— Ну да — по роману! — пожала плечами жена.
— Но ведь я не знаю, когда у тебя роман пишется, а когда настоящая жизнь идет! — крикнул я. — Я же
Жена была явно озадачена. Она закусила губу, обдумывая что-то, и наконец сказала, направляясь к телефону:
— Не волнуйся, я все улажу!
Вечером я сижу в одиночестве.
За окном темно. В комнате грустно пахнет хвоей от елки, которая уже наряжена и стоит в углу. Белый ангел парит на золотистой нитке под зеленой еловой лапой и тоже грустно улыбается. На столе горят в высоких подсвечниках рождественские свечи. Один огонек свечи тускло тлеет и временами помаргивает, напоминая о том, что скоро затухнет совсем. Другой веселым язычком тянется вверх, слегка колеблясь от неуловимого движения воздуха.
Жена в соседней комнате пишет роман, в котором бурно развиваются страсти: любовь, измена, разрыв, возвращение — то, о чем, по ее мнению, «всегда любят читать».
Она со мной не разводится и не выходит замуж. Вера не разводится с мужем, и я не женюсь на ней. Это все называется одним словом — «жизнь». Так решила моя жена. «Что еще она выдумает в следующий раз?» — с тоской думаю я, и мне кажется, что огонек свечи заговорщически подмигивает.
Вы спросите, почему я до сих пор не разведусь с ней? А вы попробуйте!
Андроник Романов
Букет
К ней меня привела ее лучшая подруга, бывшая мне в то время — как бы это сказать… Мы неделю как начали встречаться, но с моим врожденным поздним зажиганием в смысле влюбленности я скорее был ее продвинутым пользователем, чем «молодым человеком». Да, именно так. Все, что я теперь помню о той несостоявшейся любви, — это то, что девушка была высокой, почти с меня ростом, в некотором смысле я был у нее первым и то, что фамилия у нее была — Волкова.
Одним из весенних вечеров, валяясь после секса на родительской кровати, мы болтали о каких-то глупостях, и вдруг Волкова сказала: «А пойдем к Вербицкой». Мы оделись и вышли в сырую, как сейчас помню, апрельскую темень.
Вербицкая жила в типовой серой девятиэтажке, кажется, на седьмом этаже. Полумрак подъезда, одинокая перегоревшая лампочка, разноголосье сквозняков. Волкова звонит в дверь, и нам открывает худенькая невысокая девчушка с короткой стрижкой густых черных волос.
Вербицкую звали Лика. Может быть, это была неожиданная производная от банальной Алины или вполне себе ожидаемая от небанальной Алики — тогда я не спросил, а теперь это уже и не важно. К ее ногам, повиливая и полаивая, выкатилась болонка с ввалившимися боками, похожая своей неестественной худобой на какую-нибудь карликовую гончую. Эти два маленьких и голодных существа смотрелись чужими в большой обжитой квартире с семейными фотографиями на стене, ковриками, пыльным хрусталем в витрине дорогого мебельного гарнитура, гобеленами и целым набором домашних тапок. Мы расположились на кухне за длинным узким столом, накрытым большим куском голубой клеенки под свисающей с потолка лампой. Высоту лампы можно было регулировать, потянув за прикрученную к отражателю пластмассовую ручку, что я и сделал, не удержавшись, как только Лика отвернулась наливать воду в пузатый никелированный чайник.
— К чаю ничего нет, — виновато сказала она и поставила на стол тарелку с двумя черствыми хлебными обломками, оставшимися то ли от упаковки сухарей, то ли от нарезного батона.
— Ничего, подойдет простой чай с сахаром, — сказал я. В кухне было холодно, и горячий чай сам по себе оказался бы весьма кстати.
— Сахара тоже нет, — тихо сказала Лика, — У меня зарплата на следующей неделе, — и, уже обращаясь к Волковой: — Я, кстати, устроилась мыть полы в нашу школу, так что теперь заживем. Да, Котька?
