Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Таврические дни - Александр Михайлович Дроздов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ты что же, собака, шатаешь нашу дисциплину? — спрашивала флейта.

— Виноватый, — отвечал Крылов, — виноватый я.

— Винова-а-тый? — в недобром изумлении вздохнули бойцы.

— Ты что ж это сделал, Крылов? — допрашивала флейта.

— Я сделал преступление, но я кушать хотел.

— Если кушать хотел, добром просил бы. Кто из нас кушать не хотел?

— Столько я кушать хотел, что разум-голову потерял.

— Pa-а-зум потерял?! — задохнулись бойцы. — Это боец, это ковтюховец-то?

— Виноватый я, — сказал Крылов, — простите меня.

Здесь опять поднялся великий шум и продолжался долго. Ковтюх сошел с крыльца, короткой рукой сделал знак, чтобы расчистили ему к телеге дорогу. Бойцы потеснились. Ковтюх, заложив руки за спину, прошелся взад-вперед. От сильного движения его рук, когда он их закладывал за спину, на рубашке его лопнула пуговица.

Едва шум затих, он повернулся к Ольге и громким голосом, разнесшимся по всей площади, закричал Ольге в лицо:

— Бесчинство какое-нибудь, насилие делали над тобой?

Она видела, что ненависть к ней клубится и бьется в его глазах.

Она ответила ему звонко:

— Не делали.

— А зачем говорила, что делали? А зачем морда в крови?

Голосова высунула из-за плеча Ольги остренькое лицо:

— Он кулачищем ахнул ее между глаз. Сама видела!

Крылов дикими глазами взглянул на нее с телеги, обернулся к толпе и выкинул перед собой руки, сжатые в кулак.

— Ребяты! — сказал он густым голосом. — Даю прямое слово бойца: не ударял я ее ни в лицо и ни в куда. Я только гуся у нее позаимствовал, очень я кушать хотел. Судите меня за гуся, а за истязание женщины милуйте.

Флейтовый голос пропел из недр толпы:

— А за поросенка, Крылов, судить тебя или миловать?

— Не крал я поросенка, восподи!

Лошадь дернула, Крылов упал на колени, схватился руками за грядку. С головы его покатилась фуражка почтового ведомства. Редкие и злые, коротко стриженные волосы щетинкой стояли на голове. Добрый артиллерист поймал фуражку и двумя руками надел ее на голову Крылова, расправил смятую тулью.

Крылов, опершись на колени, встал на телеге, открыл рот.

— Восподи! — истерически выкрикнул он. — Этот подсвинок промеж ног у меня вышугнул на улицу независимо от меня. Даю вам клятву бойца! Подсвинка я не брал и с женщиной не шалил. Я только в гусе виноват. Пусть эта казачка подтвердит по совести.

Но здесь флейта оборвала его, крича: «Довольно допрашивать, судите его по всей строгости!» Многолюдная площадь снова пришла в движение.

Крылов тоскливо оглядывал море голов и плеч, бушевавшее вокруг телеги. Крики и угрозы вспыхивали то здесь, то там, подобные разрывам снарядов при ураганном артиллерийском огне. Эти разрывы голосов должны были казаться ему теперь артиллерийским огнем, из кольца которого не выйти. Бойцы нащупывали страшную его вину, и вот начались первые попадания! Он услышал слово «расстрел». Потом он услышал слова, связанные в беспощадные сочетания: «К стенке его, безо всякой жалости!» И он понял, что жалости нет к нему и, вероятно, не должно быть к нему никакой жалости.

Тогда он сам потерял к себе всякую жалость, вдруг успокоился и стал тем Крыловым, каким знали его все товарищи, — батраком из-под Армавира, пошедшим за Ковтюхом расшибать в щепки буржуев и генералов, солдатом революции, через плечико поплевывающим на смерть. Он был тем самым Крыловым, каким знали его товарищи, и вместе с тем другим Крыловым. Крыловым — вором, укравшим гуся, оплевавшим пороховое знамя полка.

Он снял фуражку и рукавом вытер со лба холодный пот.

Президиум митинга на крыльце атаманской хаты писал приговор. Крылов сурово и терпеливо глядел на Ковтюха, на товарища — матроса Жукова, и на большевика Комарова, и на то, как в руке Комарова колышется быстрый карандаш, набрасывая на клочке бумаги торопливые строчки.

Ковтюх взял у Комарова листок. Бойцы затихли. Ковтюх внятно и гулко стал читать:

— «…митинг бойцов Приднепровского полка постановляет: рядового Крылова, нарушившего железную дисциплину, опозорившего честь революции, расстрелять».

Услышав это, Крылов широко перекрестился, поклонился бойцам и стал слезать с телеги.

Никто не помог ему, хотя он был какой-то необыкновенный и напоминал больного. Слезши с телеги, он внимательно и умело оправил свои халат. Фуражку почтового ведомства он так надел на голову, чтобы козырек торчал параллельно бровям. Зайдя за телегу, он оправился. Широкая, но бессильная улыбка раздвинула его черные губы. С этой улыбкой Крылов пошел прямо на Ковтюха и, не доходя до него, щелкнул голыми пятками, встал во фронт.

