному ему известным приметам мог определить приближение бурана, грозы или внезапного ливня.
К тринадцати годам я уже был опытным чабаном, но ростом был мал.
Мне довелось с одним старым чабаном и двумя подпасками перегонять отару овец. Осень выдалась сухая. По утрам стояли заморозки, а днем солнышко пригревало. Хозяин доверил нам отару в две тысячи овец. К декабрю мы должны были их пригнать к берегам Маныча. Корма в степи было много, и стадо двигалось медленно. Когда нам по пути попадались хорошие пастбища, мы задерживались. Овцы, вволю наевшись, отлеживались в густом ковыле.
Мы уже подходили к Манычу, как загуляла пурга. Ветер намел сугробы. Казалось, снег растает, но снег лег плотно. Продукты наши кончились.
— Пойдем к камышам, я отправлюсь в стойбище за едой, — сказал старый чабан.
И мы снова погнали овец. К вечеру удалось добраться до места. Отсюда до стойбища оставалось тридцать верст. Здесь, среди камышовых зарослей, можно было укрыть овец от пурги.
Мы разожгли костер, порылись в котомках. Набралось несколько лепешек да два куска вареной баранины.
— Да, хочешь не хочешь, а утром надо отправляться за едой, — сказал старший.
В шалаше, сооруженном из камыша, было довольно тепло. Рано утром, едва взошло солнце, старый чабан взял с собой двух подпасков и отправился в стойбище. С двухтысячной отарой овец да собаками я остался один среди пустынной степи.
День выдался морозный. Солнце светило ярко. К вечеру я соорудил над погасшим костром шалаш и, улегшись в теплой золе, уснул крепким сном. Проснулся я рано. В небе еще светили звезды; стояла необыкновенная тишина. Собаки, свернувшись калачиком, пристроились у шалаша.
К полудню потеплело. Овцы забеспокоились и начали сбиваться в кучки. Я поторопился загнать их в заросли камыша. Проверил провизию. В сумке оставалось всего-навсего две с половиной лепешки да кусок баранины. «Ну, — думаю, — дней на пять продуктов хватит».
По степи пронесся ветер, поднял тучу снежинок. Степь задернулась белой завесой. Наползли тучи. Стало темно. Овцы сбились и залегли. Я бросился к шалашу, но его и след простыл — ветер разметал. Белесая мгла окутала степь. Снег кружился плотной стеной. Нельзя было рассмотреть, где небо, где земля. Вихрем проносились снежные смерчи. Они сталкивались и рассыпались. Собаки поджали хвосты.
Я прикрыл голову руками, повернулся спиной к ветру, но меня продувало насквозь. По спине потекли струйки воды. У нас говорили: не двигаться — значит погибнуть. Пришлось вскочить на ноги. Собаки превратились в снежные холмики. Я начал хлопать себя по бокам и приплясывать. Стало немного теплее. Я приободрился.
Наступила ночь. «Только бы не свалиться. Только бы не уснуть!» — думал я и плясал, плясал под завывание бурана.
Однако сутки не пропляшешь! Ноги начали слабеть. Я догадался: рухнул в сугроб. Как крот, начал рыть себе нору. Под снегом стало теплее. Зато закоченела спина, промерз бок. Пришлось вылезти из норы и опять пуститься в пляс. До утра не сомкнул глаз, а буран все не утихал, даже пуще разгулялся.
Стало светать. Руки и ноги еще кое-как согрелись, спина же совсем заледенела. И тут мне вспомнились рассказы отца и деда. Подбежав к отаре, я схватил первую попавшую под руку овцу и, держа ее за передние ноги, перекинул себе на спину. Теплое брюхо животного начало согревать спину. От спины тепло пошло по всему телу. Но теперь руки и ноги стыли. Тогда, чтобы разогреться как следует, с овцой на спине я снова начал плясать.
К полудню проглянуло солнышко и чуть-чуть потеплело. Я попытался разложить костер, однако ничего не получалось. Подкрепившись куском лепешки с вареной бараниной, я решил отдохнуть. Мои собаки, продрогшие за ночь, побегали и снова в снег завалились. Я лег рядом с ними, пригрелся, вздремнул. Пока я спал, нас окончательно занесло. Снова понадобилось вылезать наружу, пускаться в пляс. Так, то танцуя с овцой на спине, то отдыхая в сугробе, я прожил два дня.
Наступило третье утро. Силы меня совсем покидали. Я с трудом поднимал барашка на спину и еле-еле передвигал ноги. Казалось, вот-вот упаду и не поднимусь больше никогда. И вдруг небо прояснилось. Снег заискрился и засверкал. Собаки вылезли из своих снежных нор. Овцы начали выходить из укрытия. В степи показалось несколько всадников; я стал им кричать, размахивать руками. Всадники повернули коней. Это были люди из нашего стойбища; они разыскивали меня!
Приехавшие дали мне несколько лепешек, мяса, сказали, что скоро вернется мой старший чабан. И действительно, через несколько часов он заявился со своими помощниками.
