Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Дело чести. Быт русских офицеров - Александр Васильевич Чичерин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Коренное население Кавказа.

Литография. XIX век

Мы переходили через реку, по колено в воде, как вдруг недалеко от нас в лесу раздался выстрел, и эхо повторило его в горах громкими перекатами. Все встрепенулись. «Это заговорило ружье Хатхуа! – крикнул хаджи Соломон. – Он пороху даром не теряет! Один выстрел, значит, зверь; если будут еще, значит, он столкнулся с неприятелем». Наше недоумение длилось недолго. Через несколько минут мы услыхали в лесу быстро приближающийся топот, смешанный с треском дерев, ломаемых какою-то непреодолимою силой. Вслед затем выбежало перед нами, в расстоянии хорошего выстрела, встревоженное стадо адомбеев; впереди несся бык огромной величины. Ружья блеснули мгновенно из чехлов, выстрелы загремели, и бык, в которого мы все приложились, как по уговору, сделал высокий прыжок и поворотил в противную сторону. Все стадо, в котором находилось до двадцати коров и телят, ушло за быком. Молча расположились мы спать. Некоторые поглядывали было на мешочек с остатком проса, который хаджи Соломон привесил к своему собственному поясу; но он объявил решительно, что не позволит коснуться его прежде минуты действительного голода, а до тех пор станет его защищать против каждого, если бы понадобилось, даже с пистолетом в руках. Долго лежал я без сна, не имея еще привычки переносить голод, как выучился впоследствии; наконец усталость взяла верх, и я стал забываться; но мне не было суждено отдохнуть в эту ночь. Микамбай тихонько всех разбудил и приказал залить огонь. Перед нами стоял неутомимый Хатхуа и повел нас с обыкновенным своим молчанием в ту сторону, куда прежде ходил один. Хатхуа нашел, невзирая на темную ночь, след адомбеев, по которому они имели привычку ходить к водопою. С раннею зарей мы заметили на горе несколько темных подвижных точек, которые медленно спускались к воде. Перед стадом двигался, понурив голову, бык огромной величины. Когда он подошел к реке и готовился уже пить, мы спустили курки почти в одно время, и семь пуль попало ему разом в грудь и в голову. Адомбей зашатался и с глухим ревом упал на землю. Можно себе представить, с какою радостью бросились мы к убитому животному, в котором нетрудно было узнать нашего вчерашнего адомбея. Кроме семи пуль, попавших в него спереди, мы нашли в нем еще четыре раны навылет от вечерней стрельбы, не помешавших гигантскому зверю продержаться на ногах до утра, несмотря на весьма значительную потерю крови.

Мы устроили бивуак на самом месте охоты. Абхазцы поспешно развели огонь и принялись снимать шкуру и резать адомбея на части. В полчаса сварили остаток проса и зажарили на углях часть огромной печени. Насытившись, мои абхазцы совершенно переродились, повеселели и снова почувствовали себя способными на всякое дело, сколько бы оно ни было трудно и опасно. Мяса мы имели надолго, недостаток проса и соли нас не тревожил, потому что и без них можно было прожить, не опасаясь умереть с голоду; следовательно, необходимость спешить без оглядки к башилбаевским аулам исчезла. Вспомнили о лошадях, брошенных за горой на произвол судьбы, и стали о них жалеть. Я сделал предложение остановиться на Зеленчуге и попытаться перевести наших лошадей через снег. Обещав подарить по пяти червонцев на человека, мне, с помощью хаджи Соломона, было нетрудно уговорить Багры, Хатхуа и двух крестьян Микамбая перейти за лошадьми еще раз через гору. На третьи сутки привели наших лошадей, до того измученных, что они едва держались на ногах. И людям, и животным отдых был необходим. Поэтому мы пробыли на Зеленчуге еще один день и отправились потом в дорогу не без порядочного запаса вареной и жареной говядины. Я желал сберечь шкуру адомбея с его головой и копытами и привести их на линию, в доказательство того, что зубры существуют не в одной Литве, а водятся еще на Кавказе, чему не хотели верить, слыша об этом от горцев. Между русскими я был первый, имевший случай видеть кавказского зубра и за ним охотиться. Его огромный рост, темно-коричневый цвет, чисто бычья голова, мохнатая, как и грудь, и гладкая задняя часть не допускали никакого сомнения, что он одной породы с животным, сберегаемым в лесах Беловежской пущи. Мои абхазцы не хотели и слышать о провозе на линию цельной шкуры, говоря, что ни одна из наших лошадей не имеет силы протащить ее даже один день и мы будем принуждены бросить на дороге со шкурой и лошадь. Поневоле я должен был покориться такому весьма практическому заключению моих проводников и не без досады видел, как стали выкраивать ремни из прекрасной шкуры, под которою мы все семеро находили место во время нашей стоянки на берегу Зеленчуга. Еще на южной стороне гор собрал я в ущельях Гумисты и Бзыба большое число камней разных пород, между прочим, и кварцы со следами золотой руды, и наполнил ими саквы, висевшие у меня за седлом. Саквы были спрятаны вместе с седлом там, где мы оставили наших лошадей. Когда их привели на Зеленчуг, дорожные мешки оказались пустыми, невзирая на мою просьбу ничего в них не трогать. «Где мои камни?» – спросил я абхазцев. «Где? В снегу на горе, – ответил один из них. – Лошади стало тяжело, и я выбросил их; а если ты любишь так таскать с собою камни, так в Зеленчуге их очень много, пожалуй, я наберу!» После этого нечего было и говорить. Во время дороги я был принужден записывать и делать мои пометки скрытно от проводников, зная, сколько они ненавидят всякое письмо и как боятся его, считая его дьявольским искусством. Заметив, что я составляю записки, они в случае какого-нибудь несчастья не замедлили бы приписать его грешным знакам, чертимым мною на бумаге, и нельзя предсказать, до чего бы могла их довести в подобном случае суеверная злоба.

От Зеленчуга мы перешли на Кяфир через высокий скалистый гребень, на котором стояли развалины церкви, вероятно грузинской, постройки времен царицы Тамары. Спустившись вниз по Кяфиру, мы вышли из тесного ущелья, по которому он протекает в своем верховье, и вступили на холмистую местность, покрытую небольшими перелесками и высокою сочною травой, в которой конный человек скрывался до головы. Нам следовало с Кяфира поворотить на запад, обогнуть самые крутые контрфорсы главного хребта и потом подняться на юг, вверх по Урупу, на котором жили в то время башилбаевцы, недалеко от его верховья. Чем более удалялись мы от высоких гор, тем осторожнее становились мои абхазцы.

На пятый день, повернув опять к горам, мы сделали огромный переход вверх по Урупу, перед вечером вошли в дремучий лес и поздно ночью остановились на небольшой поляне, которую загораживала с одной стороны высокая отвесная скала. Далее этого места ни хаджи Соломон, ни его абхазцы не смели идти, жалея свои головы. Верстах в пяти отсюда лежало селение Мамат-Кирея Сид-ипы, из рода Маршаниев, приятеля Микамбая. Башилбаевцы принадлежали к числу девяти небольших абазинских обществ, занимавших северо-восточную покатость гор, между реками Урупом и Сагуашею. Язык и господствующие у них фамилии доказывали их абазинское происхождение.

Микамбай послал Хатхуа в ту же ночь уведомить о своем прибытии Мамат-Кирея Сидова, как его называли русские, вместо Сид-ипа, и забрать у него съестных припасов. Хаджи Соломону и мне самому было желательно повидаться с Сидовым как можно скорее, для того чтоб узнать от него, каким способом могу я проехать далее к братьям Ловам. Хатхуа вернулся перед утром вместе с доверенным слугою Сидова, принесшим корзину, полную разных припасов, и пригнавшим двух баранов от имени жены своего господина, который находился в отлучке. За несколько дней до нашего прихода не только он, но и все другие абазинские и кабардинские старшины, а между ними и братья Ловы, уехали для совещания на русскую сторону в Железноводск к начальнику кубанского кордона. Башилбаевцы покорились русским за полгода перед тем, а Ловы, как мне рассказал башилбаевец, стали ездить на линию несколько недель тому назад; значит, они также были приняты в число русских подданных. Это известие меня нисколько не обрадовало. С той минуты, что они гласно передались русским, Ловы не могли более мне быть полезными для моего путешествия к морскому берегу. Кроме того, их отсутствие, равно как отлучка Сидова и других абазинских старшин, с которыми хаджи Соломон имел связи, ставили меня и моих абхазцев в весьма неприятное положение. Охранное письмо князя Михаила на имя хаджи Джансеида нисколько не успокаивало старого Микамбая. Покоряясь злой необходимости, он просил башилбаевца передать жене Сидова, чтоб она не медлила ни одного часа с отправлением гонца за своим мужем, которому я обещал сверх того от себя хорошую награду, если он скоро доставит мое письмо генералу ***, никому об этом не говоря. В записке, писанной по-немецки, для того чтоб ее ни в каком случае не могли прочитать черкесы, между которыми находились люди, знакомые с русскою грамотой, я объяснил в коротких словах мое положение и просил как можно скорее прислать ко мне одного из Ловов для устройства моего проезда с Урупа на линию. Покончив это дело, мы принялись устраивать для себя безопасную стоянку на довольно долгое время, причем оказалось, что хаджи Соломон был весьма предусмотрительный человек. Место, куда он нас привел, лежало в такой глуши, что один только несчастный случай или измена могли навести на него наших врагов. Лучше этой самою природой устроенной крепости нельзя было придумать для небольшого гарнизона. В пещеру втащили седла, провизию, двух живых баранов, кроме битой говядины, дров и воды в дорожных тулуках.

На девятый день башилбаевец, доставлявший нам пищу, принес весьма приятное известие, что его господин вернулся и с ним приехали Ловы и другие абазинские старшины, для того чтобы меня проводить на линию по приказанию генерала ***. Сидов просил хаджи Соломона выехать со мною на половину дороги к его аулу. Сначала я не мог понять причину, побуждавшую Сидова сделать мне гласную встречу, которой совершенно не желал и которая могла только вредить моим планам. Письмо генерала ***, переданное мне, когда я прибыл на свидание, объяснило мне это дело. Не зная ни причины, ни цели моего путешествия из Абхазии на линию, генерал *** чрезвычайно удивился моему неожиданному появлению на Урупе. Понимая опасность, которой я подвергался в этом месте, как русский, находящийся притом в товариществе с абхазцами, он на первых порах думал было собрать летучий отряд и идти с ним выручать меня. Но потом он рассчитал, что на это было необходимо слишком много времени и что такой редкий случай, как мой приезд, мог быть с пользой употреблен для того, чтобы принудить вновь покоренных башилбаевцев и кабардинцев, переселенных им на Уруп, дать гласное доказательство своей покорности, а это могло бы поссорить их с неприязненными нам черкесами, с которыми они продолжали иметь тайные связи. Поэтому генерал *** приказал собранным около него в Железноводске Сидову, Ловам и кабардинскому князю Исмаилу Касаеву отправиться немедленно домой и обеспечить мой проезд с Урупа на Кубань, возложив на них полную ответственность за мою безопасность. Все распоряжения он делал гласно, не полагая, чтоб решился на новое путешествие в горах. Этот оборот дела налагал на Мамат-Кирея Сидова обязанность принять меня не как неизвестного путешественника, а как русского офицера, посещающего его дом, чего еще никогда не бывало.

Правила вежливости, соблюдаемые черкесом, когда он принимает гостя, так ярко обрисовывают его гостеприимный быт, что я не могу упустить случай рассказать о приеме, сделанном мне Сидовым. Надо начать с того, что в глазах горца нет такой услуги, которая могла бы унизить хозяина перед гостем, сколько бы ни было велико расстояние их общественного положения. Звание тут не принимается в расчет, и только самые малые оттенки означают разницу в приеме более редкого или почтенного гостя. Я принадлежал в этот раз к числу не только редких, но и совершенно небывалых гостей. Перед дверьми кунахской Сидов соскочил с лошади, для того чтобы держать мое стремя, потом снял ружье и провел меня на место, обложенное для меня коврами и подушками, в почетном углу комнаты. Усевшись, мне следовало промолчать несколько мгновений и потом осведомиться о здоровье хозяина и Ловов, которых со мною познакомили. У горцев считается неприличным для гостя расспрашивать о жене и детях. От моего приглашения садиться все, как водится, отказались на первый раз. Скоро подали умыть руки, и вслед за умыванием был принесен ряд низеньких круглых столов, наполненных кушаньем. Я пригласил вторично Сидова и Ловов сесть со мною за стол. Хозяин решительно отказался в знак уважения ко мне и все время простоял в кунахской, не принимая участия в обеде; Ловы, будучи сами гостями, сели около стола. Обед состоял из вареной баранины, говяжьего отвара, разных яичниц, молока десяти различных приготовлений, вареных кур с подливкою из красного перца, жареной баранины с медом, рассыпного проса со сметаною, буйвольего каймака и сладких пирожков. Черкесы пьют только воду, брагу или кумыс, так как вино им запрещено Кораном. По правилам черкесской вежливости, никто не касается до кушанья прежде старшего гостя, и когда он кончил, все сидящие с ним за одним столом также перестают есть, а стол передают второстепенным посетителям, от которых он переходит дальше, пока его не очистят совершенно, потому что горец не сберегает на другой раз что было однажды приготовлено и подано. Чего не съедят гости, выносится из кунахской и отдается на дворе детям или невольникам, сбегающимся на каждое угощение. Место имеет большое значение в черкесском приеме. Для того чтобы дать мне первое место и в то же время не обидеть старика хаджи Соломона, гостя из дальней стороны, которому лета давали преимущество надо мною, его поместили в другой кунахской и угощали особенно. Лета ставятся у горцев в общежитии выше звания. Молодой человек самого высокого происхождения обязан встать перед каждым стариком, не спрашивая его имени, уступать ему место, не садиться без его позволения, молчать перед ним, кротко и почтительно отвечать на его вопросы. Каждая услуга, оказанная седине, ставится молодому человеку в честь. Даже старый невольник не совсем исключен из этого правила. Хаджи Соломон вернулся в тот же вечер в лес и ушел со своими людьми в Абхазию. Из старых проводников остался при мне один Шакрилов, от которого мне было мало пользы. Все смотрели на него как-то недоброжелательно и не обижали его только потому, что он имел поручение к хаджи Джансеиду и находился под моим покровительством. Меня же самого оберегала хотя и дальняя, но весьма положительная сила русского штыка.

Между моими новыми знакомыми я мог совершенно надеяться на Сидова и на Ловов. Сидов властвовал над башилбаевским обществом в две тысячи душ мужского пола. В тридцать пятом году, когда я приехал на Уруп, он находился в числе покорных нам горских владельцев, принимал меня гласно в своем доме и, я уверен, не пощадил бы своей жизни для моей защиты. Несколько лет спустя он заставил много говорить о себе, захватив с шайкою в двенадцать человек, на дороге между Пятигорском и Георгиевском, жену полковника Махина, которая прожила у него в плену более восьми месяцев, пока ее не выкупили за дорогие деньги. Подобные переходы от более или менее шаткой покорности к открытой вражде принадлежали в то время к самым обыкновенным явлениям на Кавказе. Братья Ловы были приняты в число покорных, с преданием забвению всех прежних преступлений, недели за две до моего приезда. Это обстоятельство отняло у меня всю надежду через них достигнуть моей цели, и я должен был думать о других способах. Слух о том, что они покорились, или, как горцы имели обыкновение выражаться, познакомились с русскими, и перешли жить в свой родовой аул на Куме, разнесся везде, и этого было достаточно, чтобы возбудить против них величайшее недоверие между неприязненными черкесами, у которых они после этого не смели показываться. Несмотря на их бесполезность для моих будущих планов, я не мог не обратить внимания на младшего брата, Мамат-Кирея. Двадцати лет, красавец в полном смысле слова, каких даже немного у черкесов, ловкий и смелый, он с первых минут нашего знакомства мне чрезвычайно понравился и внушил мне желание привязать его к себе. Свою первую молодость он провел между русскими и выучился в георгиевской гимназии правильно говорить, читать и писать по-русски, чем я воспользовался, для того чтобы просить его быть моим переводчиком до приезда на Кубань. Тогда мне не приходило на ум, что судьба свяжет нас когда-нибудь еще теснее, положив на одни весы его жизнь и мою судьбу, как это случилось годом позже в абхазских лесах, когда кабардинцы захватили меня в плен, а его спас от смерти только неожиданный случай.

Прогостив три дня у Сидова, я отправился на линию. Человек сто абазин, Сидовых и Лововых узденей, под предводительством своих князей проводили меня до большого Теченя, на берегу которого кабардинский князь Исмаил Касаев начинал тогда строить для себя дома. Он принял меня в шалаше, убранном коврами, за неимением другой кунахской. Касаев принадлежал к одной из первых княжеских фамилий в Кабарде и был очень богат, невзирая на потери, сделанные им в двадцать первом году, когда он бежал за Кубань. В тридцать пятом году он передался опять на сторону русских и должен был поселиться около Урупа, потому что со времен Ермолова существовало правило не допускать в Кабарду бежавших князей, которые были для нас гораздо вреднее и опаснее простого народа, легко смирившегося, когда они перестали тяготеть над ним. Касаев меня угостил еще с большею пышностью, чем Сидов. У него в доме господствовала старинная турецкая роскошь, обнаруживавшаяся во множестве серебряной посуды, золоченых чаш для кумыса, ковров, парчовых тюфяков, бархатных одеял и тому подобных вещей. Сам Касаев, хромой, с лицом, выражавшим его монгольское происхождение, считался одним из первых молодцов и стрелком, привыкшим бить с седла коз и оленей. Открытое помещение и множество гостивших у него людей, между которыми, я полагаю, были и неприязненные черкесы, заставили его принять для меня особые осторожности. Касаев лег спать с нами в шалаше и, когда все заснули, с помощью Мамат-Кирея Лова переместил мою постель на другой конец шалаша, сказав, что хотя опасности нет, а все-таки лучше быть осторожным и не верить никому, потому что мысль человека не написана у него на лице, а слова всегда лгут. По углам нашего помещения всю ночь караулили касаевские уздени, вооруженные двуствольными ружьями. Касаев проводил меня до Кубани, через которую я переправился против Баталпашинской казачьей станицы. Оттуда я приехал на Кавказские минеральные воды, прогостив короткое время в Тохтамыше у генерала султан-Азамат-Гирея, потомка крымских ханов, и на Куме у моего приятеля Лова. Этим кончилось мое путешествие.

Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен

(1792–1881).

Отрывок из летописи Елисаветградского гусарского полка

Елисаветградский, прежде конно-егерский, ныне гусарский Ея Величества королевы Виртембергской Ольги Николаевны полк, по случаю отбития казенного ящика в войну 1812 года, имеет в летописи своей пробел несколько десятков лет начала своего существования.

Одаренный замечательной памятью, я остался, может быть, один из давних ветеранов Елисаветградского полка, и, узнав недавно о помянутом пробеле самой занимательной эпохи, считаю обязанностью сообщить многое, что мне известно из славы этого доблестного полка.

В 1804 году записан я был в службу в Елисаветградский гусарский полк, которого шефом состоял отец мой, генерал-майор барон Ерофей Кузьмич Остен-Сакен. Мне был тогда 12-й год от роду, и потому прибавили пять лет: тогда не требовалось метрических свидетельств. Я считался уже прежде в службе сержантом в лейб-гвардии Семеновском полку, имея три года от роду, но, по вступлении на престол императора Павла I, вместе с прочими выключен из списков.

Несмотря на юность мою, я был очень развит, любознателен и одарен редкой памятью.

Из первых шефов Елисаветградского, бывшего тогда конно-егерского, полка был полковник Паленбах, что знаю я из преданий. Под начальством его, в польскую войну 1793 года, полк отличился в сражении под Дубенкою, о чем рассказывали участвовавшие. Потом были шефами Елисаветградского конно-егерского полка: Дунин, Веропойский, по переименовании же в гусарский: Сухарев и барон Остен-Сакен. Полк переименован в гусарский по вступлении на престол императора Александра I.

Отец мой, генерал-майор, шеф Псковского драгунского полка, в 1799 году выключен из службы императором Павлом I и в 1800 году милостивым манифестом вытребованный в Санкт-Петербург, был назначен шефом своего имени полка – Елисаветградского – и обласкан императором. Когда отец мой благодарил за назначение, государь сказал ему: «Вы командовали пятиэскадронным, теперь даю вам десятиэскадронный полк». В то время при представлениях становились на колено. Отец мой, вставая, запутался в шашку и мог упасть, но государь подал ему руку и помог подняться.

Отец принял полк в местечке Ямполе Подольской губернии и в ту же весну перешел с полком на непременные квартиры в Елисаветград, где оставался до 1805 года. Отсюда полк выступил в Аустерлицкий поход.

Эскадронными командирами при отце моем были полковники: Лисоневич, впоследствии начальник Чугуевской уланской дивизии; Рославлев, убитый под Аустерлицем, человек, замечательный по уму, благородству и блистательной храбрости; Григорович, Шау-Всеволожский, с 1808 по 1812 год включительно шеф Елисаветградского полка. Подполковники: Курдиманов, Адлер-Бау, Шостаков, в 1812 году, по смерти Всеволожского, назначенный шефом полка. Майоры: Мау, Кнабе – замечательного ума и благородства и всестороннего образования. Ротмистры: Томиловский, Турчанинов. Должностные: полковой адъютант Лашкевич, потом Квитка; полковой квартирмистр Смородский; полковой казначей Сугаков – отличный офицер, всесторонне образованный и специалист в математике. Мне это хорошо известно потому, что он на 10– и 11-летнем возрасте преподавал мне с большим успехом геометрию.

Тогда, кроме шефа, были полковые командиры. В пятиэскадронных полках они командовали пятью, в десятиэскадронных – шестью эскадронами. Десятиэскадронные полки были разделены на два батальона: первым батальоном командовал командир пятого эскадрона, вторым – командир шестого эскадрона.

С 1801 по 1804 год полковыми командирами были: полковник, а скоро потом генерал-майор, Мелисино, потомок того Никифора Мелисино, который был женат на родной сестре царствовавшего в XI и XII столетиях греческого императора Алексея Комнена. Алексей Петрович Мелисино был блистательный человек во всех отношениях: замечательного ума и образования, говорил отлично на пяти языках, храбр как лев, но запальчив, красавец. Он был так классически-правильно сложен, что служил образцом знаменитому ваятелю Фальконету для монумента Петра Великого на Сенатской площади, для чего въезжал на одном из прекрасных коней своих на покатый помост, нарочно для сего у пьедестала скалы устроенный. За измаильский штурм награжден Суворовым орденом Св. Георгия 4-го класса; в 1812 и 1813 годах прославился своими блистательными ударами с Лубенским гусарским полком, им самим, посредством вербовки, сформированным. В 1813 году, в сражении под Дрезденом, врубившись с лубенцами во французский гвардейский каре, Мелисино, к прискорбию всей армии, пал, сраженный тремя пулями.

Вскоре после Мелисино был при отце моем полковым командиром генерал-майор граф Витгенштейн, впоследствии князь, главнокомандующий и фельдмаршал. Он слишком известен, чтобы распространяться о нем.

После графа Витгенштейна, около 1803 года, был полковым командиром генерал-майор граф Ламберт, также известный своими доблестями; он был возведен в звание генерал-адъютанта и, еще в царствование императора Александра I, начальствовал гренадерским корпусом.

Едва ли какой-либо полк имел счастье видеть в рядах своих столько знаменитостей.

После графа Ламберта был полковым командиром, очень короткое время, генерал-майор князь Голицын.

Известный Карл Карлович Мердер, впоследствии попечитель ныне царствующего императора, человек высокого благородства, в 1805 году был выпущен из первого кадетского корпуса корнетом в Елисаветградский гусарский полк и назначен шефским адъютантом к отцу моему, который полюбил его, как нежно любимого сына.

Во время квартирования полка в Елисаветграде был инспектором генерал от кавалерии, маркиз Дотишан – эмигрант французский, знавший по-русски всего несколько слов. Забавны были смотры его. Необходимо внести их в летопись, чтобы видеть, в каком младенческом состоянии была тогда служба и понятие о ней.

Опрос претензий производил он таким образом: каждый эскадрон: «справа и слева заходи», и инспектор делал обыкновенно следующие вопросы: «довольны – ви? Все получаете?» И иногда частный вопрос: «Ви женат?» – «Холост, ваше превосходительство». «А много дети?»

Потом обходил выложенную амуницию.

После того лошадей на выводке.

На другой день у отца моего за длинным столом сидел инспектор, отец мой и все эскадронные командиры. Вахмистры вносили от каждого эскадрона по нескольку конских головных уборов, и маркиз поверял своеручно циркулем ширину ремней, чтобы удостовериться, определенной ли они ширины.

На следующий день полковое ученье с нелепыми, ни к чему не пригодными построениями, например: десятиэскадронный полк идет повзводно: справа «стройся направо и повзводно налево кругом заезжай. Марш-марш». И еще нелепее: десять эскадронов стоят развернутым фронтом. «Перемена фронта и флангов». «Задняя шеренга отступи», «по четыре направо». «С места марш-марш». Первый взвод делает левое плечо кругом; полк несется во все лопатки; заносливые лошади уносят; пуговицы рейтуз сверх чакчир у правых фланговых отделений рвутся; рейтузы болтаются, а когда 10-й эскадрон заедет: «стой во фронт». И полк стоит задом наперед. Увечных подбирают наряженные пешие, относят к лазаретным фурам и отвозят в лазарет.

Были в ходу и практические походы, обыкновенно следующие: полк выступает из Елисаветграда во взводной колоне чрез миргородскую заставу. «Авангард, арьергард и боковые патруля, выезжай!» Головной взвод отделяется рысью шагов на сто вперед, имея пред собою унтер-офицера с двумя рядовыми; последний взвод делает то же в обратном порядке. Фланговые каждого взвода обеих шеренг отъезжают вправо и влево, и полк следует в деревню Черняковку, четыре версты от Елисаветграда, к гостеприимному, очень симпатичному помещику, Ивану Александровичу Соколову, где приготовлен прекрасный вкусный обед для офицеров в доме и сытный обед для нижних чинов на поле. Полк возвращается тем же воинственным порядком. Этим ограничивались аванпостная служба и маневры.

В том же году отец мой повел Елисаветрадский полк в поход под Аустерлиц, где в этом несчастном для нас сражении, при совершенном поражении союзных русско-австрийских войск, полк находился на правом фланге, под начальством генерал-адъютанта Уварова.

Многие полагают невозможным остановить опрокинутую конницу. Без влияния начальника, приобретенного любовью и уважением, это действительно невозможно.

Но есть исключения.

Отец мой повел свой полк в атаку на французских кирасиров (по тогдашнему обыкновению в одну линию). Французские кирасиры раздались направо и налево, открыли батарею, которая встретила гусаров картечным огнем, и они были опрокинуты. Отец мой, любимый полком, скоро остановил его, привел в порядок и повторил атаку. Французы повторили тот же маневр: опять встретили картечью, гусары снова опрокинуты. Отец мой, во второй раз тщетно усиливавшийся остановить бегущих, преследуемый французскими латниками, остановил лошадь и сказал своему адъютанту Мердеру: «Не стану больше срамиться!» Они были окружены французскими латниками до пятидесяти человек и стали отражать наносимые удары. Кивер отца моего был сбит и отрублена часть затылка, почти до мозга. Мердер получил три раны в голову. Их стащили с лошадей и повлекли назад. Отца моего тащили за подсумок, и как он, от старости и истощения сил, не мог бежать, то его кололи палашами в спину, нанеся четырнадцать ран; подсумок оборвался, и отец мой упал ниц.


Граф Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен (1793–1881) – русский военачальник, генерал от кавалерии, генерал-адъютант, член Государственного совета, заведующий военными поселениями на юге России, участник походов против Наполеона, Кавказской войны и Крымской войны

Между тем в полку заметили отсутствие шефа. Поручик Сотников, необыкновенный силач, разгибавший две подковы, закричал: «Кто хочет со мною выручать шефа»? За ним поскакали шесть гусаров и камердинер отца моего. Мгновенно догнали они латников, и началась кровавая сеча: один Сотников своеручно положил на месте шесть человек. Надо заметить, что эпизод этот происходил при общем отступлении войск в беспорядке. Двадцатилетний Мердер пешком добрался до полка; отца моего подняли без чувств. Сотников хотел оторвать висевшую часть затылка, но повредил только ране, и приложил висевший кусок на свое место, вместе с волосами. Отца моего без чувств перевалили чрез лошадь спешенного камердинера и привезли в полк, а оттуда отнесли на перевязочный пункт. Рана на голове несколько дней подвергалась антонову огню; пораженные места вырезывались; чрез много времени рана затянулась, и отец мой, с расстроенным в конец здоровьем и ослаблением зрения, жил еще три года. Этот подвиг чести и самоотвержения шефа, адъютанта его и Сотникова со спутниками не может не внушать читателю полного сочувствия и умиления.

В войну 1806 и 1807 годов Елисаветградский полк служил с особенною честью под начальством храброго и старого шефа, генерал-адъютанта Юрковского.

Елисаветградский полк стоял в г. Вилкомир Виленской губернии, начиная с 1807 по 1812 год, считая и поход в Галицию, под начальством главнокомандующего князя Голицына, против австрийцев, и возврат в Вилкомир. В этом походе полк состоял в кавалерийском корпусе генерал-адъютанта барона Корфа. Не только ни одного сражения, но и ни одной аванпостной перестрелки не было.

В 1807 году, на 14-летнем возрасте, по производстве в корнеты, считался я в ремонтной команде полковника Шау и жил у родителей своих в Елисаветграде, занимаясь деятельно своим образованием. Следовало отправить в полк остальных лошадей – 29, и ремонтную команду – 30 человек, в декабре. Доказательством как я был развит, служит то, что полковник Шау поручил мне, 14-летнему мальчику, вести в Вилкомир зимою лошадей с командою. Когда я представил их шефу, генерал-майору Юрковскому, то он был чрезвычайно доволен сытостью и содержанием лошадей и в самых лестных выражениях благодарил меня. Я поместился вместе с шефским адъютантом, незабвенным другом моим, тем же Мердером. Но, к сожалению, месяца через два его перевели в 1-й кадетский корпус, и я остался совершенным сиротою, со своею любознательностью и стремлением к образованию, в особенности военному. У меня были отличные книги, и я занимался чтением стратегии и тактики, а также осад и оборон крепостей.

К части прежних эскадронных командиров прибавились: подполковник Чурсов, майор барон Розен, впоследствии начальник бывшей Чугуевской уланской дивизии; ротмистры: Шабельский, Соляников, Керстич и Всеволожский, брат шефа. Еще были в полку отличные образованные обер-офицеры: три Шабельские, Паскевич, брат князя Варшавского, Ползиков, Вельяминов-Зернов, Симонов, Редькин, впоследствии рязанский губернский предводитель дворянства, Всеволожский, сын шефа, Нагель, Тутолмин. Все примерного благородства.

Летопись должна быть правдива в высокой степени и, внося хорошие стороны эпохи, не скрывать сторон слабых ошибок.

Вот образчик тогдашнего младенческого понятия об образовании войска.

Чистота оружия, амуниции и одежды была поразительная. Оружие и все металлические вещи блестели от наведенного на них полира – тогдашнее выражение, что, разумеется, приносило много вреда оружию. При осмотре ружей сильно встряхивали шомполом, чтобы он, ударяясь о казенную часть, производил звук как можно громче. Езда и выездка лошадей были в совершенном младенчестве. Лошади носили, были совершенно непослушны, поодиночке не выходили из фронта. Много было лошадей запаленных и надорванных.

Гусаров учили стрелять из карабинов залпами (!) в цель очень редко, и то глиняными пулями.

Вот забавный образец военных маневров.

На выгоне у Вилкомира был курган. На нем ставили бочку водки для солдат и много вина и разных напитков для офицеров. Полк в пешем строю, с заряженными карабинами брал курган приступом, с беспрестанною пальбой и с криком «ура!» и, достигнув цели, начинал попойку. Тем и заканчивался маневр[83].

Пьянство между офицерами было развито в сильной степени, но не одиночное, которое считалось развратом, а гулянье общее. Напитки менялись. Некоторое время пили шампанское; когда надоест, употребляли жженку, потом липец, ковенский мед – по червонцу бутылка – очень крепкий напиток, пунш, какую-то мешанину с сахаром из портера, рому и шампанского; когда и это надоест, то пили виленскую мятную водку. Каждый напиток употреблялся по нескольку месяцев.

Попойка жженкою принимала всегда воинственный вид: в комнате постланы ковры; посредине на полу, в каком-нибудь сосуде, горит сахар в роме, что представляет костер дров на бивуаках; кругом сидят в несколько рядов пирующие, с пистолетом в руке; затравки залеплены сургучом. Когда сахар растаял, вливают в сосуд шампанское, жженкою наполняют пистолеты, и начинается попойка. Музыканты, трубачи и песенники размещены в других комнатах или на дворе.

Между нижними чинами пьянство было весьма ограниченное, за которое строго взыскивалось.

Еще одно замечательное явление, которое ясно выражает, что тогдашнее пьянство было действительно ребяческий разгул: когда мода на пьянство прошла, около двадцатых годов, то почти все те, которые пили мертвую чашу, совершенно отрезвились, и некоторые не употребляли вовсе горячих напитков.

Я не могу не упомянуть об одном шутовском занятии в эскадроне ротмистра Турчанинова, расположенном в местечке Шатове, во время квартирования Елисаветградского полка в Вилкомире.

Ротмистр Турчанинов в веселом расположении любил совершать службы как бы в виде священника. Вот его любимое занятие: подпоручика Ицкова напоят мертвецки-пьяным, надевают на него саван, кладут в ящик, ставят в руки свечку. Турчанинов в рогожной ризе отпевает его. Эскадрон с зажженными сальными свечами в карабинах сопровождает покойника на холм близ местечка. Ящик с Ицковым ставят на курган, оканчивают отпевание – бессознательное святотатство – и возвращаются домой. Ицков, проспавшись и отрезвившись к свету и продрогнув до костей, в саване, полным бегом, чрез местечко возвращается домой.

И, несмотря на все эти нелепости, войско, не получившее прямого образования для боя, кроме строгой, достойной войск Густава Адольфа, дисциплины и субординации, производило блистательные, едва вероятные подвиги и благодушно терпело все лишения, скудное продовольствие и недостаточную в зимние походы одежду. Здесь нельзя не припомнить весьма остроумную шутку бессрочно-отпускного, в «Тарантасе» графа Сологуба, который, между прочим, рассказывает приблизительно следующее: «При осаде Силистрии, в глубокую осень, изношенные шинели наши не могли обогревать тела. Ночью, в ужасный холод, бывало ляжешь на живот, да и накроешься спиной».

Была еще одна черная сторона: безжалостное, тиранское обращение с солдатами. Не только за преступления и проступки, но и за ошибки на ученье наказывали сотнями палок. На ученье вывозили палки, а если нет, то еще хуже: наказывали фухтелями и шомполами по спине. Много удушливых и чахоточных выходило в неспособные. И все это против проникнутого благочестием, повиновением, преданностью, готового на всякое самоотвержение русского солдата – идеала воина!

Жестокость доходила до невероятного зверства. При производстве в офицеры из сдаточных некоторые начальники скрывали полученный о том приказ, придирались к произведенному, наказывали его несколькими сотнями ударов палками, чтобы, по их словам, у него надолго осталось в памяти.

Юнкера были изъяты от телесного наказания, но для них придумали не менее телесные наказания: ставили под ружье или карабины, т. е. на каждое плечо клали по ружью, которые наказываемый держал руками довольно близко от отверстия дула, и за спиной накладывали на эти два ружья еще по нескольку ружей. Я чувствую всегда невыразимую грусть при воспоминании об этом темном времени.

Если бы товарищи мои Елисаветградского полка, из которых остался в живых, может быть, я один, воскресли и взглянули на войско настоящего царствования, то они не поверили бы глазам своим. Войско, одетое покойно, тепло, с отменою ненавистных белых ремней, учебных шагов и ружья на левом плече, с чрезвычайно улучшенным продовольствием, упрощенными уставами, уничтожением всего ненужного для боя, и превосходно образованное для прямой цели своей; в коннице – выезженные лошади, которые в полном повиновении у всадника; отмена унизительного для воина телесного наказания, употребляемого только для малого числа разряда небезукоризненного поведения; войско, окруженное отеческим попечением всех видов; войско, образованное в грамотности…

Блистательных подвигов можно ожидать от подобного войска, в котором развито чувство чести и которое не утратило прекрасных качеств русского православного человека.

В 1812 году Елисаветградский полк состоял в 1-м кавалерийском корпусе генерал-адъютанта Федора Петровича Уварова вместе с полками: лейб-гвардии драгунским, уланским, гусарским и казачьим. Кроме других дел, в которых полк участвовал с честью, корпус Уварова в кровавой Бородинской битве оказал блистательный подвиг и незабвенную услугу. По распоряжению князя Кутузова, в то время когда наш центр и левое крыло под начальством незабвенного героя, витязя без страха и упрека, князя Барклая де Толли, у батареи Раевского, геройски бившиеся с превосходным в силах неприятелем, поражаемые с фронта картечью и с левого фланга ядрами и гранатами, а в промежутках отражавшие многочисленные атаки кавалерии, изнемогали – Уваров, атакою на конечность левого фланга неприятеля, остановил напор на наши центр и левое крыло. Сам Наполеон прискакал на угрожаемый фланг, также и вице-король италианский, который при атаке Уварова въехал в один из французских каре. Тогда только наш центр и левое крыло могли вздохнуть свободно. Атака Уварова имела, без сомнения, большое влияние на ход битвы, чему и казаки Платова, показавшиеся в тылу неприятеля, способствовали. Елисаветградский полк при атаке отбил два орудия, но не имел возможности увезти их.

Еще одна знаменитость в Елисаветградском полку из простого сословия.

В Отечественную 1812 года войну, во время отступления французов, когда незабвенною заслугою партизана Сеславина, открывшего намерение Наполеона броситься на хлебородную Калужскую губернию, и геройским подвигом Дохтурова, с своим корпусом отстоявшего Малоярославец, который восемь раз был взят приступом неприятелем и девять раз Дохтуровым, Наполеон был отброшен на знакомую ему Смоленскую дорогу, в край, им разоренный, наш авангард, под начальством графа Милорадовича, подошел к Колоцкому монастырю.

Взятый в плен раненым в Бородинской битве, лейб-эскадрона Елисаветградского полка рядовой Самус, высокий, стройный, сметливый и блистательной храбрости, явился к графу как начальник трехтысячного партизанского отряда, им самим собранного из крестьян окрестных деревень.

Бежав из плена, Самус нашел местность близ Колоцкого монастыря весьма выгодною для партизанских действий и предложил крестьянам составить отряд, нападать на проходящие по операционной линии неприятельские обозы и команды, вооружив себя неприятельским оружием и патронами, которые они во что бы то ни стало должны отбить у неприятеля. Сначала нападал он на малые команды, и когда оружия и патронов было достаточно и отряд его возрос до 3000 ратников, то он, сосредоточивая войска свои по звону колоколов, нападал уже на значительные команды и один раз разбил наголову целый батальон. Строжайшая дисциплина была им введена в отряд, и неповиновение не имело места.

Самус имел также свою гвардию в числе одной пехотной роты, шутовски одетую, которую он в строю представил Малорадовичу: французские пехотные мундиры, панталоны со штиблетами сверх лаптей, медные латы французских кирасиров, крестьянские шапки, пехотные ружья и сумы… Я был очевидным свидетелем этой приятной и комической сцены.

Герой Самус просил графа послать с ним доверенное лицо в леса, пересчитать убитые отрядом тела. Поверявший насчитал до 3000.

Граф Милорадович произвел Самуса в унтер-офицеры, наградил знаком отличия военного ордена, и, по представлению графа, Самус скоро был произведен в офицеры.

Здесь полезно заметить, до какого позора и бедствия подвергается армия, в которой допущен упадок подчиненности и дисциплины: оскорбление жителей, грабеж и в особенности поругание и осквернение святыни довели до крайних размеров ненависть, злобу и чувство мести в религиозном народе, из которого возникли многие герои. Бог напустил слепоту на гордого, надменного Наполеона, и он не мог уже сладить с распущенным войском.

Вот факт отвратительного поведения французов, не исключая и начальников.

Когда, после окончательного взятия Малоярославца, я въехал на площадь, то увидел на церковных дверях надпись мелом: «Ecurie du general Guillemino» (конюшня генерала Гильемино). Войдя в церковь, я ужаснулся, найдя в ней полную мерзость запустения: все переломано, перековеркано и навоз!

В 1813 в 1814 годах Еласаветградский полк служил везде с особенною честию; но подробности мне неизвестны, кроме незабвенной заслуги его в 1814 году при Сен-Дизье под начальством генерала Винценгероде. Когда Наполеон со своей гвардией и отборными войсками в числе 40 000 человек бросился с тыла на нашу операционную линию и император Александр Благословенный своим превосходным стратегическим соображением воспользовался надменным планом Наполеона и направился с союзными армиями на Париж, то барону Винценгероде, с 10 000 отрядом, дана была важная и отважная задача – усыпить Наполеона присутствием всей нашей армии и потом, по обнаружении обмана, удерживать напор его как можно долго. Винценгероде превосходно исполнил свое назначение: послал в Сен-Дизье с передовым отрядом квартиргеров, для занятия квартир государю, прусскому королю и фельдмаршалам Шварценбергу и Барклаю де Толли, и тем выиграл много времени. Но когда Наполеон был ошеломлен известием, что император Александр с союзными армиями на пути в Париж уже отделился от него на несколько переходов, то он с яростью бросился на барона Винценгероде, который, с необыкновенным спокойствием и примерным устройством отступая, удерживал натиск, продавая дорогою ценою крови каждый шаг. Здесь Елисаветградский гусарский полк под начальством генерал-майора Шостакова, находясь в конце арьергарда, оказал огромную услугу, с необыкновенною стойкостью выдерживая огонь неприятельской артиллерии и отражая удары конницы.

Этим подвигом чести и самоотвержения оканчиваю я летопись Елисаветградского гусарского, ныне ее величества королевы Виртембергской Ольги Николаевны полка, в рядах которого имел честь служить восемь лет.

Александр Васильевич Чичерин

(1793–1813)

Военный дневник 1812–1813

1812 год

Печальное предуведомление

Каково бы ни было сочинение, его снабжают предуведомлением, нередко готовящим к смертельной скуке и столь же скучным, разве только по краткости своей менее несносным, либо же восхваляющим достоинства сочинения с усердием, кое слишком явно, чтобы быть убедительным. Что ж, и я не обойдусь без предисловия, но, дабы не наскучить лишними словами, сразу начну свой рассказ.

