Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: От Сталина до Брежнева. Трудный диалог с кремлевскими вождями - Уинстон Спенсер Черчилль на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В связи с этим президент пригласил меня безотлагательно побеседовать с ним. При нем находились генерал Маршалл и адмирал Лэги. До сих пор мы мыслили себе наступление на территории собственно Японии при помощи массовых воздушных бомбардировок и вторжения огромных армий. Мы предвидели отчаянное сопротивление японцев, сражающихся насмерть с самоотверженностью самураев не только на поле боя, но и в каждом окопе, в каждом укрытии.

Перед моим мысленным взором вставал остров Окинава, где много тысяч японцев, вместо того чтобы капитулировать, стали в строй и уничтожили себя ручными гранатами после того, как их командиры торжественно совершили обряд харакири. Для того чтобы подавить сопротивление японцев и завоевать их страну метр за метром, нужно было бы пожертвовать миллионом жизней американцев и половиной этого числа жизней англичан или больше, если мы сможем доставить их туда, ибо мы твердо решили также участвовать в этом испытании. Сейчас вся эта кошмарная перспектива исчезла. Вместо нее рисовалась прекрасная, казалось тогда, картина окончания всей войны одним или двумя сильными ударами. Я сразу же подумал о том, что японский народ, храбростью которого я всегда восхищался, сможет усмотреть в появлении этого почти сверхъестественного оружия оправдание, которое спасет его честь и освободит его от обязательства погибнуть до последнего солдата.

Кроме того, нам не нужны будут русские. Окончание войны с Японией больше не зависело от участия их многочисленных армий в окончательных и, возможно, затяжных боях. Нам не нужно было просить у них одолжений. Через несколько дней я сообщил Идену: «Совершенно ясно, что Соединенные Штаты в настоящее время не желают участия русских в войне против Японии». Поэтому всю совокупность европейских проблем можно было рассматривать независимо и на основании широких принципов Организации Объединенных Наций. Внезапно у нас появилась возможность милосердного прекращения бойни на Востоке и гораздо более отрадные перспективы в Европе. Я не сомневался, что такие же мысли рождались и в голове у моих американских друзей. Во всяком случае, не возникало даже и речи о том, следует ли применить атомную бомбу. Возможность предотвратить гигантскую затяжную бойню, закончить войну, даровать всем мир, залечить раны измученных народов, продемонстрировав подавляющую мощь ценой нескольких взрывов, после всех наших трудов и опасностей казалось чудом избавления.

Принципиальное согласие англичан использовать это оружие было дано 4 июля – до того как состоялось испытание. Окончательное решение теперь должен был принять президент Трумэн, в руках которого находилось это оружие. Но я ни минуты не сомневался, каким будет это решение, и с тех пор я никогда не сомневался, что он был прав. Исторический факт таков – и о нем следует судить в исторической перспективе, – что решение об использовании атомной бомбы для того, чтобы вынудить Японию капитулировать, никогда даже не ставилось под сомнение. Между нами было единодушное, автоматическое, безусловное согласие, и я также никогда не слыхал ни малейшего предположения, что нам следовало бы поступить иначе.

* * *

Сложнее был вопрос о том, что сказать Сталину. Президент и я больше не считали, что нам нужна его помощь для победы над Японией. В Тегеране и Ялте он дал слово, что Советская Россия атакует Японию, как только германская армия будет побеждена, и для выполнения этого обещания уже с начала мая началась непрерывная переброска русских войск на Дальний Восток по Транссибирской железной дороге. Мы считали, что эти войска едва ли понадобятся и поэтому теперь у Сталина нет того козыря против американцев, которым он так успешно пользовался на переговорах в Ялте.

Но все же он был замечательным союзником в войне против Гитлера, и мы оба считали, что его нужно информировать о новом великом факте, который сейчас определял положение, не излагая ему подробностей. Как сообщить ему эту весть? Сделать ли это письменно или устно? Сделать ли это на официальном или специальном заседании, или в ходе наших повседневных совещаний, или же после одного из таких совещаний? Президент решил выбрать последнюю возможность. «Я думаю, – сказал он, – что мне следует просто сказать ему после одного из наших заседаний, что у нас есть совершенно новый тип бомбы, нечто совсем из ряда вон выходящее, способное, по нашему мнению, оказать решающее воздействие на волю японцев продолжать войну». Я согласился с этим планом.

24 июля, после окончания пленарного заседания, когда мы все поднялись со своих мест и стояли вокруг стола по два и по три человека, я увидел, как президент подошел к Сталину и они начали разговаривать одни при участии только своих переводчиков. Я стоял ярдах в пяти от них и внимательно наблюдал эту важнейшую беседу. Я знал, что собирается сказать президент. Важно было, какое впечатление это произведет на Сталина.

Я сейчас представляю себе всю эту сцену настолько отчетливо, как будто это было только вчера. Казалось, что он был в восторге. Новая бомба! Исключительной силы! И может быть, будет иметь решающее значение для всей войны с Японией! Какая удача! Такое впечатление создалось у меня в тот момент, и я был уверен, что он не представляет всего значения того, о чем ему рассказывали.

Совершенно очевидно, что в его тяжелых трудах и заботах атомной бомбе не было места. Если бы он имел хоть малейшее представление о той революции в международных делах, которая совершалась, то это сразу было бы заметно. Ничто не помешало бы ему сказать: «Благодарю вас за то, что вы сообщили мне о своей новой бомбе. Я, конечно, не обладаю специальными техническими знаниями. Могу ли я направить своего эксперта в области этой ядерной науки для встречи с вашим экспертом завтра утром?» Но на его лице сохранилось веселое и благодушное выражение, и беседа между двумя могущественными деятелями скоро закончилась.

Когда мы ожидали свои машины, я подошел к Трумэну.

«Ну, как сошло?» – спросил я. «Он не задал мне ни одного вопроса», – ответил президент. Таким образом, я убедился, что в тот момент Сталин не был особо осведомлен о том огромном процессе научных исследований, которым в течение столь длительного времени были заняты США и Англия и на который Соединенные Штаты, идя на героический риск, израсходовали более 400 миллионов фунтов стерлингов.