Котька ответил из-под стола сдержанным ворчанием.
— Так его зовут Котька? Очень удобное два в одном, — сказал я, убирая из-под стола ноги.
— Это не… — Лика улыбнулась. — Его зовут Костик.
Услышав свое полное имя, Костик тявкнул, клеенка приподнялась, и показался черный сопливый нос. Лика поставила на стол две большие керамические чашки. Каждая — одомашненная, с несмываемым чайным налетом и мелкими сколами, отшлифованными множеством моек.
Мы пили чай. Волкова говорила о каких-то их общих знакомых, не останавливаясь. Тема обрастала скучными персонажами и банальными событиями. Я молчал.
— А мы позавчера с Пашей ездили поздравлять Носову, — сказала Лика. — У нее шестнадцатого день рождения, помнишь? Подарили букет белых хризантем! Паша купил. На Тульский заехали. Там целый магазин цветов. Как будто в сад попадаешь. Я хотела бургундские розы. Это такие темно-красные, большие, а он говорит — дура, что ли, зачем переплачивать… Они очень красивые были. Бутоны вот такие!
Лика сложила перед собой ладони, показывая величину бутона, и улыбнулась так, будто это и вправду была красная бургундская роза.
Засиделись за полночь. Лика предложила остаться, постелила нам в спальне, сама собралась лечь в детской. Когда за ней закрылась дверь, я спросил:
— А где все? Отец, мать, сестра. У нее ведь есть сестра? Я видел фото в прихожей.
— Отец ушел к другой, — сказала Волкова, — младшая переехала к нему, сейчас живет в его новой семье, а мама умерла. Вербицкая теперь одна.
— А как же Паша?
— Да ну! — махнула рукой Волкова. — Судьба — штука несправедливая.
— Знаешь библейскую притчу про справедливость? — улыбнулся я.
— Расскажи. — Волкова быстро разделась, залезла под одеяло и поманила меня пальчиком: — Что там у тебя за история?
— Ну слушай, — я сел на кровать рядом с ней, — идут, значит, по пустыне Иисус и ученики. Один из них к нему с вопросом: Господи, почему мир такой несправедливый? Иисус говорит: ты, типа, давеча сидел на горе, отдыхал, ну и, по логике, если все должно быть справедливо, дай теперь горе посидеть на тебе. По справедливости. Короче, как-то так. Нет в мире справедливости, Волкова. Нету. Ожидания с реальностью не совпадают. Факт.
Я разделся и полез под одеяло. Волкова обняла меня за шею, уснула, а я еще долго рассматривал рисунки на обоях, складки тяжелых бордовых штор, вспоминая розу ладоней Лики, и думал: как же все это так получилось?
Наутро мы разъехались. Я отправился на вторую пару, Волкова — домой, а Лика Вербицкая — в университет, на свой геофак. Перед уходом я переписал номер ее телефона из записной книжки, которую Волкова таскала везде с собой.
Глядя из окна аудитории в институтский двор, готовый взорваться стремительной зеленью просыпающихся тополей и кленов, я думал о Вербицкой. О том, как ей холодно и одиноко в ее пустой кухне с голубой клеенкой, о ее тощей собаке. О том, что у нее вроде как есть отец и этот — с оттопыренным гульфиком. Паша. Я скривился, произнеся мысленно имя этого насекомого.
Нельзя сказать, чтобы Лика произвела на меня какое-то особенное впечатление по женской части. Да, она была, как это говорят, симпатичной, но я в ней видел прежде всего, как ни банально это будет сказано, брошенного нуждающегося ребенка, каким она, по сути, и была в свои неполные девятнадцать лет.
К семи я приехал на «Тульскую», зашел на рынок, купил большой букет бордовых роз и отправился к ней. Поднялся на лифте до девятого. Два этажа пешком вниз. Положил розы под дверь, нажал кнопку звонка и — бегом на шестой. Через пару секунд услышал звук открывающегося замка, мгновение тишины, и — ее голос: она ахнула… Я затаил дыхание… Шелест целлофана… Дверь захлопнулась. Я осторожно на цыпочках поднялся по ступенькам на этаж выше. Цветов перед дверью не было.
Я вышел из подъезда и пошел к метро. Со мной было ощущение маленького праздника, доброго самодельного чуда. Теперь, думал я, у нее есть свой букет бургундских роз.
Возле входа в метро стояла телефонная будка. Я зашел в нее, снял трубку и набрал номер Вербицкой.
— Привет, — сказал я, когда она сняла трубку. — Получила цветы?
— Да. А кто это?
— Тебе они понравились?
— Да, очень. Я тебя знаю?
— Нет… Какая разница?
Лика молчала.
— Ничего дурного, — сказал я. — Я, типа… твой ангел.
— Ну уж и ангел, — в ее тихом голосе появилась улыбка.
— Ну, типа да, — улыбнулся я в ответ. — Захотелось тебя поддержать. Теперь все будет хорошо… Мне пора. Могу позвонить позже, если хочешь.
— Хорошо, — сказала она.
— Тогда до вечера, — я повесил трубку.
Вечером, где-то в половине одиннадцатого, на лестничной площадке третьего этажа нашей общаги я накручивал пластмассовый диск цельнометаллического телефона-автомата, набирая ее номер. Она ответила сразу, говорила с заметным волнением, чувствовалось, что ждала моего звонка. Я попросил рассказать, как прошел ее день, о чем думала, чего боялась, чего хотела. И мы говорили долго. Я слушал и задавал вопросы. Когда она наговорилась и голос ее стал спокойным, ровным и немного вялым — там, у себя, она уже лежала в постели, — я рассказал ей легенду, вычитанную в «Бхагавад-Гите». Под нее она и уснула. Я повесил трубку.
Так продолжалось целую неделю. Периодически она пыталась выяснить, кто я, задавая наводящие вопросы, и, не добившись ответа, обижалась или делала вид, что обижается. Мое нежелание разоблачаться позволило раскрыться ей самой.
Ровно через неделю, набирая знакомый номер, я вдруг подумал, что это входит в привычку и скоро, видимо, нужно будет решать, что с этим делать дальше. В хрупкой беззащитной Лике обнаружилась удивительная воля к жизни. Я возбуждал в ней живой, и уже не платонический, как мне хотелось первоначально, интерес.
…Монета с характерным лязганьем провалилась в нутро аппарата, и я услышал:
— Привет. Я ждала твоего звонка.
— Хорошо. Как прошел день? Рассказывай.
— А можно мы сегодня не будем об этом говорить?
— Хочешь побыть одна? — я приготовился повесить тяжелую телефонную трубку.
— Нет! Не уходи.
От этого «не уходи» у меня как-то странно толкнулось сердце. Это «не уходи» никак не вязалось с моим принципиальным для нее инкогнито. Я спросил как можно более отрешенно:
— О чем хочешь поговорить?
— Ты когда-нибудь занимался сексом по телефону?
И я положил трубку.
Александра Николаенко
Клеопатра
История знает тысячи примеров великих мужей. Благодарное человечество называет их именами улицы, площади, тупики и города. О них ходят легенды. О них снимают кино и пишут романы. Их имена законсервированы в учебниках. Их суровые профили высечены на памятных досках, а мраморные подбородки торчат из каждой колонны. Детям приводят в пример мудрость Марка Аврелия и Эзопа. Платон, Аристотель и Соломон служат для новых поколений эталоном мудрости. Каждый школьник знает Юлия Цезаря… Но! Разве не тускнеет имя этого титана кровопролитных битв в сравнении с тем, что сам он, как ни крути, стал добычей Александрийской волчицы?
О, Клеопатра! Не ты ли истинная победительница Рима? И кто по сравнению с тобой Марк Антоний? Он проиграл войну, но не ты. А жалкий Октавиан? Презренный Август! Он обвинил тебя, Царицу Ночи, в ведовстве, не желая смириться с тем, что вся твоя ворожба только и заключалась в проницательности и уме; два поверженных римских левиафана на твоем счету, мудрейшая из мужчин, бог и судья Октавиану. Пусть его жалкое вранье останется на его совести. Ему, а не тебе, Клеопатра, жить с этим пятном на страницах истории.
Да…
А мы свой сегодняшний гимн посвятим Клеопатрам нашего времени, да не исчезнут с лица земли эти кардиналы тыла, эти адмиралы в юбках, эти новые Амазонки, пред которыми превращаются в кисель мускулы и в профитроли высеченные из мрамора профили.
И пусть область их подрывной деятельности на первый взгляд не распространяется дальше кастрюль и кухонной плиты, мужчины! — вам лучше или держаться от них подальше, или жить с ними в мире…
…Уже шесть долгих месяцев в квартире номер тридцать четыре по улице Саляма Адиля Людмила Васильевна Бензопилова вела непримиримую войну со своим длинным жилистым зятем Львом Михайловичем Запугаки.
С чего началась эта война? На почве какого недоразумения она возникла? Что не поделила эта благородная, справедливая Людмила Васильевна со скромным научным сотрудником ГНИИХТЭОС Левочкой Запугаки, существование которого до войны было ограничено исследованиями в области технологий элементоорганических соединений и институтским буфетом?
Дорогой читатель! Разве не знаешь ты, что нет более благодатной почвы для взращивания взаимной ненависти, чем семейное счастье, заключенное в узкие квадратные метры? Сорняки понимания и терпения чахнут на этой зловещей клумбе сами собой, в то время как крошечные семена неприязни, едва упав на кухонную клеенку, оживленно прорастают в ней и тянутся к свету, как фикусы и герань, загораживая подоконник с видом на гармонию и балконные лыжи. Ни в прополке, ни в удобрениях не нуждается сей торфяник, чтобы заколоситься, как не нуждается он и в спичке, чтобы заполыхать синим пламенем.
Троянским конем войдя в родовую ветвь Бензопиловых, Левочка Запугаки был вынужден одновременно с тем переступить порог их квартиры, занять один из крючков их вешалки, входить и выходить из их комнат, заходить на их кухню… словом, с беспечным постоянством попадаться Людмиле Васильевне на глаза. Уже было с нее довольно, однако одного этого Запугаки показалось мало. Время от времени неприятный зять с неприятной фамилией и отвратительной внешностью подолгу занимал туалетную комнату, оставлял отпечатки своих грязных ботинок на коврике, а отпечатки своих отвратительных пальцев на подзеркальнике; скрюченные носки неприятеля висели рядом с белоснежным махровым полотенцем Людмилы Васильевны, а волосы врага — и это было ужасно! Ужасно и омерзительно! — оставались в щетке для волос этой терпеливой и миролюбивой дамы.
Все это вместе, нет! Все это вместе несколько дней кряду после женитьбы, и их пугающее количество в перспективе, и Людмила Васильевна дала себе клятву выписать интервента из родовой ветви и стереть следы оккупанта, как с прихожего коврика, так и со страниц семейной летописи.
Началась война.
Людмила Васильевна называла Льва Михайловича «Левочка», произнося имя своего врага так, точно давила им тараканов:
«Доброе утро, Левочка», — произносила Людмила Васильевна, и Лев Михайлович вздрагивал, а спина его покрывалась мурашками.
«Приятного аппетита, Левочка», — произносила Людмила Васильевна, и вилка падала у Льва Михайловича из рук.
«Не беспокойтесь, Левочка, я подыму», — произносила Людмила Васильевна, и ужас лишал Льва Михайловича подвижности и аппетита.
Освободительная война развернулась по всем направлениям. Глобальная, она застигала Льва Михайловича телефонным звонком на работе или в буфете. Локальная — повергала Запугаки в трепет за дверью спальной комнаты, завтраком, обедом и ужином.
В этой войне Людмила Васильевна была Балабиным и Раевским. Даву и Удино. Багратионом, Ожеро и Мортье. Вместо Кутузова она сдавала московскую квартиру, уезжая на дачу, и возвращалась с дачи внезапно, жаждущим мести Мюратом. Неотступным взглядом, точно Денис Давыдов обреченную гвардию Наполеона, Людмила Васильевна преследовала свою жертву до шоссе Энтузиастов, где было расположено его НИИ, и лишь там, ненадолго выпустив зятя из прицела, вступала в войну информационную на освобожденной от Льва Михайловича территории. А впрочем, территория эта освобождалась лишь с восьми до восьми, а потом враг снова занимал прежние позиции, и Людмила Васильевна это знала.
Она знала это, но знала она и то, что захватчик должен когда-нибудь освободить ее полочки и вешалки, ее туалетную комнату и ее глупую дочь навсегда. Скрюченные носки врага не должны были висеть рядом с ее белоснежным махровым полотенцем, и следовательно, враг подлежал полной и безоговорочной ликвидации.
В бой вступала то легкая кавалерия из соседок, то кирасирская дивизия званого ужина. Шестидюймовые гаубицы взглядов и двенадцатифунтовые пушки зловещего молчания. Чугунные ядра грохочущих за спиной врага сковородок, картечь из пророщенных злаков, гранаты вроде «Здравствуйте, Левочка» и брандкугели пирогов с тыквенной начинкой.
Эффективная дальность стрельбы пушек Людмилы Васильевны составляла двадцать четыре часа жизни Льва Михайловича.
Враг не сдавался.
Зима сменилась весной, а весна летом. И вот однажды в июне…
— Куда их только черт всех несет? — спросила Людмила Васильевна, мрачно вглядываясь в сжавшее автомобиль зятя кольцо МКАД, и Лев Михайлович мигом почувствовал, как сотни мурашек, порожденных голосом тещи, побежали по позвоночнику к копчику.
— Надо было раньше выезжать. Я вам говорила, Левочка, — продолжила наступление Людмила Васильевна.
— Мама, вы сами тетешкались, — отвечал враг.
Людмила Васильевна сдержалась. Ее войска, ее гаубицы, ее пушки, ее кавалерия и ее пехота за спиной противника подходили к Неману. Дама собиралась нанести Льву Михайловичу последний, сокрушительный удар. И ничто уже не могло остановить ее.
— Левочка, скажите, а куда вы положили мой несессер? — спросила Людмила Васильевна.
— Какой несессер? — спросил ничего не подозревающий враг.
— Я вас просила, Левочка, взять мой несессер и теперь только спрашиваю, куда вы его положили, — сказала терпеливая Людмила Васильевна.
— Не знаю я никакой несессер, мама, дайте спокойно вести машину, — отвечал враг.
— Видите ли, Левочка, у меня, разумеется, бывает мигрень, и сейчас даже немного стучит в висках, но склерозом я пока никого не обременяю. Я вас три раза просила взять мой несессер. А теперь я всего лишь спрашиваю, в какое место вы его положили? — сказала Людмила Васильевна.
— Ни в какое не положил, мама. Я вашего несессера в глаза не брал. Дайте вести машину, — отвечал беспечный зять, не подозревая, что, как глупый карась, делает уже вторую (и предпоследнюю в своей семейной жизни) поклевку.
— Ну-ну, — сказала Людмила Васильевна, и все остальное время, пока автомобиль рывками преодолевал сантиметры ленинградского моста, стараясь по мере возможностей преобразовать их в километры, дама более не прибавила к заданному вопросу ни слова.
В гробовой тишине автомобиль еще три часа продвигался в сторону области, однако всему на свете приходит конец, как сейчас приходит конец и нашему рассказу, и вот наконец автомобиль Льва Михайловича, начиненный супругой и тещей, подъехал к калитке 23-го участка поселка Терешкино, где была у Людмилы Васильевны дача.