Едва вступив в свет, я постарался завести себе друга. Каждый день, приходя домой, я поверял ему свои огорчения, свои тревоги и радости, каждый день раскрывал перед ним, как обещался, свое сердце. Вскоре привычка перешла в потребность: я полюбил его, привязанность моя возрастала день ото дня, выражаясь в признаниях, которые я ему поверял, и в нежных заботах. Я старался украсить его. Ведь он… обошёлся мне сначала всего в шестьдесят копеек. Пора признаться, что это был дневник – тайная тетрадь, не открывавшаяся ни перед кем из смертных, куда я заносил то, что хотел уберечь от чужих глаз, а себе сохранить на память[84]. Ещё до нашего выхода из Петербурга[85] я заполнил целую тетрадь рисунками и записями, которые должны были продлить минуты наслаждения, навсегда запечатлеть мгновения счастья, сожаления о совершённых ошибках, интересные беседы – всё, что сулило мне в будущем источник радостей. Как раз когда эта тетрадь закончилась, мы выступили в поход.

Я не обращал внимания ни на дождь, ни на ветер, ни на бивачные неудобства, и каждый день в моей новой тетради появлялся новый рисунок. Вот уже завершился утомительный переход от Комаи через Свенцяны, Друю, Дриссу, Полоцк, Витебск и другие города. Славный день Бородино (26 августа) заставил забыть объятый пламенем Смоленск, а затем последовало отступление, необходимость которого я понимал, отступление неизбежное, но бедственное.

Наконец, 1 сентября я увидел себя у врат Москвы. Мечта отдать жизнь за сердце отечества, жажда сразиться с неприятелем, возмущение вторгшимися в мою страну варварами, недостойными даже подбирать колоски на ее полях, надежда вскоре изгнать их, победить со славою – всё это поднимало мой дух и приводило меня в то счастливое расположение, когда страсти теснятся, не возбуждая бурь, чувства рвутся наружу, не ослабляя душевных сил, надежда окрашивает все ощущения ровным и мягким, внушающим бодрость светом. За один день я сделал три рисунка, написал две главы и, как никогда, почувствовал привязанность к своему дневнику, столь бережно много хранимому.

В три часа утра было приказано выступать. Мы находились всего в двух верстах от Москвы; мог ли я предполагать, что мы пройдем пятнадцать верст за неё, до деревни Панки?

Когда мы шли через город, казалось, что я попал в другой мир. Всё вокруг было призрачным. Мне хотелось верить, что всё, что я вижу, – уныние, боязнь, растерянность жителей – только снится мне, что меня окружают только видения. Древние башни Москвы, гробницы моих предков, священный храм, где короновался наш государь, – всё взывало ко мне, всё требовало мести.

Я остановился в какой-то крестьянской избе. Мне было отрадно провести среди крестьян этот, казалось, последний день России, отрадно быть среди своих, среди соотечественников, которых, казалось, я покидал навсегда. Я пожирал взглядом прекрасные деревни, ставшие теперь жертвой пламени, словно в России их больше не будет.

Повсюду меня встречало гостеприимство. Никто не возмущался, никто не роптал, наоборот – везде я находил лишь мужество и покорность судьбе.

Крестьянин, пославший двух сыновей защищать Москву, сложивший уже свои пожитки в телегу, чтобы бежать от неприятеля, беспощадность которого он знал, всё же захотел непременно накормить меня; вся семья засуетилась, мою лошадь отвели в стойло, старались предупредить все мои желания, а когда я захотел отблагодарить их, то едва уговорил принять кое-что «на счастье» – по русскому обычаю.

Признаюсь, я пришёл тогда в полное уныние. Напрасно говорили мне, что дать бой перед Москвой было невозможно, что поражение могло бы погубить армию, что теперь, когда мы отошли на тридцать верст от Москвы и прошли уже сорок пять по направлению к Подольску, мы скоро вынудим неприятеля оставить столицу, что он будет отрезан, истреблен. Сейчас я все это понимаю, а тогда мой рассудок отказывался действовать. Завернувшись в шинель, я провел весь день без мысли, без дела, безуспешно стараясь подавить порывы возмущения, вновь и вновь охватывавшие меня[86].

Всё забывается, и – благодарение небесам! – дурное ещё скорее, чем хорошее.

Три дня тому назад я был в полном отчаянии, а ныне мужество мое возрождается, и я снова горю мщением. Никогда нельзя терять надежды, а я вообще склонен видеть все в хорошем свете. Позавчера, пообедав вместе с моим дорогим и любезным графом[87], я провел с ним день в беседе о событиях, которые всех волнуют. Он говорил без пристрастия, без резкости; я уверенно высказывал то, что думал; к концу разговора мы пришли к убеждению, что не так уж все плохо, ничего ещё не потеряно, что дерзость неприятеля будет наказана, – и я ушел во сто крат спокойнее, вновь утверждаясь в мысли, что никогда не следует плыть по течению и уподобляться тем, кто, дабы скрыть свое невежество, отзывается с неодобрением обо всех поступках других людей.

Но что ж я! Ведь я назвал эту главу «Печальное предуведомление». Увы, так оно и есть!

Когда мы проходили через Москву, моя повозка со всем, что в ней было, где-то застряла и, вероятно, попала в руки французов, которые вошли в город через несколько часов после нас. У меня не осталось ничего, кроме старого платья, которое было на мне, верховой лошади, кучера и тетради, которую я избрал своим спутником в замену той, что находится теперь в руках какого-нибудь бесчувственного и, конечно, равнодушного существа. Пусть бы забрали мое бельё, платье, палатку, посуду – всё на свете, но как же мне не жаловаться на жестокость судьбы, когда я подумаю, что платочек Марии[88], образок, найденный таким чудесным образом и доставивший мне такую радость, письма, которые я перечитывал без конца, письма – моё единственное сокровище, мои краски, карандаши, мой дневник и все те мелочи, которые так приятно иметь при себе, – что всё это погибло в огне или употреблено бог весть на что, или, может быть, поделено шайкой каких-нибудь разбойников, продавших потом за гроши то, что для меня было драгоценнее всего на свете и становилось с каждым днем все дороже.

Вот уже четыре дня, как у меня нет ничего. Нет больше денег, нет удовольствий. Придя на бивак, я должен думать о том, где бы поесть. Мне негде ночевать, у меня нет самых необходимых вещей. Я оказался в положении солдата, не имея его преимуществ[89].

Я могу только делать время от времени наброски, но совершенно безжизненные и не доставляющие мне никакой радости. Ума не приложу, как мне быть дальше.

Я столько же люблю Броглио[90], сколько уважаю его, и не могу удержаться от удовольствия беседовать с ним часами всякий раз, как мы встречаемся.



Поделиться книгой:



Регистрация