Гермес, надувая щеки, качался позади пузатого, с широким горлышком золотого сосуда. По бокам сосуда извивалась бесконечная паутина – переплетение нитей, а если приглядишься – то переплетение рук, хоровод связанных тел…
В путаницу нитей вгрызались выпуклые, выкованные особо искусно ножницы.
От сосуда несло уединением ветхого, серого дома на Олимпе, дома, не видного за беломраморными дворцами. Простого дома со стенами из выветренного камня, куда мне за все века не довелось заглянуть. Куда никто старался без предлогов не заглядывать.
Мне даже не пришлось увидеть Прях или говорить с ними – незачем было.
Да уж, вряд ли.
Гермес топтался вокруг дара, вытягивал шею: ну? что там? Мойры же не делают даров, ты это знаешь, да, новоявленный Владыка?!
Когда я отослал его прочь, вестник попробовал поумолять глазами, потом упорхнул – раздувшимся от обиды пузырем в сандалиях.
Я остался на уступе над миром, прижимать ладонь к холодному, стучащему изнутри многими сердцами золоту.
Дары Мойр стоило бы получать с пышной церемонией. Со славословиями. С ответными дарами. Особенно такие.
Крышка, на которой тоже были выкованы ножницы, подалась без труда. В зеленоватом тумане сосуда плавали скрученные в клубочки обрывки пряжи.
Серые. Светлые изнутри и темные снаружи. Окрашенные в серебро, в зелень, в кровь. Свитые в причудливые формы или лежащие небрежными, короткими завитками. Прилипшие к другим или одиночные.
Концы всех нитей были обрезаны чем-то острым.
Медленно я протянул ладонь (по привычке – черную, левую) и поймал тот клубок, что был ближе: густая синь с вкраплениями багреца.
Халкиопа из Наксоса. Жена рыбака. Любила играть с подругами ракушками на берегу, там-то ее и увидел будущий муж, и дело совершилось быстро: Нюкта-Ночь и дышащее теплом море устроили свадебку, потом она штопала мужу рубахи, чистила рыбу и рожала ребят – восемь лет, каждый год по сыну – потом пришла великая война, вскипело огнем и кровью небо, и из глубин поднялись морские твари, и корчи острова обрушили на нее стены их дома.
Я опустил ладонь, и жребий Халкиопы, жены рыбака, любившей море и мужа, соскользнул легкой лодчонкой с пристани, погрузился в мутную дымку.
Сколько их здесь – тысячи? Десятки тысяч? В одной последней битве сколько погибло…
Прикрыл золотой крышкой дымку с обрезками жизней смертных – бесконечность замерших сердец слабо застучала под ладонью. Не открывая рта, кликнул Гелло и колесницу, квадрига черным вихрем прилетела раньше, Гелло объявился позже и почему-то в компании Оркуса.
Бог лживых клятв извивался могильным червем, клялся, что услышал призыв Владыки: не надо ли Владыке чего? А он уж все что угодно…
Почтения – хоть отбавляй: божок уже еле дышит, вон, фиолетовым стал, в тон одеждам.
Оркус рванул исполнять все-таки быстрее, полный желания урвать царских милостей. Гелло летел следом, клацая зубами.
Я проводил их взглядом, шагая на колесницу.
Поставят. С ликованием и почтением. Все равно к дарам Мойр по доброй воле никто не притронется.
У Белой Скалы, на пригорке, откуда берет исток Лета, кипела стройка. Таскались, высекая искры ступнями из каменных плит, полуголые великаны. Какой-то титан из младших, поливая едким потом каменные глыбы, громоздил одна на другую: крякал, приседал – и бух! еще нутряной стон – грох! На западной окраине стройки щелкал бичом кто-то крылатый, наверное, одна из Эриний. В воздух летела каменная крошка, путались под ногами вертлявые даймоны и стонущие тени, кто-то заливисто орал: «Да не в Лету же мусор скидывать! И кто вас, приапоруких, учил…»
В центре строительного урагана, хромая, метался Гефест и хрипло орал на всех, кто попадался ему под руку. Неизменная доброта всегда покидала олимпийского строителя на время работы. Когда на Олимпе строились дворцы – даже Арес не гнушался послушать обороты, слетающие с уст мирного Хромца. Чтобы блеснуть потом перед воинами.
Владыку заметили двое-трое теней, которые тут же сделали вид, что безумно заняты каждый своим делом.
Эвклей отыскался в компании Гипноса у самой Белой Скалы, в некотором отдалении от шума стройки. Беспамятная Лета, тихо напевая под нос, сидела тут же, на берегу собственной реки. И заворачивала сыр в лепешки.
«Трезубец Посейдонов вам в зад и семь раз повернуть!! – гулко загремел голос Хромца под сводами. – Сказал же – тут перегородку ставим!»
Я отодвинул Гипноса и опустился на белый песок – сыпучий, мягкий, прохладный, на таком ничего не может расти, хотя вот кипарисы почему-то не умирают…
Гипнос поморщился и зашипел. Эвклей продолжил угрюмо глодать то, что глодал до этого. Лета тихонько напевала что-то без слов, тонкие пальцы порхали над корзинкой с едой, по временам замирали: а что было нужно?
Белокрылый тут же застучал пестиком в ступке, силясь напустить на себя безмятежность.
«
«Эти» толпились и переминались с ноги на ногу на другой стороне Леты. Тянули руки, стонали, но не решались коснуться вод. Воины, женщины, дети, кентавры, какие-то нимфы…
Иными словами, они ждут, что я стану
Эвклей тяжко засопел, покосился на богиню – уймись, женщина! Лепешки к тому же не готовы еще.
И охнул, и задолбил по своей ступке с удвоенной силой, и принялся прислушиваться к воплям Гефеста: «Тачку Приапа с Приапом тебе в печень, сказано – здесь черный мрамор!!». Потянул в рот лепешку прямо из рук недоумевающей Леты.
Еще бы он задержался. Не ты ли, Гипнос, шептал мне на ухо, что можешь рассказать о том, как Геката отравила своего отца?
Нужно будет поговорить с Трехтелой – потом, когда станет меньше дел. Впрочем, что она мне ответит, она всеми тремя физиономиями ухмыляется – стоит только увидеть.
Нужно… только… увидеть…
«
Это случилось не на уступе, откуда открывался взгляд на изрезанную реками чашу Эреба, не в черном дворце, опоясанном водами Флегетона. Это случилось – тогда.
От стройки летела едкая пыль и ругательства Гефеста, пахло нагретой медью, летейским забвением и немного – горячими лепешками, из-под задравшегося хитона у Эвклея торчали поросшие бурой шерстью ляжки, и чаша Гипноса опасливо подрагивала в пальцах у белокрылого, и я точно помню, что все началось с этой каменной чаши, выщербленной по краям, тяжелой и серой, как посмертный сон. Я задержал на ней взгляд – на резных цветках мака и маленьких фигурках лежащих людей – и чаша заухмылялась мне в глаза каждой щербинкой.
И мир раскрылся передо мной – бледно-золотым бутоном асфоделя. Обжег кожу жарким оранжевым дыханием Флегетона, дунул в лицо льдом Стикса…
Впустил.
Я сидел на берегу Леты, сжимая белое крыло бога сна.
Я шел по полям асфоделя со стонущими тенями, я был плитами, ударявшимися друг о друга при постройке дворца; камнями под ногами Хромца, впитывавшими его крики («Кишки вокруг шеи!! Три раза! А потом узлом!»), был пламенем, спящим во чреве вулканов, трясиной Стигийских болот, кишащей гадинами; я чувствовал дуновение крыльев спешащего Таната на своем лице, потому что я был сводом, воздухом… и железной дверью над черной бездной, в которой изнывали от бешенства узники.
Я был – и я усмехался.
Вместе со всеми своими – подземными. Всеми губами Гекаты – остро, скрытно, таинственно. Мордами псов – светильниками в коридорах - глумливо. Языками пламени Флегетона – игриво, азартно. Каждым цветком асфоделя, каждым искрошившимся скальным клыком на берегу Ахерона, каждым драгоценным камнем в стене, узловатыми корнями ив Коцита, обглоданными черепами из логовищ Кер – я усмехался этому зрелищу…
Сыну Крона, возомнившему себя Владыкой. Сидящему на берегу в компании чавкающего распорядителя, Гипноса да напевающей Леты и ничего – ни-че-го-шень-ки не понимающего!
Не смыслящего ни в собственном жребии, ни в здешних законах и тайнах,
Белая скала, сонмы теней, моя колесница, на которой во дворец торжественно ввозили дары Мойр, озеро Мнемозины, маленькая, черная речка возле входа в Тартар – все сливалось в одну сплошную острозубую усмешку, я ждал открытого боя, а получил многообещающий смешок…
Правая ладонь вымазалась в белом песке, он тихо утекает сквозь пальцы.
Напевает беспамятная Лета – что-то протяжное, и я слышу песню, но я не отзвук этой песни…
Я. Я – Аид-невидимка.
Гипнос с опаской потянул крыло из моего кулака – пара белых перьев все равно в пальцах осталась. Белокрылый косился отчаянно и частил скороговоркой:
Я брезгливо отряхнул перья с руки – две белые стрелки уплыли вслед за неспешным течением Леты.
С ревом и грохотом на одну из стен обрушился поскользнувшийся великан, дрогнул песчаный берег, и вслед за этим еще громче взревел Гефест: «Колесницу Гелиоса тебе во все места!! Всем твоим потомкам! Голову с задом местами поменяю!!»
Распорядитель только плечами пожал – ну, и суди себе, мне-то какое дело? Помолчал, переплетая корявые пальцы. Взгляд цепких, заплывших жиром глазок поползал по песку, остановился на большом пальце, торчащем из сандалии.
Палец был пузат и волосат, как сам Эвклей.
Гипнос отчаянно и громко хрюкнул в свою чашу и просиял любовью к Эвклею. Спорить ведь можно, затем бог сна и таскается за распорядителем, чтобы услышать из его уст что-нибудь этакое про Владыку.
Эвклей хрюкнул вепрем из кроновых ратей.
Улизнул под самый свод – от беды подальше.
Я поднялся, не отряхивая плаща от белого песка. Кивнул Эвклею – пошли. Нет, не с колесницей, а так, по-божественному, мне ведь пора привыкать?
Шаг – мир морщится вокруг меня складками серой шерстяной хлены, украшенной цветами, два – складки становятся мельче, в вышивку на хлене вплетаются огненные узоры… три. Пришли.