— Ты батырь![3] — сказал он мне. — Поезжай теперь в хутор и отдохни.
В хуторе меня встретили радостно:
— Ока, ты настоящий батырь!
— Тебе можно доверить отару!
Мой хозяин равнодушно курил трубку. Потом, как бы между прочим, сказал:
— А я думал, что ты замерз, Ока. Ну, раз не замерз, отдохни...
В семнадцать лет я уже был вполне самостоятельным человеком. Я поступил к богатому калмыку на молотилку. Работал поденно, таскал четырехпудовые мешки пшеницы. Получал сорок копеек в день. Кормил хозяин меня хорошо, и осенью я получил от него сорок рублей. На эти деньги я купил всей семье подарки. А мать купила целую четверть керосина. То-то была радость!
Теперь я знал, что не пропаду. Могу быть табунщиком, хлебопашцем, умею смотреть за лошадьми. В Сальских степях было много крупных коннозаводчиков. Они были обязаны сдавать лошадей для царской армии. Перед сдачей в армию лошадей надо было приручить к человеку, обучить их ходьбе в поводу. Для работы с этими полудикими животными нужны были молодые, проворные люди. Вот я и поступил конюхом к коннозаводчику Супрунову. Работа эта была опасная, требовала большой сноровки. Коннозаводчик платил мне огромную сумму — пятнадцать рублей в месяц. Я смог приодеться и помогать семье.
Однажды хозяин послал меня за сто пятьдесят верст, на шахты богача Парамонова, закупить угля.
Когда я вернулся, дома меня ждало горе. Отец лежал в кибитке мертвый, и семья готовилась к похоронам. Смерть отца совсем пригнула к земле мою бедную мать.
Через сорок девять дней после похорон, по обычаю, нужно было устраивать большие поминки. Где достать деньги? Неужели продать последнюю скотину? Да, приходилось продавать: надо было отвезти гилюнгу четыре смены одежды — зимнюю, весеннюю, летнюю и осеннюю. Предполагалось, что гилюнг передаст одежду умершему отцу. «Не привезешь одежды — будет отец ходить на том свете раздетый», — убеждал гилюнг. И мы продали быка и с трудом заработанную мною лошадь. Получили сто рублей. На пятьдесят рублей купили одежды. Взяли с собой в путь и молочную корову — гилюнг говорил, что корову передаст отцу: ведь отцу трудно жить без молока. Мы решили поголодать, но сделать так, чтобы отец наш ни в чем не нуждался.
Приехали в монастырь и стали терпеливо ждать гилюнга. Наконец вышел толстый священник:
— Ну, что вы привезли своим близким?
Мы передали дары святому отцу. Гилюнг понял, что заработал неплохо, и, усадив нас возле себя, стал читать молитву за упокой души.
Тут я увидел, как сам главный гилюнг подошел к богатому скотоводу Кудырову.
— Твоя старуха мать, — сказал он, — на том свете обязательно попадет в рай, потому что, когда умирал твой отец, он пожертвовал тысячу рублей золотом, коней, много разных вещей.
Богач ответил, что вносит пятьдесят рублей золотом, пятнадцать лошадей и десять молочных коров, лишь бы его старухе матери на том свете жилось хорошо.
«Бедный мой отец! — подумал я. — Значит, ты не попадешь в рай, весь век будешь нищим, здесь умер от голода и там будешь голодать. Ведь кто больше заплатит, тот попадет в рай, а тебя, наверное, сбросят с полпути!»
Гилюнг снова начал молитву, прочитал ее, все встали. Мать тихо подтолкнула меня в спину. Все стали платить гилюнгам за молитву. Я отдал им пятьдесят рублей.
Вернулись мы домой совсем нищими. Младшие братья и сестры есть просят. Дома холодно, грязно. Гилюнги отобрали у нас последнее. Снова надо работать, работать, работать! И я работал у своего коннозаводчика за пятерых.
Осенью, когда в Сальских степях начинает задувать пропахший пыльной горечью суховей, писарь вручил мне повестку с печатью станичного атамана. В повестке мне предлагалось явиться на военную службу в Девятый донской казачий полк.
Калмыки Сальского округа издавна считались лихими наездниками. Они слыли бесстрашными воинами. За это царское правительство выделило их из среды других «инородцев». С начала девятнадцатого столетия «по милости царской» калмыки служили в донских казачьих сотнях.
«Царской милостью» весьма гордились калмыки-богачи. Беднякам же эта «милость» обходилась недешево. На службу нужно было прийти со своим конем, с седлом, с острой казачьей шашкой, с полной обмундировкой: шинелью, мундиром, шароварами, фуражкой, сапогами, бельем. Денег на покупку всего этого бедняку взять было неоткуда. И впрягался бедняк в кабалу к богатею, работал за гроши день и ночь. Но денег все равно скопить не удавалось. Приходилось просить помощи у станичного атамана, унижаться. Превеликих трудов стоило снарядиться бедняку калмыку в далекий путь.