Таков был конец этой истории, насколько это касалось Потсдамской конференции. Советской делегации больше ничего не сообщали об этом событии, и она сама о нем не упоминала.

* * *

Я не беру на себя никакой ответственности за решения, принятые в Потсдаме, если не считать того, что я здесь изложил. В ходе конференции я мирился с тем, что разногласия, которые нельзя было устранить тут же за столом конференции или на ежедневных совещаниях министров иностранных дел, не разрешались. Таким образом, решение значительного числа проблем, по которым мы были не согласны, было отложено. Я предполагал, в случае если меня выберут, как многие ожидали, дать бой Советскому правительству по этим многочисленным вопросам. Так, например, ни я, ни Иден не согласились бы, чтобы граница проходила по Западной Нейсе.

Было много и других вопросов, по которым нужно было повоевать с Советским правительством, а также с поляками, которые, захватив огромные куски германской территории, совершенно явно стали ярыми советскими марионетками.

В Потсдаме, быть может, можно было исправить положение, но устранение в результате выборов в Великобритании английского национального правительства и мой уход со сцены в то время, когда я еще пользовался большим влиянием и властью, исключили возможность принять удовлетворительное решение.

Аллен Даллес

Хрущев и Карибский кризис

(из книги А. Даллеса «Искусство разведки»)

Карибский кризис

Самым опасным этапом конфронтации между США и СССР в послевоенное время стал Карибский кризис. Еще до того, как 22 октября 1962 г. президент Кеннеди обратился к стране с посланием о тайной транспортировке ракет среднего радиуса действия на Кубу, разведывательное сообщество уже располагало сообщениями от агентов и беженцев о сооружении ракетных баз на Кубе. Было хорошо известно, что в течение некоторого времени Кастро (или Советы якобы в интересах Кастро) создавал целую серию баз ракет класса «земля – воздух». Однако дальность действия этих ракет невелика, и предполагалось, что их основное назначение заключалось в том, чтобы обеспечить оборону от возможных налетов авиации. Поскольку сообщения поступали преимущественно от лиц, плохо разбирающихся в ракетной технике, на их основе невозможно было сделать окончательный вывод, все ли ракеты, о которых они говорят, ракеты малого радиуса действия или же здесь присутствует нечто более зловещее.

Собранных сведений, однако, было достаточно, чтобы разведывательное сообщество США приняло решение о проведении более серьезного научного и точного анализа происходящих событий. Были возобновлены разведывательные полеты и получены конкретные данные, которые легли в основу послания президента стране и его мер по блокаде Кубы. Потребовалось, конечно, произвести не только самый тщательный разведывательный анализ, но и незамедлительно дать разведывательные оценки. Как заявил президент, воздушная разведка установила, вне всяких сомнений, что на территории Кубы сооружается нечто большее, чем объекты противовоздушной обороны. Между прочим, это был случай, когда, безусловно, следовало придать гласности выводы разведки. Последующие заявления и действия Хрущева подтвердили точность этих выводов.

Нельзя думать, что реакция коммунистического лидера и его действия будут такими же, как действия наших политиков, или что он всегда правильно оценит нашу реакцию. В октябре 1962 года Хрущев, по-видимому, считал, что ему удастся незаметно доставить ракеты на Кубу, установить и замаскировать их, а затем в подходящий, по его мнению, момент поставить Соединенные Штаты перед свершившимся фактом, с которым мы примиримся, чтобы избежать возникновения войны. Безусловно, он допустил просчет. Но ведь и в нашей стране кое-кто ошибался, полагая, что Хрущев не предпримет попытки установить наступательное оружие Кубе прямо под нашим носом.

Вопросу о роли разведки на начальном этапе кубинского кризиса в октябре 1962 года был посвящен публичный доклад подкомиссии сенатской комиссии по вооруженным силам, представителем которой был сенатор Джон Стеннис (от Миссисипи). Основной вывод подкомиссии состоял в следующем: «Ошибочные суждения и склонность представителей разведывательного сообщества считать, что установка стратегических ракет на Кубе противоречит политике Советов, привели к принятию таких разведывательных оценок, которые, как впоследствии выяснилось, были неверными».

Эти критические замечания в адрес разведки относятся к сентябрю – началу октября, когда еще не были получены необходимые материалы аэрофотосъемки. В то время некоторые разведывательные оценки в общем сводились к тому, что Советы вряд ли станут устанавливать на Кубе ракеты среднего радиуса действия, то есть такие ракеты, которые могут поразить глубинные районы Соединенных Штатов. Однако многие считали, что Хрущев не станет рисковать, принимая меры, непосредственно угрожающие Соединенным Штатам, меры, от которых, как показали последующие события, он готов был тут же отказаться, столкнувшись с сильным противодействием со стороны США.

Если некоторые наши работники, составлявшие оценки, ошиблись в случае с Кубой, то Хрущев и его советники допустили еще более серьезный просчет. Они явно полагали, что смогут осуществить этот грубый маневр, не натолкнувшись на решительное противодействие со стороны США.

Уход Хрущева с Парижской конференции в верхах в 1960 году, внезапное возобновление ядерных испытаний именно в тот момент, когда в Белграде в 1961 году собрались представители неприсоединившихся государств, и даже знаменитый случай, когда он стучал по столу ботинком, – все это было разыграно, с тем чтобы вызвать потрясение, которое способствовало бы достижению желательных для него результатов. Возможно, он рассчитывал, что такие же последствия будет иметь попытка установки ракет на Кубе.

* * *

В свое время была осуществлена сенсационная, широко известная сейчас секретная операция, которая казалась кое-кому в США «незаконной». Речь идет о полетах самолета У-2. Простым гражданам многое известно о шпионаже в том виде, в каком он проводился с незапамятных времен. Незаконный переход через границы других стран агентов с фальшивыми документами и под чужим именем – этот прием настолько часто применялся Советами против нас, что мы привыкли к нему. Однако посылка разведчика с фотоаппаратурой в воздушное пространство другой страны на высоту более 10 миль, так чтобы его не было видно и слышно, шокировала многих, поскольку была делом необычным. Но таковы уж странности международного права – мы ничего не можем поделать, когда советские корабли подходят на расстояние 3 миль к нашим берегам и с них фотографируется все что угодно. По моему мнению, мы, если захотим, можем действовать так же.