Необыкновенно полным голосом он сказал:

— Рапортую, товарищ командир. Рядовой четвертой роты Приднепровского полка, осужденный резолюцией митинга, к смерти готов.

— Есть! — по-морскому ответил ему Ковтюх.

И Ольге стало страшно — невесть чего. Ей стало страшно Ковтюха, матроса Жукова, который засунул ленточки своей бескозырки за ворот, потому что дул ветер. Ей стало страшно молчания бойцов — ух, и кричали же они! — а сейчас вся площадь молчала так, словно это было кладбище. Ей стало страшно Крылова с его мертвым телом и широкой улыбкой.

Ковтюх сказал штабу:

— Выделить отделение четвертой роты Приднепровского полка для совершения казни.

— Прощаю, прощаю его! — закричала Ольга.

Все увидели, как она подняла гуся на своих руках и, бессмысленно качая головой, сначала пошла, потом побежала навстречу Крылову и, наклонившись, поставила гуся у его ног.

— Дарю тебе гуся, задаром отдаю! С голоду, с голоду он, простите его!

Гусь, утомленный пережитым, поднял голову на высокой шее, посмотрел на босые ноги Крылова и сел в пыль.

Крылов оторвал глаза от Ковтюха, посмотрел на гуся и протянул ему руку, шевеля пальцами, будто давал гусю хлеб.

Бойцы, сдвинув брови, закурили трубки и свертыши.

Мальчик, раненный в шею, вдруг вышел вперед, собираясь дать Крылову свертыш, но испугался того, что на него все смотрят, бросил свертыш на землю, пошел в толпу. Множество глаз смотрело на него. Он вернулся, поднял свертыш, мокрым от слюны, спрятал его в карман. То здесь, то там коротко ржали лошади. Люди молчали. Ковтюх посмотрел, как Ольга сидят на коленях и плачет.

Он спросил:

— Бил он тебя, казачка?

— Ни, — ответила она, руками опершись в землю.

— Отчего ж лицо твое в крови?

— О скобку вдарилась.

— Врала подружка твоя?

— Богачка она! — тяжело сказала Ольга. — Соврала я ради нее.

— Подсвинка, черт его, крал наш боец?

— Ни!

— Зачем неправду говорила?

— Ой, командир, стреляй меня, расстреливай! Вместе с ним, с солдатом этим, смертную муку приму!

Подняв голову, она увидела босые ноги Крылова, большие ноги с широкими стухшими и плоскими подошвами. Они были бронзово-грязные до косточек, но между щиколотками и концами подштанников оставалась чистая полоска. Наверно, Крылов сейчас поддернул подштанники. Эта полоска так была жалобна, так родна!

Отдохнув, гусь поглядел на Ольгу своим блестящим глазом и сказал: «О-го-го!» Ольга ладонями упала в пыль. Нет, не была теплой эта пыль! Осень шла на Кубань и все подхолаживала — и травку, и деревце, и небо, и пыль! Осенний ветер шумел над Кубанью. Ветер, ветер, ты куда летишь, ты о чем свистишь?

— …революционным решением… прощается!

«О-то-го!» — сказал гусь и пошел прямо навстречу распростертым рукам Ольги.

V

Услышав о том, что Ковтюх подступает к станице, атаман попрощался с семьей и пошел прятаться в малинник. Он присел в кустах и отсюда слушал шум войска. Захватив кончик уса пальцами, крутил его в тоненькую ниточку. Несмотря на осенний холодок, в малиннике было парно. В это лето трижды обирали малину, и даже сейчас кое-где висели налитые, сочные ягоды. На шершавом листе, прямо перед глазами атамана, сидела муха-жигалка. Зеленое ступенчатое брюшко ее было необыкновенно красиво. Ее крылышки были прозрачны. Атаман впервые видел муху так близко. Впервые так пристально он ее разглядывал. Шум войска, вступающего в Хадажинскую, все увеличивался. Муха, пригретая бледным солнцем, высунула хоботок.

— Вот ты улетишь! — с завистью сказал старый атаман. — Эх ты! Эх ты! Вольная!..

Спустя час пришла дочка, принесла в подоле горшок топленого молока и кусок белого хлеба.

— Чего там? — спросил атаман, в обе руки беря горшок.

— Шел бы ты к Сметанниковым, батя, — сказала дочка, сверкая глазами. — К нам становят штаб. Ужо убьют тебя. Зараз убьют.

Он увидел, что она оживлена, что ей все это нравится, залпом выпил молоко, как пьют водку; отдал ей горшок и, выйдя за огороды, медленно направился к Сметанниковым.

Идя позади дворов, он озирался и прислушивался к шуму в станице. В то же время он словно руками ощупывал свою душу: в ней было что-то дрянцеватое, она похожа была на загнанную мышь, уткнувшуюся в темную щель.