Мне пришлось заложить свой земельный пай на шесть лет, чтобы купить коня, шашку и снаряжение.
Наступил день отъезда. Вместе со мной уезжало восемнадцать молодых парней-калмыков. Нас провожали матери и сестры. На станичной улице отчаянно рыдала гармошка. По всей станице лилась пьяная песня. С нами прощались, будто провожали навек. Наконец урядник скомандовал:
— По коням!
Мы сели на оседланных коней. Облако пыли скрыло от нас родные лица.
Походным порядком мы прибыли в Новочеркасск. Остановились на погрузочной станции. Командир сотни повел нас в город на обед. Это был первый город, который я увидел в жизни. Мне все казалось необыкновенно красивым. Я шел в самом конце колонны. Мне страшно захотелось одному погулять по городу. Я шепнул товарищу:
— Сбегаем за папиросами!
Он согласился. Незаметно для командира мы отошли в сторону и бросились бежать. Купив папирос, мы пустились догонять нашу сотню, но товарищей нигде не было видно. Целый день пришлось нам бродить по городу. Никто нас не понимал — ведь мы почти не говорили по-русски. Пошел дождь и промочил нас до костей. Мы искали вокзал и никак не могли его найти — все дома, как близнецы, были похожи один на другой. Поди узнай, который из них вокзал. Наконец какой-то прохожий сдал нас жандарму.
Жандарм узнал, кто мы такие, и отвел в комнату дежурного по вокзалу. Здесь сидел военный комендант. Он приказал нам остаться у него до утра. Завтра с десятичасовым поездом он отправит нас догонять нашу сотню.
Комендант ушел, оставив нас с писарем и казаками. Писарю было скучно. Он стал расспрашивать нас:
— Кто вы такие? Откуда?
Наконец он сказал:
— Вот что, молодчики! Вы, наверное, умеете танцевать по-своему, по-калмыцки.
Я ответил:
— Умеем.
— Ну, так вот, — важно заявил писарь, — я приказываю вам до самого утра танцевать и петь на своем языке, а ежели вы моего приказания не исполните, то знайте, завтра я вас никуда не отправлю.
Началась мучительная ночь. Сначала пошел я танцевать. Танцевал долго, голова кружилась от голода, и ноги не повиновались. Потом танцевал мой товарищ. Потом снова я. Набралась полная комната людей — все пришли полюбоваться на «чудо», отысканное писарем. Все смеялись над нами, а я все танцевал и танцевал. Писарь не унимался. Довольный своей выдумкой, он командовал:
— А ну, танцуй еще! Танцуй, танцуй, не то никуда не отправлю!
К счастью, пришел комендант. Все разошлись. Наш спаситель отвел нас в поезд. Поезд тронулся. На станции Лозовой мы с радостью увидели наш состав. Командир сотни пожурил нас и велел в наказание отдневалить сутки по вагону. Но разве это было наказание? Я готов был дежурить не сутки, а год, лишь бы не плясать больше для проклятого писаря!
Мы ехали в вонючих теплушках, на которых белой краской было написано: «40 человек, 8 лошадей».
Донской полк стоял в маленьком городишке Янове, в Польше, в девяноста верстах от железнодорожной станции Люблин. Все дальше и дальше удалялись мы от родных Сальских степей. Мелькали станции, поля, деревни. Сначала мы пытались шутить, разговаривать, петь песни. Кто-то наигрывал на гармонике. Потом все смолкло. Каждый думал о предстоящей службе в полку.
Думы были невеселые. Слишком много рассказов наслушались мы от бывалых стариков!
Наконец мы прибыли в Люблин, а из Люблина в Янов, в полк. Нас встретил сотенный вахмистр. Рядом с ним стояли дядьки-ефрейторы. В первый же день прикрепленный к нам дядька предупредил:
— Без моего разрешения в город не ходить. Тут полно жуликов, они вас начисто оберут. Деньги сдайте мне. В город ходить только со старшими.
После переклички пошли в казармы. Старые бревенчатые казармы стояли на краю грязного городишка. Шел косой мелкий дождь. Крыша протекала, на полу и на нарах растекались мутные лужи. Тут нас и расположили.
Сразу же пришли земляки-старослужащие. Расспросили про житье в станице, про родных, а потом скомандовали:
— Ну, зелень! Ставь магарыч дядькам, чтобы не обижали, не драли да учили получше.
Мы порылись в карманах, собрали остатки денег и передали дядьке-ефрейтору. Дядька побежал за водкой.
Так началась казарменная жизнь...
Зимой все дыры в стенах казармы затыкали лесным мхом. Спать было холодно, не попадал зуб на зуб. По утрам урядник Куличкин — эдакое толстомордое обрюзгшее животное с тусклыми глазами — обучал нас «словесности». Урядник ненавидел калмыков, считал их «нехристями», «инородцами», называл «калмычьём косоглазым». Заложив руки в карманы, он ходил перед своими учениками и командовал:
— А ну, Городовиков, изложи мне титул государыни императрицы!
Титул царской жены был длинный и путаный. Я начинал: