Мария испуганно взглянула на сына и быстро опустила голову, скрывая выразившееся на лице страдание.
Знай Степан Бородатый, терпеливо ожидающий допущения к великому князю, что речь только что шла о нём и о новгородском происшествии семнадцатилетней давности и что великая княгиня Мария Ярославна пеняет ему за него, он был бы несказанно удивлён. Отравление князя Дмитрия Юрьевича Шемяки он считал одним из удачнейших своих предприятий. Хорошее было время! Прозвище Бородатый ещё не совсем прилепилось к нему, были целы зубы и не обнажила затылок круглая плешь. Поручение, с которым он поехал тогда в Новгород, было нетрудным: проверить обоснованность жалобы небогатого землями Клопского монастыря на бояр Лошинских, отобравших в свою пользу две деревеньки в Шелонской пятине. Бородатый просмотрел монастырские купчие и данные грамоты, проверил на всякий случай нужные документы в архивах Софийского собора и убедился, что претензии монахов справедливы. Но возвращаться в Москву не спешил, положив себе ещё неделю на чтение греческих книг в библиотеке архиепископа, на что получил разрешение как посланник великого князя. Не мог отказать себе в этом удовольствии, страсть к чтению с юных лет захватила его. Если бы не авантюрный характер, остался бы навек переписчиком, радовался саморучно изображаемым буквицам и словесам, был бы покоен и счастлив. Память имел цепкую, знал наизусть целые страницы из летописей, тексты судебных актов и договоров. Василий Васильевич ценил его за это, часто призывал к себе за какой-нибудь справкой, а уже слепой заставлял читать вслух священные книги: голос нравился, густой и торжественный. Но приблизил Степана к себе гораздо раньше, когда Иван только родился.
Донесли Василию Васильевичу, что бродит по Москве молодой монах, распространяя пророчество о новорождённом сыне. Монаха задержали, привели к великому князю.
— Ответствуй, кто таков? — строго приказал Василий Васильевич.
— Аз монах странствующий, — ответствовал тот со страхом и надеждой. — Наречён Степаном.
— Пошто народ будоражил речами дерзкими?
Степан изобразил на лице покорную невинность.
— Дерзать не смею. Передаю речи не дерзкие, а радостные, славящие властителя мудрого, надежду земли Русской.
— А об Иване что сказывал?
— Слова те не мои, а Божьего человека Михаила Клопского, слышанные мною в Троицкой обители под Новгородом Великим[34].
На самом деле Степан никогда не покидал Москвы, а на Клопского, считавшегося юродивым, сослался потому, что знал о покровительстве, оказываемом ему великим князем и митрополитом. Он жил в Новгороде, грозил тамошним боярам карами за их гордыню, что также не могло не нравиться в Москве. К тому же был Михаил Клопский сыном героя Куликовской битвы Дмитрия Боброка и дочери великого князя Ивана Красного Анны{23}. Анна Ивановна, в свою очередь, приходилась сестрой Дмитрию Донскому. Так что новгородский юродивый был не слишком дальним родственником Василия Васильевича. Этот сложный расчёт, который Степан готовил долго и тщательно, в конце концов себя оправдал.
Великий князь смягчился и посмотрел на монаха с интересом:
— Стар, небось, блаженный Михаил?
— Годы своего не отдадут, — согласно закивал Степан. — Однако здоровье ещё есть, Бог милостив.
— Что же внушил ему Господь?
Степан всем своим существом выразил благоговение при воспоминании о чудесном пророчестве, свидетелем которого якобы был, и произнёс торжественно:
— Едва дошла до Новгорода весть о рождении Ивана Васильевича, изрекли уста человека Божьего: «Сей будет наследник отцу своему и захочет разорить обычаи земли Новгородской, и погибель граду нашему от него будет: злата и серебра сберёт много и страшен будет осподарь всея земли Русской, еже и бысть!»
Василий Васильевич сидел глубоко задумавшись, насупив брови. Тишина наступила такая, что стражник, стоящий в дверях, до боли в пальцах сжал рукоять тесака, готовый по первому же знаку скрутить молодого монаха.
Но всё обошлось.
— Перепиши мне на пергаменте пророчество сие, — приказал Василий Васильевич. — Отныне будешь старшим при писцах моих. А далее по заслугам поглядим.
Степан сил не жалел, чтобы оправдать доверие великого князя, выделиться, стать слугой незаменимым, а значит, и власть над другими имеющим значительную. И вот представился такой случай в той новгородской поездке.