Атаман не привык стыдиться себя, но сейчас приходилось стыдиться собственной походки и легкого дрожания в ногах. Его страх был унизительный, а стыд шел от головы, от гордости, от гордого представления о себе, которое создавалось на протяжении всей жизни. Пока он шел, то страх осиливал в нем, то побеждала гордость. От этой внутренней борьбы атамана кидало и в жар и в холод.

Слабея, он схватился руками за тын. Пятна солнца, лежащие на золотой траве, вдруг сдвинулись с места и поплыли в его глазах, сливаясь в одно огненное рядно. Он оттолкнулся от тына и пошел дальше, рассуждая сам с собой. «Надо было выставить заставы, — думал он, — принять бой. В станице и пулеметы есть, и винтовки, и казаки. Настоящие казаки, бившие немца, а не какой-нибудь голодный сброд!»

Он присел на бугорочек и вдруг заметил, что видит тускло и плохо из-за слез, застлавших его глаза. Вынув носовой платок с начальными буквами своего имени, вышитыми шелком, он помял его в широких ладонях.

«Выставить бы надо заставы, стрекануть бы по ним пулеметиком», — подумал он, прислушиваясь к шуму.

«Грабеж, видимо, еще не начинался». Отерев слезы, атаман поглядел на крыши, но нигде не было видно пожара. «Покидать бы их всех в костры, пусть покорчились бы!» — подумал он.

С задов он прошел к Сметанникову на баз. Здесь было пустынно, все будто вымерло, не видать ни скота, ни домашней птицы, ни людей. У свежих тесин, заготовленных под крышу, лежал на боку самовар.

Атаман присел на тесины.

В боку самовара искаженно изобразилось его лицо в подкове опрятной бороды.

Вскоре на крылечке появилась работница, задрала подол и, закрыв им губы, стала смеяться.

— Чему ты, чему? — сказал атаман сердитым шепотом, закрывая глаза, чтобы не видеть бесстыдства голых девкиных ног.

— Сашку в горнице потчуют, — ответила девка, опуская подол и блестя глазами. — Сашка прощаться пришел. Сашку потчуют.

— Будет врать-то, — приказал атаман. — Пойди кликни мне хозяина.

Терентий Кузьмич легким шагом спустился со ступенек, отирая усы, вымоченные похлебкой. Остановясь перед атаманом, он косо поглядел на него, погладил себе живот и ягодицы. Спросил:

— Прятаться ко мне пришел, атаман? Так тебя вижу?

— Шутишь все. Смотри не перешути — тошнить будет.

— Одному богу известно, что с нами буде. Пойдем, пересидишь в амбаре. Ковтюх, слышно, ночевать у нас не собирается.

В амбаре приятная прохлада шла с земли. Белая бабочка сверкала в тонком луче солнца, проколовшем крышу.

У закрома на низеньком табурете сидел Платон и черствым пальцем листал маленькое евангелие с восьмиконечным крестом на красном переплете — тоже прятался от Ков-тюха. Он не поздоровался с атаманом, только пододвинул ему табуретку, сам пересел на пустые мешки.

Терентий Кузьмич сел на мешки рядом с сыном. Сытный обед давил на сердце. Терентий Кузьмич икнул, сунул руку в закрома — пропустил меж пальцами муку.

— Несмотря на глубокие пророчества великих евангелистов, — медленно проговорил Платон, засунув палец между страницами, — не могу найти в этой святой книге точного ответа моему вопросу. Если диавол ведет Ковтюха, то как же господь бог попустил, чтобы дети тоже были среди полчищ его? А они там имеются. И они там кричат: «Хлеба!», страдают и болеют, и смерть равно угрожает им. Дети — существа, чистые сердцем, и как же допускает господь поругание невинных? На этот вопрос святое евангелие не дает мне ответа.

— Ты об одном боге не думай, — раздраженно сказал атаман, — ты диавола тоже пожалей. Чертенят ему нужно. Откуда взять? Только с земли.

— Разве что, — ответил Платон, подумав.

Он полистал евангелие, шевеля сухими губами.

Бабочка, вырвавшись из луча, зигзагом пролетела мимо его лица и села на землю, трепеща белыми крылышками.

— Все же не могу я убивать детей, — скромно, будто стесняясь, проговорил Платон, — не могу я убивать все непорочное, все невинное, все славящее бога чистым дыханием своим.

И, приподняв сапог, со вкусом раздавил бабочку.

Сидя среди Сметанниковых, атаман чувствовал, как в нем все сильнее разгорается раздражение. Ковтюх-то, видать, не так уж страшен. Казакам выйти бы со дворов и ударить с флангов — только шерсть полетит. Атаман поглядел на Терентия Кузьмича, на Платона. От раздражения он младенчески почмокал губами. Казаки, прости господи! Один — святоша, ему бы кадила раздувать попу, ему бы с демонами воевать. Платон послюнил палец, перевернул страничку, глаза у него были светлые, как у бабы в минуту крайней нежности. Смотреть на него было противно.

Терентий Кузьмич сидел молча, но казалось, что его усы и борода улыбаются.

— Отличился ты, Терентий Кузьмич! — гневно сказал атаман. — Чего это девка балакала? Беглого батрака потчуешь, как гостя?



Поделиться книгой:



Регистрация