Если шпион проникает на вашу территорию, вы ловите его, если можете, и наказываете в соответствии со своими законами. Так поступают независимо от того, какими средствами агент пользовался для достижения своих целей – железной дорогой, автомобилем, самолетом или, как говорили мои предки, передвигался на своих двоих. Шпионаж ни в коей мере не может стать «законным». Если нарушается сухопутная граница, территориальные воды или воздушное пространство другой страны – это незаконный акт. Конечно, государству нелегко отрицать свою причастность, когда в качестве средства проникновения используется самолет новейшей и весьма совершенной конструкции, обладающий высокими техническими характеристиками.

Решение об использовании самолета У-2 было принято на основе соображений, которые, как полагали в 1955 году, имели жизненно важное значение для обеспечения нашей национальной безопасности. Нам требовалась информация, которая помогла бы дать нужное направление ряду наших военных программ, и в частности ракетостроению. Не имея сведений о советской ракетной программе, мы не могли этого сделать. Не располагая достаточно серьезной базой для определения характера и масштабов возможного внезапного ракетно-ядерного удара, мы могли поставить под угрозу само наше существование. Право на самосохранение – это неотъемлемое право любого суверенного государства.

* * *

Говоря о мифах и ложных представлениях, я хотел бы опровергнуть еще один миф, связанный с У-2. Говорили, будто Хрущев был поражен, узнав о полетах. В действительности он знал о них на протяжении ряда лет, хотя в самом начале его информация во всех отношениях была неточной. Задолго до 1 мая 1960 г., дня, когда был сбит У-2, по этому вопросу имел место обмен дипломатическими нотами, которые публиковались. Не имея возможности что-либо предпринять против этих полетов и не желая показывать собственному народу свое бессилие, Хрущев перестал посылать протесты.

Гнев Хрущева на Парижском совещании был неискренним и преследовал определенную цель. В то время он не видел возможности добиться успеха на конференции по берлинскому вопросу. Это было время серьезных осложнений с китайскими коммунистами. После визита в Соединенные Штаты осенью 1959 года он не сумел договориться с Мао, заехав в Пекин по дороге из США. Кроме того, его беспокоило, что советский народ слишком положительно реагирует на планирующийся визит Эйзенхауэра летом I960 года в СССР. Под влиянием всех этих соображений он решил использовать случай с У-2 для того, чтобы отвлечь внимание общественности от тех промахов, которые были совершены Кремлем во внутренней и внешней политике.

Имеются данные, говорящие о том, что в Президиуме ЦК в течение первых двух недель мая после случая с У-2 и до начала совещания в Париже проходили длительные дискуссии. Видимо, обсуждался вопрос, как поступить: оставить ли случай с У-2 без внимания или же использовать его, чтобы сорвать совещание. Говорят, что Хрущева спрашивали, почему он, находясь в США в 1959 году, то есть более чем за шесть месяцев до того, как был сбит У-2, не упомянул о полетах американских самолетов над СССР. Хрущев будто бы ответил, что не хотел «нарушать» дух Кэмп-Дэвида…

Наконец, чтобы покончить с вопросом об У-2, я должен остановиться еще на одном мифе. Когда 1 мая 1960 г. был сбит самолет Пауэрса, все должны были помалкивать и не делать никаких признаний, поскольку признаваться в шпионаже не следует. Действительно, существует старая, прекрасная для своего времени традиция: ни при каких условиях не признаваться в проведении шпионских операций. Предполагается, что пойманный шпион также будет молчать.

В XX веке так бывает не всегда. Случай с У-2 является примером этому. Очевидно, что о строительстве самолета, его подлинном назначении, об успехах, достигнутых с его помощью за более чем пятилетний срок его эксплуатации, а также о том, кто был инициатором этой операции и контролировал ее осуществление, должны были знать многие. Учитывая исключительный характер этой операции, большие расходы на ее осуществление и ее сложность, подобное расширение круга осведомленных лиц было неизбежно. Данную операцию невозможно было провести так же, как организацию переброски агента через границу. Безусловно, все эти люди знали бы, что всякие опровержения со стороны президента будут ложными. Рано или поздно это было бы установлено.

Еще более серьезным является вопрос об ответственности руководства страны. Если бы президент заявил, что его подчиненные по собственному усмотрению, не получив санкции свыше, задумали и осуществили такую операцию, как операция с У-2, это было бы равнозначно признанию того, что в правительстве царит безответственность и что президент не контролирует действия своих подчиненных, которые могут существенным образом отразиться на нашей национальной политике. Такую позицию занять было невозможно. Хранить молчание обо всем (мне это представляется неосуществимым) было бы равносильно подобному признанию. Решение главы исполнительной власти взять на себя в случае как с У-2, так и с высадкой в бухте Кочинос ответственность за операцию, запланированную как тайную, но затем раскрытую, по-моему, было правильным. Это было единственно оправданным в той обстановке решением. Конечно, любой подчиненный президенту работник, например директор Центрального разведывательного управления, был бы готов взять на себя всю или часть ответственности в обоих случаях, даже ответственность за безответственные действия, если бы ему предложили это. Нельзя исключать, что кто-то и полагал возможным осуществить нечто подобное. Однако, я думаю, это было бы совершенно бессмысленно.

На грани войны

(Из воспоминаний Роберта Макнамары, министра обороны США в администрации Джона Кеннеди)

Прежде всего рассмотрим и проанализируем суть кубинского «ракетного» кризиса. Сейчас общепризнано, что действия Советского Союза, Кубы и Соединенных Штатов в октябре 1962 года поставили эти три страны на грань войны. Но что не было известно тогда, да и в наши дни окончательно не понято, так это то, в какой опасной близости к ядерной катастрофе оказался весь мир. Между тем ни одна из трех стран не намеревалась идти на подобный риск.

Кризис начался, когда Советский Союз разместил на Кубе ядерные ракеты и бомбардировщики. Очевидно, желая обмануть мир, он сделал это тайно летом и ранней осенью 1962 года. Ядерные ракеты и бомбардировщики были нацелены на города вдоль восточного побережья Америки. Фотографии, сделанные с разведывательного самолета U-2 в воскресенье 14 октября 1962 года, привлекли внимание президента Кеннеди. Он и его военные и гражданские советники по безопасности сразу же пришли к заключению, что действия советской стороны угрожают всему Западу. Поэтому президент Кеннеди отдал распоряжение со среды 24 октября подвергнуть Кубу морской блокаде. Началась подготовка к бомбардировке Кубы и высадке на ее берега морского десанта. План предусматривал 1080 самолетовылетов в первый же день боевых операций. Силы вторжения, дислоцированные в портах на юго-востоке США, насчитывали 180 тысяч человек. Кризис достиг своей кульминации в субботу 27 октября и воскресенье 28 октября. Если бы Хрущев не объявил 28 октября о том, что в понедельник, 29 октября он убирает ракеты с Кубы, то большинство советников Кеннеди предложило бы начать войну.

Для понимания того, что послужило причиной этого кризиса и как предотвращать подобные инциденты в будущем, высокопоставленные советские, кубинские и американские участники тех событий провели пять конференций в течение пяти с лишним лет. Последняя из них состоялась на Кубе, в Гаване, в январе 1992 года и проходила под председательством Фиделя Кастро. По выводам третьей из этих встреч, проведенной в Москве в январе 1989 года, стало ясно, что на решения, принимавшиеся тремя странами перед кризисом и во время него, воздействовали неверная информация, неправильные оценки и неточные расчеты, искажавшие смысл событий.

Я приведу лишь четыре примера из многих:

1. Перед тем как советские ракеты были доставлены на Кубу летом 1962 года, Советский Союз и Куба были уверены, что Соединенные Штаты собираются напасть на остров для свержения Кастро и его правительства. У нас не было таких намерений;

2. Соединенные Штаты считали, что СССР никогда не решится разместить свои ядерные боеголовки за пределами территории Советского Союза, но он на это пошел. Мы узнали в Москве, что в октябре 1962 года советские ядерные боеголовки уже находились на Кубе и были нацелены на американские города, хотя ЦРУ в то время докладывало: никакого ядерного оружия на острове нет;

З. Советский Союз полагал, что ядерное оружие можно доставить на Кубу тайно и об этом никто не узнает. Более того, СССР был уверен, что Соединенные Штаты не отреагируют и когда о его размещении станет известно. В этом он тоже ошибался;

4. Наконец, все те, кто собирался предложить президенту Кеннеди уничтожить эти ракеты ударами с воздуха, за которыми, по всей вероятности, последовала бы высадка на остров морского десанта, глубоко заблуждались, считая, что СССР не предпримет ответных военных действий. В это самое время ЦРУ сообщило о присутствии на Кубе 10 тысяч советских военнослужащих. Однако на конференции в Москве ее участники узнали, что на самом деле на Кубе находилось 43 тысячи советских военнослужащих, и это помимо 270-тысячной хорошо вооруженной кубинской армии. По словам командующих советскими и кубинскими войсками, обе армии были готовы «стоять насмерть». Кубинские официальные лица оценили число своих возможных потерь в 100 тысяч человек.

Советские руководители, в том числе занимавший долгие годы пост министра иностранных дел Андрей Громыко и бывший посол СССР в Соединенных Штатах Анатолий Добрынин, никак не могли поверить в нашу убежденность в том, что в случае своего катастрофического поражения на Кубе Советский Союз уже не решится на ответные действия в каком-либо другом регионе мира. Скорее всего, результатом этих столкновений стала бы неконтролируемая эскалация военного противостояния.

* * *

В 1962 году, во время кубинского кризиса, некоторые из нас, в частности президент Кеннеди и я, полагали, что Соединенные Штаты столкнулись с большой угрозой. Заседание в Москве подтвердило наши суждения. Но на конференции в Гаване мы узнали, что обе наши страны, равно как и многие другие, недооценивали ту опасность, которую таил в себе этот кризис. Бывший начальник штаба Организации Варшавского Договора генерал Анатолий Грибков сказал нам, что в 1962 году советские вооруженные силы на Кубе располагали не только ядерными боеголовками для ракет средней дальности, но и ядерными бомбами, а также тактическими ядерными боеголовками. Тактические боеголовки предполагалось использовать против сил вторжения США. А в то время, как я уже говорил, ЦРУ сообщало, что на острове нет никаких боеголовок.

В ноябре 1992 года мы узнали еще больше. В статье, опубликованной в российской газете, утверждалось, что в разгар кризиса в распоряжении советских вооруженных сил на Кубе находилось 162 ядерные боеголовки, включая, по крайней мере, 90 тактических. Кроме того, было отмечено, что 26 октября 1962 года, в момент наивысшей напряженности в отношениях между нашими странами, боеголовки в ожидании вторжения США доставили из мест хранения в места развертывания средств доставки. На следующий день советский министр обороны Родион Малиновский получил телеграмму от генерала Иссы Плиева, командующего советскими войсками на Кубе, с информацией об этих действиях. Малиновский передал телеграмму Хрущеву, который вернул ее с резолюцией «Согласен». В результате, понятно, возникла реальная опасность того, что в случае нападения США – а это, как уже говорилось, рекомендовали президенту Кеннеди многие военные и гражданские советники – советские вооруженные силы на Кубе скорее всего предпочли бы применить свое ядерное оружие, которое в противном случае попало бы в руки противника.

Нам не надо строить предположения по поводу того, что произошло бы в данном случае. Мы можем точно представить себе результаты. Хотя подготовленные к вторжению американские вооруженные силы не были оснащены тактическими ядерными средствами – президент и я запретили особым приказом использовать их, – никто не мог поверить в то, что если бы по американским войскам был нанесен ядерный удар, то Соединенные Штаты удержались бы от ответного удара. И чем бы все закончилось? Полной катастрофой. Мы понесли бы на Кубе огромнейшие потери, остров был бы полностью уничтожен, а обмен ядерными ударами, очевидно, продолжился бы далеко за пределами этого региона.

Вилли Брандт

Переговоры с Брежневым

(Из книги «Воспоминания» В. Брандта, канцлера ФРГ в 1969–1974 годах)

Несколько встреч с Брежневым

…Как и многие не столь видные русские, Леонид Брежнев был склонен переоценивать немцев. С одной стороны, это, возможно, было связано с Марксом и Энгельсом, без которых Ленин в какой-то мере остался бы без имени. С другой стороны, – и это было важнее: ведь эти проклятые «фрицы» почти что взяли Москву, хотя они одновременно дрались с англичанами и американцами. Докуда же они дошли бы в следующий раз, если бы у них было американское оружие? А то, что они создали после 1945 года, – это тоже не мелочь!..

Нет сомнения в том, что руководство и народ были рядом, когда речь шла о преодолении тяжелого наследия Второй мировой войны. Брежнев сказал, что поворот к лучшему – не простое, нелегкое дело. Между нашими государствами и нашими народами стоит тяжелое прошлое. Двадцать миллионов человек потерял советский народ в развязанной Гитлером войне. Это прошлое не вычеркнуть из памяти людей. Многим миллионам немцев также пришлось сложить голову в этой войне. Память об этом жива. Может ли советский народ быть уверенным в том, что внешняя политика создаст новые основы взаимоотношений?

Он сказал это во второй половине дня 12 августа 1970 года. В Екатерининском зале Кремля он стоял позади меня, когда я вместе с Алексеем Косыгиным и обоими министрами иностранных дел подписывал Московский договор. Первоначально мое присутствие вообще не предусматривалось. Министр иностранных дел Шеель по инициативе советских партнеров по переговорам позвонил в Норвегию, где я проводил отпуск, и дал понять, что мне нужно приехать. Какая тяжелая дата! Какой весомый договор! Я и так не мог и не хотел уклоняться от бремени, которым этот договор должен стать для многих немцев. Нельзя было объявить несостоятельными итоги гитлеровской войны, но смягчить ее последствия было необходимо как с патриотической точки зрения, так и с точки зрения европейской ответственности. Своим землякам я сказал из Москвы, что договор не угрожает ничему и никому; он должен помочь расчистить путь вперед.

На следующий день – 13 августа – я должен был произнести речь по случаю годовщины возведения берлинской стены, однако мои любезные хозяева нашли отговорку, что с технической точки зрения будет трудно передать запись моего выступления в Бонн. В полной уверенности, что меня подслушивают, я громко и отчетливо разговаривал в здании посольства, дав им таким образом понять, что, если понадобится, я затребую из Бонна самолет, который доставит пленку с записью моей речи домой. Реакция последовала немедленно. Когда мы направлялись к Кремлевской стене для возложения венка, один высокопоставленный чиновник шепнул мне: «С передачей все будет в порядке». Мне выделили какого-то сутулого министра, который не спускал с меня глаз.

* * *

Первое впечатление, которое произвел на меня во второй половине августовского дня в своем мрачноватом кремлевском кабинете Брежнев, было утомительным. Да и как могло быть иначе, если тебе в течение почти двух часов зачитывают какой-то текст? За первым чтением после моих реплик последовало второе, а отреагировать на «второе выступление» у меня почти не осталось времени, хотя в нашем распоряжении имелось четыре часа. Перед тем как пригласить меня для беседы, Генеральный секретарь неожиданно для нашей стороны явился на церемонию подписания договора. Он пришел также на коктейль, но извинился, что не сможет быть на ужине, так как недавно выписался из больницы.

Пока его не начинало явно мучить ухудшившееся здоровье, коренастый Брежнев казался – если ему не нужно было читать по бумажке – здравствующим и даже непоседливым человеком. Ему доставляло огромное удовольствие слушать и рассказывать анекдоты. Он проявлял любопытство к руководителям других стран. «Вы ведь знакомы с Никсоном. Он действительно хочет мира?» Или в июне 1981 года по пути на аэродром он спросил: «Как мне расценивать Миттерана?» Однажды в Бонне появился человек, который должен был расспросить меня о Джиме Картере. Найти подход к Картеру «московитянам» было еще труднее, чем впоследствии понять Рональда Рейгана.

В репертуаре Брежнева имелись маленькие дешевые трюки: под конец нашей первой беседы в Кремле он вдруг сказал: «Надеюсь, вам известно, что в руководстве вашей партии у вас есть не только друзья». Однако, как ему написали на бумажке, на «Икса» (имелся в виду премьер-министр одной из земель, фамилию которого он не смог правильно произнести), добавил он, я могу положиться. Гибрид партаппарата с секретной службой подчас приносит странные плоды.

Но что меня во время той первой беседы буквально удручало, это его нежелание приводить хотя бы до некоторой степени серьезные аргументы, и его демонстративные ссылки на Сталина…

Во-первых, Брежнев действительно считал, что я могу поверить официальной, партийно-правительственной версии, согласно которой в Советском Союзе, как ни в какой другой стране мира, 99,99 процента людей устремляются к избирательным урнам, чтобы почти поголовно проголосовать за «кандидатов блока коммунистов и беспартийных».

Даже более тонкий Косыгин, которому я сказал, что чувствую поддержку явного большинства моих сограждан, без всякого смущения ответил, что в Советском Союзе 99 процентов за договор. Тут же он стал иронизировать по поводу социал-демократов, о которых, например, в Скандинавии, никогда нельзя точно знать, входят ли они еще в правительство или уже снова в оппозиции.

Во-вторых, Брежнев с самого начала хотел мне разъяснить, что он не согласен с антисталинскими тезисами Хрущева. Сталин очень много сделал, говорил он, и, в конце концов, под его руководством страна выиграла войну – ему еще воздадут должное. Нет, Леонид Ильич не выдавал себя за реформатора. Но я не смог разглядеть в нем и революционера. Скорее это был консервативно настроенный управляющий огромной державы. Однако я не сомневался, что он был заинтересован в сохранении мира. Не сомневаюсь в этом и сейчас.

То, что Брежнев с большим удовольствием полностью отменил бы обсуждение страдавшего манией уничтожения людей Сталина, явилось одним из отрезвляющих впечатлений, полученных мною в Кремле. Между тем первого человека Советского Союза, каковым с 1964 по 1982 год был Брежнев, превратили в какое-то почти безликое существо. Наряду с кумовством и другими слабостями характера его обвиняют в тяжких политических грехах. Именно поэтому я счел нужным объяснить Михаилу Горбачеву, почему я не желаю в том, что касается серьезности наших совместных усилий, дезавуировать Брежнева. Такие американцы, как Генри Киссинджер, в своих оценках сотрудничества с русскими в прошлом пришли к такому же выводу. В личных беседах Брежнев не казался мне несимпатичным, хотя его избирательное восприятие действительности и связанная, очевидно, не только с этим, зависимость от шпаргалок производили немного неприятное впечатление. Но я не имел возможности выбирать себе визави или ждать Горбачева. Я и в 1970 году уже не думал, что меня примет гигант мысли или величина в смысле морали.

* * *

Официально в 1970 году я был гостем не Брежнева, а Косыгина, который как Председатель Совета Министров в тогдашней иерархии имел такой же ранг, как и Генеральный секретарь партии. Год спустя это изменилось, поскольку Генеральный секретарь стал и в вопросах внешней политики номером один. Сделав министра иностранных дел Андрея Громыко членом Политбюро, он крепче привязал его к себе…

Больше говорить в Москве о договоре не имело смысла. Косыгин, этот образованный ленинградский инженер с выражением легкого разочарования на лице, который много, но не очень успешно работал, говорил о «политическом акте, которому советское руководство и весь мир придают большое значение». Я возразил, что текст, конечно, важен, но гораздо важнее то, что из него получится. Косыгин намек понял. Утром после подписания и неизбежного официального обеда он сказал: «Лучше меньше шума, а больше успехов». Я заверил, что для меня содержимое бутылки важнее, чем ее этикетка. Он дал свой вариант темы, имея в виду намечавшуюся конференцию по безопасности в Европе: «Продолжительность заседания еще не признак того, что на нем достигнут прогресс». Впрочем, война больше не является средством политики, а центральная проблема разрядки в Европе заключается в отношениях между Советским Союзом и Федеративной Республикой Германии.

В своей речи на обеде Косыгин говорил о «памятном дне» в отношениях между нашими странами. Договор «продиктован самой жизнью», он отвечает долговременным интересам мира. В ответном слове я сказал: «Мне известно, что я нахожусь в стране, у которой особое понимание истории, – истории, которую никто не может отменить и никто не вправе отрицать. Так же верно и то, что ни один народ не может постоянно жить без чувства гордости: «История не должна превратиться в хомут, который будет постоянно удерживать нас в прошлом». В некотором отношении я рассматриваю этот договор как заключительную черту и как новое начало, позволяющее обоим нашим государствам направить свои взоры вперед, в лучшее будущее. Этот договор должен освободить как вас, так и нас от тени и груза прошлого и как вам, так и нам дать шанс начать все сначала». (К имевшим принципиальное значение итогам переговоров о заключении договора относилось то, что в области отношений между Советским Союзом и Федеративной Республикой исчезла ссылка на статью Устава ООН о враждебных государствах.)

* * *

Путь к заключению договора, если считать исходным пунктом формирование нового федерального правительства, был короток. Предварительные переговоры в Москве я поручил вести моему испытанному сотруднику Эгону Бару, ставшему статс-секретарем в ведомстве канцлера. Из-за этого посол почувствовал себя ущемленным. В остальном также существовали как доброжелатели, так и завистники, которые точно знали, каким образом все можно было сделать гораздо лучше, не попадая в цейтнот, как это якобы случилось с нами. В действительности шла борьба за каждую статью договора, оттачивалась каждая формулировка. Громыко, которого я посетил незадолго до его отставки с поста президента (он занял его в начале эры Горбачева), даже восемнадцать лет спустя мог точно вспомнить каждый из тех 55 часов, которые у него в феврале, марте и мае 1970 года заняли беседы с Баром. В своих мемуарах Андрей Громыко воздвиг мне небольшой памятник и подчеркнул большую роль, которую я «лично» сыграл при разработке договора.

В Бонне результаты переговоров Бара получили одобрение, а ведение заключительных переговоров взял на себя министр иностранных дел. Они привели к некоторым изменениям, которые должны были дополнительно защитить договор и относящиеся к нему документы как от вечно сомневающихся, так и от серьезных критиков.

В Москве, в нескольких километрах от аэродрома, на котором я приземлился 11 августа 1970 года с опозданием, так как перед вылетом неизвестный сообщил, что в самолете спрятана бомба (поэтому после приземления я сказал: «Мы прилетели поздно, но все же прилетели»), стоит памятник, обозначающий место, где в 1941 году немецкие танки вынуждены были повернуть назад. Однако травма от смертельной угрозы имела более глубокие корни. По пути с аэродрома в резиденцию Косыгин остановил машину на Ленинских горах и подвел меня к тому месту, с которого Наполеон бросил последний взгляд на горящую Москву. Это был еще один эпизод разбуженной истории.

С чем я был не согласен с Брежневым, так это с его воспоминаниями о дне нападения на Советский Союз в июне 1941 года. Ведь между русскими и немцами, говорил он, существовали договор и хорошие экономические отношения. Он сам видел, как к западной границе шел нагруженный пшеницей товарный поезд, когда «люфтваффе» начала бомбежку. Как секретарь Днепропетровского обкома партии он в первый же день войны получил задание остановить поезда, направлявшиеся в Германию.

Об этом он хотел напомнить только для того, чтобы показать, какие положительные чувства испытывал советский народ и как доверчиво было руководство. Газеты были полны фотографий о сотрудничестве с немцами. Он также сослался на хорошее сотрудничество с немецкими фирмами в далекие времена и в период между мировыми войнами. Немало его коллег обучались на таких фирмах, как Крупп и Маннесманн. И вдруг такое вероломство, которое просто трудно было ожидать от порядочного партнера!

Затем последовали фронтовые воспоминания с мелодраматическими призывами к «товарищам с той стороны». Такой способ пробуждения сентиментальных чувств не столько удивил меня, сколько испугал. Когда люди обмениваются воспоминаниями о войне, фальшь и правда находятся всегда рядом. Весной 1973 года во время ужина, который я дал в честь Брежнева в его боннской резиденции на Венусберге, Гельмут Шмидт обрисовал двойственные чувства молодого офицера на Восточном фронте. Тогда он не мог себе представить, что после этой ужасной войны появится хоть какой-то шанс на то, что первый по статусу человек Советского Союза будет разговаривать с немцами. Брежнев ответил очень эмоциональным тостом. У принимавших меня русских точно так же накатывались слезы, когда я во время застольной речи зачитал выдержку из письма, которое один не вернувшийся с фронта немецкий солдат после нападения на Советский Союз написал своим родителям.

* * *

Весной 1973 года Брежнев подхватил формулу Никсона о том, что эра конфронтации должна перерасти в эру переговоров. Я мог исходить из этого так же, как и из того, что Генеральный секретарь в июне того же года в одной из своих речей сказал о коммунистах и социал-демократах: не затушевывая ничего принципиального, конкретно рассматривать то, что можно сделать для мира и в интересах народов.

Когда дело касалось военных элементов политики мира, Брежнев всегда выражался довольно неопределенно. Во время нашей первой беседы он, видимо вполне серьезно, заявил буквально следующее: ограничение вооружений не является «кардинальной темой». Советский Союз и он лично выступают за полное разоружение. Он даже намеком не откликнулся на сигнал из Рейкьявика, то есть на разработанные нами в рамках НАТО представления, включавшие в себя пропорциональное сокращение войск.

В 1971 году в Крыму я тщетно пытался убедить его в необходимости серьезных переговоров о взаимном сокращении войск и вооружений. Причем об уравновешенном сокращении, что означало: глобальное равновесие не должно быть поставлено под вопрос. Однако Брежнев меня не понял, впрочем, так же, как и в 1973 году в Бонне. В Москве ему наверняка никто не говорил о проблеме военного неравновесия в Европе. А также о том, что нужно различать две сферы, по которым впоследствии велись переговоры частично в Хельсинки, а частично во время их продолжения в Вене: с одной стороны, сотрудничество и укрепление доверия, а с другой – сокращение войск.

Я и позднее никогда не замечал, чтобы Брежнев, если речь заходила о конкретных вещах, мог бы потребовать от военного руководства каких-то новых идей. Особенно ясно это проявилось в вопросе о ракетном оружии. Но даже когда я однажды завел разговор о форсировании морских вооружений, меня удивила его радостная реакция: американцы нас намного опередили, «но теперь не так уже намного. Мы теперь каждую неделю «лепим» по одной подводной лодке». При этом он делал движения руками так, как это бывает у детей при «игре в куличики». Характерным для эры Брежнева являлось то, что, несмотря на политическую разрядку, СССР продолжал усиленно вооружаться и постоянно «модернизироваться». Разумеется, НАТО в те годы тоже не становился слабее, а соответствующая американская служба вынуждена была признать, что ее оценка роста оборонного бюджета СССР наполовину преувеличена.

В своем прагматизме в военных делах Брежнев и Хрущев недалеко ушли друг от друга. Последний заявил во время кубинского кризиса: «В Советском Союзе ракеты изготовляются, как сосиски в сосисочном автомате». На приеме по случаю нового, 1960 года он после обильного потребления водки сообщил «по секрету» западным послам: для Франции и Англии готово по 50 ракет, а для Федеративной Республики – 30 пронумерованных экземпляров. Но когда жена французского посла спросила, сколько ракет предназначено для США, жизнерадостный Никита ответил, что это военная тайна.

* * *

В приписываемых Хрущеву воспоминаниях изложена полемика с теми военными руководителями, которые «в речах и мемуарах пытаются обелить Сталина и вновь поставить «отца народов» на пьедестал». Брежнев, как уже сказано, рассматривал это под другим углом зрения, но общим для них обоих являлась ужасающая идеологическая узость мышления. Кстати, после нескольких лет гласности высший генералитет заявил протест против того, что на него пытаются переложить ответственность за то, в чем он не виноват: не военное, а политическое руководство на Рождество 1979 года выступило за вторжение в Афганистан. Во времена правления Горбачева наконец-то стало возможным, чтобы люди, отвечающие за внешнюю и за военную политику, подвергли критике курс, который в семидесятые и в начале восьмидесятых годов односторонне ориентировался на военное равновесие сил и пропагандистские успехи…

К вопросу о связях Федеративной Республики с Западом Брежнев подходил с реалистических позиций. Никто не собирается, говорил он, отделять нас от союзников, так же как и нет планов, чтобы наши будущие отношения с Советским Союзом развивались за счет отношений с другими странами. Брежнев заявлял это столь радостным тоном, что это могло бы внушить недоверие, если бы я и так его не испытывал: «У нас не было и нет никаких коварных замыслов, и я думаю, что это является важным фактором». Косыгин также подчеркивал, что никто не собирается посредством договора изолировать нас от наших западных союзников: «У нас нет подобных намерений, да они тоже были бы нереалистичны». Против этого нельзя было возразить.

Если абстрагироваться от некоторых мелочей, в Москве в августе 1970 года речь шла о переходе к новому отрезку европейской послевоенной истории. В то же время мне представилась возможность поставить стрелки на путь к урегулированию некоторых практических вопросов. Это в первую очередь относилось к Берлину. Я сообщил, что мы лишь тогда ратифицируем Московский договор, когда четыре державы завершат свои переговоры по Берлину с положительным результатом. Если мы хотим разрядки, Берлин не должен оставаться очагом «холодной войны». Он не должен больше оставаться яблоком раздора, а ему следует придать определенные функции в рамках мирного сотрудничества. Брежнева эта взаимообусловленность раздражала. Не означает ли моя позиция, что США будет предоставлено право вето? Действительно, многое осталось открытым, но возможность использовать берлинский вопрос в качестве рычага для создания помех была ограничена, хотя, к сожалению, и не устранена. Уже в конце октября 1970 года Громыко во время встречи с Шеелем дал с некоторыми оговорками понять, что с нашей берлинской взаимообусловленностью жить можно. Они встретились в Таунусе накануне выборов в ландтаг земли Гессен.

С другой стороны, мы имели в виду проблему прав человека, которую мы, дабы придать ей более безобидный характер, обозначили как «гуманитарные вопросы». Речь шла о репатриации из Советского Союза людей, являвшихся к началу войны германскими гражданами, а также о конкретных случаях воссоединения семей. Косыгин сказал, что об этом и впредь должны заботиться оба общества Красного Креста, хотя до сих пор они добились весьма скромных успехов. Я смог оказать им кое-какую помощь, в том числе и после того как отошел от правительственных дел. После 1970 года многие лица немецкого происхождения смогли переселиться в ФРГ, а в конце концов даже вновь наметилось улучшение условий жизни и культурного развития для советских граждан немецкой национальности.

Не хвалясь, я все же должен сказать, что за эти годы я в целом ряде случаев принимал участие в судьбе так называемых диссидентов. Результаты моих ходатайств были скромными; в нескольких случаях представители интеллигенции уехали за границу, хотя они с большей охотой остались бы на родине, в других – им были созданы лучшие условия жизни в самой стране.

В-третьих, речь, конечно, шла и об экономических интересах. Я прежде всего хотел выяснить у русских, не собираются ли они в дополнение ко всем тяжелым последствиям войны потребовать от нас еще и выплаты репараций? Для ответа Брежневу нужно было время. На следующий год в Крыму он мне коротко сообщил: этот вопрос в Советском Союзе не стоит. Толковые комментаторы могли бы проследить в этом единственную в какой-то мере существенную параллель с Рапалло.

Брежнев и Косыгин говорили о «больших и даже огромных перспективах» в области экономики, науки и техники; прежде всего нам расхваливали сотрудничество в области добычи полезных ископаемых Сибири. Это всегда было и остается постоянной темой германо-советских переговоров. Я перелистал старые подшивки и установил, что еще в 1922 году Карл Радек, большевистский эксперт по Германии польского происхождения, погибший в одном из сталинских лагерей, сказал заведующему восточным отделом германского министерства иностранных дел: «Германия может извлечь выгоду из использования русских сырьевых запасов. Немецкая работа найдет теперь в России поддержку».

В последующие годы строительство воздушных замков продолжалось. Косыгин не был склонен к преувеличениям: «Ни мы, ни вы не являемся благотворительными организациями, сотрудничество должно приносить пользу обеим сторонам». Ему тоже было известно, что заинтересованные в сотрудничестве немецкие фирмы откровенно жалуются на неповоротливость и частую пробуксовку советских органов управления народным хозяйством. Тем не менее торговля с Советским Союзом после этого по сравнению с исходным уровнем развивалась вполне успешно.

* * *

Для возглавляемого мной правительства Московский договор имел принципиальное и жизненно важное значение. Не только для нас в Бонне, но и с точки зрения европейской политики представлялось очень важным, что из заявлений мировой державы, так же как и из политзанятий в Советских Вооруженных Силах, исчез призрак германской угрозы, а тем самым из «межкоммунистической колоды» была изъята антигерманская карта.

В середине сентября 1970 года я заявил в бундестаге:

«Федеральное правительство убеждено, что настало время заново обосновать и в пределах возможного нормализовать наши отношения с Советским Союзом и с Восточной Европой. Заключая данный договор, федеральное правительство придерживалось того, что оно отразило в своем правительственном заявлении». Этим договором мы никому ничего не дарим. Он исходит из существующего реального положения вещей. Им устанавливается неприкосновенность границ и мирное урегулирование всех имеющихся вопросов. «Главное в этом договоре то, что он служит миру и обращен в будущее. Он создает предпосылки для лучшего сотрудничества с Советским Союзом и с нашими прямыми восточными соседями. Он не отделяет нас от наших союзников по НАТО и не мешает прогрессирующему единению Западной Европы. Он должен пойти на пользу Берлину. И, в конце концов, он оставляет свободным путь к достижению в Европе такого состояния мира, при котором и германские вопросы могут найти справедливое и прочное решение на основе права на самоопределение».

На следующий, 1971 год во время летних каникул я получил запрос: не хотел бы я в середине сентября посетить в течение нескольких дней Брежнева в Крыму – без «протокола» и без «делегации». Советский руководитель отнесся к отказу от протокола настолько серьезно, что, когда я 16 сентября во второй половине дня приземлился в Симферополе, он стоял на летном поле в полном одиночестве. Я прилетел на самолете военно-воздушных сил ФРГ. Это также было новшеством. Об экипаже позаботились самым наилучшим образом, что отнюдь не было само собой разумеющимся.

В здании аэропорта был устроен прием. Он очень затянулся. Казалось, что наш запас анекдотов никогда не иссякнет. В соответствии с этим и атмосфера была непринужденной. Если по программе предусматривалось испытать меня в буквальном смысле слова на выносливость, то этот экзамен я выдержал.

Теперь Брежнев совершенно однозначно был первым лицом и находился в лучшей форме, чем за год до этого, когда мне довелось его увидеть в Москве, а затем в 1973 году в Бонне. Как у чванливого, так и у официального Бонна, действующие лица которого дополняли друг друга и были тесно переплетены между собой, возникло ощущение, что им брошен серьезный вызов: может быть, происходящее в Крыму не имеет ничего общего с правительственными делами, а является «всего лишь» встречей руководителей партии? «Не секретная ли это встреча?» – вопрошал Франц Йозеф Штраус. Титул советского Генерального секретаря и его ранг по протоколу причиняли и в дальнейшем немало хлопот. Хотя в Париже его принимали со всеми почестями, полагающимися главе государства, ответственные за прием высоких гостей боннские бюрократы были против того, чтобы при его встрече производился обязательный в таких случаях артиллерийский салют. А у меня не было никакого желания с ними связываться.

Что же собой представляла Ореанда, где в распоряжении советского руководителя имелась летняя резиденция, в которой он принимал гостей из дальних и ближних стран? Не находилась ли она поблизости от той Ялты (а может быть, даже была ее предместьем?), где в начале 1945 года Сталин вместе с Рузвельтом и Черчиллем принял решения, воспринятые так, будто там раз и навсегда был утвержден раскол Европы, что соответствует не столь уж необычному историческому ракурсу? Впрочем, что касается мест, связанных с тяжкими событиями, то куда бы мы могли податься в Германии после 1945 года, если бы хотели, чтобы другие – да и мы сами – избежали крайне неприятных воспоминаний?



Поделиться книгой:



Регистрация