Углицкий князь Дмитрий Шемяка, утративший и власть, и войско своё, благополучно тем не менее обосновался в Новгороде, окружённый заботами и вниманием великих бояр{24}. Гостеприимство, оказанное опальному князю, бросало вызов Москве, подчёркивало высокомерное равнодушие Новгородской республики к внутренним московским делам. Между тем не все в Новгороде эту политику одобряли.
Шемякинский боярин Иван Котов и посадник Исак Богородицкий сами отыскали Степана{25}. Котов, которому Шемяка золотые горы сулил, теперь остался ни с чем, даже вотчин своих лишился, что возле Галича и Чухломы. Тайную мечту теперь лелеял переметнуться на службу к великому князю. Богородицкий же откровенно боялся войны с Москвой («Шемяку приютив, с огнём играем»).
Степан в разговоре важничал, давал понять, что Василий Васильевич к его советам прислушивается, дары — двадцать пять рублей и браслет с каменьями — принял с достоинством, будто не удивишь его этим. Шемякину голову разыграли в полчаса. У Богородицкого уже и зелье было припасено, сготовленное надёжным евреем-лекарем. Котов взялся вылить флакон в мёд, который выпьет Шемяка. Вину решено было свалить на повара, у того и прозвище подходящее — Поганка.
Впервые Степан испытывал азартное волнение политической интриги. Человека, избежавшего плена или гибели от ратного меча, можно, оказывается, уничтожить тихим сговором, приятной беседой с умными людьми, мало при этом рискуя самому. Просто бывает порой полезно очутиться в нужный момент в нужном месте. Это чутьё на нужное время и место он впоследствии очень в себе развил.
Шемяка умер через два дня, и Степан, не медля ни минуты, выехал из Новгорода.
Василий Васильевич выслушал его хмуро и молча, вопросов не задавал и надолго удалил от себя. Степан приготовился к худшему, ждал с утра до вечера прихода стражников и ругал себя за опрометчивую инициативу. Ночами вздыхала, ворочалась и всхлипывала Евдоха, мешая заснуть. Но, когда совсем стало невмоготу, вдруг был пожалован в дьяки. Вновь понадобились его справки и выписки из договорных актов Новгорода с Москвой. Понял, что угодил. Узнал и то, что боярину Котову возвращена чухломская вотчина. Об Исаке же Богородицком более ничего не слышал, да и не стремился.
В Великом Новгороде пришлось бывать ещё не раз. И во время ратного похода, и в должности посла, и вовсе без должности, тайно, скрывая имя и меняя внешность. Как сейчас, к примеру. Стараниями Бородатого было устроено так, что о любом, даже маловажном событии Москва узнавала тотчас. Десятки соглядатаев из местных жителей за хорошую плату слали дьяку свои донесения, которые он сообщал великому князю. Но когда речь шла о деле политической важности, он уже не доверял никому и рисковал сам.
На колокольне Михаила Архангела зазвонили к вечерне. Негромкий мягкий перезвон потерялся в басовитой торжественности колокола Успенского собора. А там подхватили остальные церкви, соборы, монастыри, и вся деревянная Москва вздохнула, приподнялась над суетой и грязью и поплыла легко и свободно по волнам православной веры своей.
...Иван Васильевич принял Бородатого в гриднице на втором этаже великокняжеского терема. Наступил уже глубокий вечер, и пять свечей едва освещали просторную комнату с невысоким закоптившимся потолком.
— Заждался, Степан Тимофеевич? — приветствовал его Иван. — С великой княгиней говорили о тебе. Довольна тобою. — Бородатый поклонился с почтительностью. — Ну, говори, что в отчине моей, в Новгороде Великом, что проведал?
— Неутешительны вести, — робко начал дьяк и с опаской взглянул в глаза великому князю, пытаясь угадать его настроение.
— Говори всё как на духу, — велел Иван. — Худа не утаивай.
Бородатый вздохнул с нарочитой горестью:
— Смутные времена настают в Новгороде Великом. Хлеб, овёс, соль, а особливо железо в большой цене. Щитники, копейники, латники день и ночь ремесленничают, заказов много, не на одну тысячу ополченцев. Бояре народ баламутят, хотят не тебя, а Казимира над собой поставить. Князя просят от него. Более всех усердствуют, смуту насаждая, Борецкие, Лошинские, Офонасов, Есипов Богдан. Договорную грамоту с Казимиром сочинили уже, готовят посольство в Литву.
— Сам грамоту видел? — спросил с гневом в голосе Иван.
— Видать не видывал, но подслушал у Борецкой Марфы, посадничьей вдовы, в самом тереме её, гнезде осином. Сын её Дмитрий Исакович грамоту зачитывал, а смутьяны одобряли.
— Тебя-то как допустили до сего? — искренне удивился великий князь.
Бородатый поведал про свой скомороший маскарад, и Иван, слушая лукавого дьяка, не мог удержаться от одобрительной усмешки. «Жизнью ведь, пожалуй, рисковал, — подумал он с невольным уважением. — Десятью рублями одарю. Хотя не много ли?.. Хватит и трёх». Эти неприятные мысли вновь настроили Ивана на раздражительный лад, и усмешка исчезла с его лица.
— Грамоту запомнил ли?
— Памятью не обидел Господь, — приободрился Бородатый. — Что слышал, затвердил слово в слово.
— Говори!
Бородатый подумал, почесал за ухом и начал медленно и отчётливо:
— К Казимиру обращаясь, записали они: «А наместнику твоему без посадника новгородского суда не судить. А судить твоему наместнику по новгородской старине... — Он искоса взглянул на великого князя. Тот казался спокойным. — А дворецкому твоему жить на Городище, на дворце, по новгородской пошлине. А наместнику твоему судить с посадником во владычном дворе на обычном месте, как боярина, так и житьего, так и молодшего, так и селянина. А судить ему в правду, по крестному целованью, всех равно. А пересуд ему иметь по новгородской грамоте, по крестной. А во владычен суд и в суд тысяцкого, а в то тебе не вступать, ни в монастырские суды, по старине...»
— Указывают, значит, во что вступать, во что не вступать королю, — зло усмехнулся Иван. — Как же, послушается он их! Дальше говори.
— «А на Новгородской земле тебе, честный король, сёл не ставить, не закупать, ни даром не перенимать, ни твоей королеве, ни твоим князьям, ни твоим панам, ни твоим слугам. А что во Пскове суд и печать и земли Великого Новгорода, а то к Великому Новгороду по старине. А держать тебе, честный король, Великий Новгород в воле мужей вольных, по нашей старине и по сей крестной грамоте. А на том на всём, честный король, крест целуй ко всему Великому Новгороду за всё своё княжество и за всю раду литовскую, в правду, без всякого извета...»
— Во Псков посла умного следует послать, — произнёс Иван. — Мыслю, Ивана Товаркова{26}. И дьяка с ним. Кого посоветуешь?
Бородатый почесал за ухом:
— Курицына бы хорошо, да здесь он тоже нужен. Шабальцева можно[35].
— Передай, чтоб завтра ждал в сенях у меня. Погляжу. Тебе с Курицыным велю наставленье псковичам изготовить. Да не в лоб, а с ласкою к ним, с обидою нашей на новгородцев. Псков, он ведь тоже на волоске повис. Поди не спрашивали псковичей, когда подлую грамоту измышляли! Что решили даровать Казимиру?
— Десять соляных варниц в Русе.
— Это ему для разогреву только. Про нас что сказано?
Бородатый наморщил лоб, вспоминая дословно слышанное в боярском тереме Борецкой:
— «А пойдёт князь великий Московский на Великий Новгород, или его сын, или его брат, или которую землю подымет, ино тебе, нашему господину честному королю, вести на конь за Великий Новгород и со всею со своею радою литовскою против великого князя и оборонить Великий Новгород...»
— Величают, значит, «нашим господином» Казимира! — Иван скривился, как от зубной боли. — Как архиепископ сие допустил, что под латынскую веру пошла его паства?
— Иона плох совсем, — промолвил Бородатый. — До Рождества едва доживёт. А про веру боярами оговорено особо.
— Вспоминай!
— «А держать тебе, честному королю, своего наместника на Городище от нашей веры, от греческой, от православного христианства. А у нас тебе, честный король, веры греческой православной нашей не отымать, а римских церквей тебе, честный король, в Великом Новгороде не ставить, ни по пригородам новгородским, ни по всей земле Новгородской...»
Иван Васильевич глубоко задумался, глядя во тьму слюдяного окошка. Бородатый не решался прервать думу великого князя и стоял переминаясь с ноги на ногу. Наконец осторожно решился подать голос:
— А ведь сию грамоту и переписать возможно.
Иван пристально посмотрел на него свинцовыми своими глазами. Дьяк напряжением воли принудил себя не отвернуться. Страшные глаза постепенно смягчились, и Иван спросил вдруг почти ласково:
— Что затеял, Степан Тимофеевич?
— Надобно договорную сию грамоту при нас иметь. Пусть себе хранится до удобного часа. А словеса про веру православную мы не впишем. Пусть думают про смутьянов, что вероотступники они.
Иван прищурился. Понимающая улыбка заиграла на красивом лице.
— А подписи?
— Это тоже сделаем, есть у меня один фряз[36] ловкий. По образцам изобразит всё чисто.
— Действуй, Степан Тимофеевич, — кивнул Иван одобрительно и добавил строго: — Чтоб ни одна душа не ведала! Не то!..
Дьяк согласно поклонился.
Зная скупость великого князя, он не обольщал себя надеждой крупно заработать на поддельной грамоте. Но даже и даром готов был исполнить эту работу с удовольствием, из-за любви к искусству тайной политической интриги, влияющей на судьбы городов, народов и властителей. Его талант проявился при Василии Васильевиче Тёмном, дремал после смерти его, когда Степан служил великой княгине Марии Ярославне, но лишь при сыне их Иване Васильевиче обещал раскрыться в полной мере.
— Всё у тебя? — спросил великий князь. Он устал за день, а нужно было ещё обдумать наедине новости, привезённые дьяком из Новгорода.
Бородатый, вновь почесав по привычке за ухом, сообщил:
— Василий Ананьин едет с посольством. Велено ему быть миролюбивым, об отступничестве отчины твоей Новгорода Великого не ведающим ничего, успокоить тебя делами земскими, мелкими. Новгород время хочет выиграть.
— Догадываюсь, — произнёс Иван задумчиво. — И нам бы время не помешало. Сделаем вид, что верим ему.
— Так, так, — закивал Бородатый. — А в посольстве у Ананьина купец из немцев соглядатаем послан.
Глаза Ивана сверкнули яростью.
— Обнаглели псы! Забыли, с кем игру играют! Уши отрежу немчину!
— Сбереги свой гнев, Иван Васильевич, — склонился Бородатый в поклоне. — Не лучше ли живым немца обратно отпустить со сведениями ложными? Пусть уверуют в Новгороде, что невелика ныне рать твоя и к походу не готова. Дозволь, сам улажу с купцом.
Иван помолчал, подумав.
— Ладно, оставь меня. О том позже решу. — Бородатый был уже у двери, когда Иван окликнул его: — Что, и впрямь всю власть в Новгороде Великом Марфа Борецкая забрала?
— Всю не всю, а изрядную, — живо откликнулся дьяк. — Ни одно дело без неё не решается. И карает, и жалует. Даром что жёнок до посадничества не допускают. Её Посадницей и прозвали. Вельми богата. При мне пожаловала соловецкому игумену Зосиме погосты в Заонежье...
— Ступай! — перебил в раздражении Иван. И после того как закрылась за Бородатым дверь, долго сидел неподвижно. Вдруг послышался шорох за спиной. Иван быстро обернулся, страх мелькнул в глазах. Это была всего лишь догорающая свеча, зашипевшая прежде чем погаснуть. Но Иван всё всматривался в темноту, будто пытаясь разглядеть кого-то. Того, кто подкрадётся незаметно, вонзится в очи и навек ослепит; того, с размытой фигурой, без лица, кто преследует и пугает с шестилетнего возраста.
Он вытер ладонью повлажневший лоб и, неслышно ступая подошвами сафьяновых сапог, пошёл из комнаты. У выхода остановился на мгновение. Затем осторожно, стараясь не оглядываться, закрыл за собой дверь.
Клейс Шове на чём свет стоит ругал русскую безалаберность. Мало того, что на поиски Йозефа, женившегося недавно на дочери ткача и переехавшего жить в Китай-город, ушло два дня, — брат зятя оказался вовсе не оружейником великого князя, а монетным чеканщиком под началом какого-то итальянца. Жизнью своей на Руси был вполне доволен. Переменил веру, крестился по-православному справа налево, звался русскими Василием, а женой своей, румяной толстушкой, уже отяжелевшей, пятый месяц носившей в себе плод, — просто Васей. Нравилось и ремесло денежника, которому ещё с юности был обучен в Гамбурге. Но Москва платила вдвое, потому и оказался здесь. К весне собирался ставить отдельную избу и отгородиться от родителей жены.
Дом помог отыскать Проха, разбитной весёлый парень лет двадцати из посольской челяди, приставленный к Клейсу в качестве московского проводника. Немецкий купец не мог понять, каким образом тому удалось отыскать нужный дворик среди беспорядочного скопления деревянных построек, жавшихся друг к другу вдоль кривых улочек. Однако пришли, и Проха застучал кулаком в неширокие ворота, вызвав лай дюжины местных собак.
Йозеф был дома. Клейс вручил ему рекомендательное письмо, им же самим написанное по-немецки от имени зятя, свёрнутое в трубочку и перевязанное шёлковым шнурком. Тот с удивлением прочёл послание брата с просьбой оказывать тестю всяческое содействие и пригласил путешественников войти.
В доме заканчивали обедать. Гостей усадили за добротно сколоченный из еловых досок стол, покрытый льняной скатертью, и, как ни отказывался Клейс, наложили с верхом по плошке горячей, из не остывшей ещё печи, гречневой каши, густо приправленной топлёным коровьим маслом. На столе появились два жбана с пенным пивом и глиняные кружки. Горница была просторной. Пока Клейс оглядывался по сторонам, задерживаясь то на узоре тряпичного половичка, то на ткацком станке с застывшей волной голубого полотна, Проха перекрестился на образ в углу и принялся уписывать кашу деревянной ложкой, изредка подмигивая таращившейся на него молодой девахе, видимо младшей дочери ткача. В первую же минуту он весело разузнал, как зовут хозяина и хозяйку, когда предполагает разрешиться старшая дочь и что младшая до сих пор не сосватана.
Клейс лишь из вежливости заставил себя проглотить птичью порцию и сказал что-то по-немецки своему обрусевшему родственнику. Йозеф поднялся, объявив, что им нужно удалиться для делового разговора, и увёл Клейса к себе.
— Положи-ка, Анисья, ещё каши гостю, — велел хозяин жене, когда те вышли. — Чай, изголодался в Новгороде-то своём.
Проха с готовностью протянул пустую плошку:
— Ложь до упада, а боле не надо!
Хозяйка улыбнулась.
— Каша больно хороша! — похвалил Проха. — В Новгороде всё больше лебедей едим, сёмгой закусывай. Отвык. А что, Трифоныч, отпустил бы младшенькую со мной! В Москве, поди, и жениха стоящего не сыщешь.
— Ты больно много стоишь! — добродушно хохотнул хозяин.
— Руки, ноги на месте, сам не зачах, и голова на плечах! Чего ещё нать?
— Тонька! — прикрикнул Трифоныч на младшую дочь. — Эк выставилась! Поди из-за стола, матери пособи. А мы, — обратился он к Прохе, — пивка моего попьём. Тоже отвык небось?..
Клейс, убедившись, что Йозеф к оружейному делу отношения не имеет, был даже обрадован. Сомнительная миссия срывалась не по его вине. В нём вновь пробудилось купеческое любопытство, и он принялся расспрашивать о ценах на пушнину, воск, пеньку, дёготь, о том, во сколько марок ценится московский рубль и многие ли немцы ведут здесь свои торговые дела. Ответы Йозефа были поверхностны, но кое-что всё-таки прояснили. Конкуренты не пугали, торговля с Ганзой велась кое-как, товары были дёшевы. С другой стороны — трудный и небезопасный торговый путь, недоверие русских к иноземцам и частые войны, которые Москва вела то с Казанью, то с соседними княжествами, не говоря о постоянных стычках с татарами. Спокойной торговли пока не предвиделось, а беспокойства Клейсу и так выпало предостаточно.
Он слушал вполуха рассказ Йозефа о своей русской службе, о денежнике великого князя Иване Фрязине, должность которого надеялся вскоре занять, поскольку этого итальянца вновь отправляют с важным поручением в Рим{27}, и тогда безбедное существование обеспечено, и он утрёт нос своей гамбургской родне, всегда считавшей Йозефа неудачником.
Клейс оживился лишь при известии, что маршрут итальянца пройдёт через Любек и что достопочтенный тесть брата мог бы предложить Фрязину взаимовыгодные услуги торгового характера. Над этим стоило поразмыслить. Договорились назавтра пополудни встретиться у монетного двора и переговорить с самим Фрязиным, с которым Йозеф обещал свести Клейса.
Вернувшись в горницу, они застали следующую картину. Ткач, обняв за плечи нового знакомого и подымая кружку с пивом, провозглашал: