Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: 1812. Великий год России - Николай Алексеевич Троицкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Не добился Наполеон решающего успеха и на своем правом фланге. Здесь 27 июля под Кобрином две русские дивизии (К.О. Ламберта и Е.И. Чаплица) из 3-й армии окружили бригаду генерала Кленгеля из 7-го, саксонского, корпуса и заставили ее сложить оружие. Больше 1000 саксонцев были убиты, а сам Кленгель, 2320 его солдат и офицеров, 8 орудий и 4 знамени стали трофеями этой первой в 1812 г. русской победы (26. Т. 16. С. 32).

Наполеон был раздосадован и встревожен. 2 августа, узнав о Кобрине, он приказал К.Ф. Шварценбергу, чтобы тот «с двумя корпусами (австрийским и саксонским. — H.T.) пошел на Тормасова и Каменского[441], дал им сражение и преследовал бы их повсюду до тех пор, пока не разобьет их» (43. Т. 24. С. 116). Под впечатлением Кобрина Наполеон изменил свое намерение (согласованное с императором Австрии) включить корпус Шварценберга в центральную группу войск и оставил австрийцев вместе с саксонцами против 3-й армии (Там же. С. 117–118). Таким образом, Наполеон признал, что он ошибся в расчете нейтрализовать армию А.П. Тормасова силами одного корпуса Ж.-Л. Ренье. Теперь, исправляя эту ошибку, он обрекал себя на то, что позднее, при Бородине, недосчитается «тех 30-ти (по крайней мере) тысяч солдат, которых мог привести к нему еще в Витебске князь Шварценберг» (32. Т. 7. С. 525). Более того, часть сил Шварценберга и целую дивизию польского генерала Я.Г. Домбровского Наполеон вынужден был отрядить против русского 2-го резервного корпуса Ф.Ф. Эртеля, который 8 августа формально был подчинен Тормасову, но фактически действовал самостоятельно, закрепившись в районе Мозыря (30. Т. 10. С. 282–293)[442].

Уходя из Витебска 12 августа, Наполеон не знал, что именно в тот день Шварценберг и Ренье выполнили его приказ и стабилизировали правый фланг «Великой армии». У м. Городечна их корпуса (38 тыс. человек: 41. Т. 4. С. 101) атаковали Тормасова, который опрометчиво разослал в наступательные рейды больше половины своей армии и остался с 18 тыс. человек (3. T. 1. С. 327–333; 41. Т. 4. С. 76 — 124). Атаки вел главным образом 13-тысячный корпус Ренье. Шварценберг, располагавший 25 тыс., помогал своему союзнику нехотя, главным образом артиллерийской канонадой. Тормасов отразил все атаки, но тяжелые потери (от 3 до 4 тыс. человек: 6. Ч. 1. С. 407; 41. Т. 4. С. 104)[443] и видимое превосходство неприятеля в силах заставили его ночью после боя отступить за р. Стырь и далее к Луцку, где он закрепился.

Бой у Городечны нельзя признать решительной победой Шварценберга и Ренье. Но инициативу они здесь у Тормасова, безусловно, перехватили, и Наполеон был так доволен этим, что исходатайствовал у австрийского императора Франца I фельдмаршальский жезл для Шварценберга (43. Т. 24. С. 178). Впрочем, Наполеон не обольщался ни успехом у Городечны, ни самим Шварценбергом, сказав о нем позднее: «Я сделал его фельдмаршалом, но не мог сделать из него генерала»[444].

Итак, в Витебске Наполеон подвел неутешительные для себя итоги первых пяти недель войны: разгромить Барклая де Толли и Багратиона ему не удалось, положение на флангах и в тылу «Великой армии» оставляло желать лучшего, а снабжение войск повсюду было хуже всяких ожиданий, и как следствие боеспособность их падала. Мало того, именно в Витебске Наполеон узнал о ратификации мирного договора между Турцией и Россией и получил копию с договора о союзе России и Швеции. Он понял, что теперь Россия высвободила для борьбы с ним еще две армии — Дунайскую и Финляндскую. Все это так озаботило Наполеона, что он впервые после битвы при Кастильоне (1796 г.) созвал военный совет (17. С. 300–301).

Вечером 28 июля Наполеон пригласил к себе трех самых титулованных и близких соратников: неаполитанского короля И. Мюрата (своего зятя), вице-короля Италии Е. Богарне (своего пасынка) и начальника Главного штаба Л.-А. Бертье. Он поделился с ними тревогой по поводу того, что русские, видимо, унаследовали от скифов, которые когда-то здесь жили, не только территорию, но и военную тактику — заманивание врага в глубь бескрайних и пустынных земель, и объявил о своем намерении остановиться в Витебске, закрепиться здесь и ждать, когда Александр I запросит мира. «Кампания 1812 г. окончена!» — провозгласил император (44. T. 1. С. 194).

Соратники не возражали. Но сам Наполеон с каждым днем пребывания в Витебске все больше задумывался над принятым решением и все меньше удовлетворялся им. Он понимал, как опасно затягивать войну в России, имея в тылу непокоренную, борющуюся Испанию. Между тем, если Барклай и Багратион соединятся у Смоленска, уже в пределах исконной, «святой Руси», они могут и должны, наконец, по логике событий дать ему сражение! Оно бы и кончило войну (19. С. 105).

Новое решение — идти на Смоленск — Наполеон объявил в присутствии Бертье, Мюрата, государственного секретаря П. Дарю, обер-гофмаршала М.-Ж. Дюрока, генерал-адъютантов А. Коленкура и Ж. Мутона. Мюрат был «за», но все остальные высказались против наступления, приводя те же доводы, которые недавно выдвигал сам Наполеон. Наиболее решительно возражал Дарю. Восемь часов подряд он убеждал императора остановиться, подчеркивая, что дальше, за Витебском, начнется уже коренная Россия, где «Великая армия» встретит еще более враждебную среду и гораздо большее сопротивление (44. T. 1. С. 206–212).

Наполеон выслушал все возражения, разумность которых он не мог отрицать, прекратил спор и отпустил Дарю. Несколько дней он медлил, не отдавая приказа ни об окончании, ни о продолжении кампании. Наконец, еще раз взвесив все «за» и «против», Наполеон, по своему обыкновению, выбрал самый радикальный вариант: настигнуть русских и втянуть их в сражение под Смоленском, где, как он думал, должно же было взыграть их национальное самолюбие. «Отдавая мне Смоленск, один из своих священных городов, русские генералы обесчестят свое оружие в глазах своих солдат», — говорил он с уверенностью в том, что русские не пойдут на бесчестье (19. С. 113). Жребий был брошен. 12 августа «Великая армия» покинула Витебск и опять двинулась на восток — к Смоленску.

Смоленск

Наполеон не ошибся, рассудив, что русские сочтут защиту Смоленска делом своей чести. «Солдаты наши желали, просили боя! — вспоминал Ф.Н. Глинка. — Подходя к Смоленску, они кричали: «Мы видим бороды наших отцов. Пора драться!» (11. С. 28). 1 августа М.Б. Барклай де Толли обратился к ним с приказом, в котором приветствовал их «единодушное желание» сражаться за Смоленск: «Нам надлежит встать на защиту его и пути в столицу»[445]. В тот же день 1-я армия пришла в Смоленск.

2 августа, на сутки опередив свою армию, в Смоленск, к дому военного губернатора, где остановился Барклай, прибыл во главе блестящей кавалькады П.И. Багратион. С ним были корпусные начальники 2-й армии Н.Н. Раевский и М.М. Бороздин, командиры дивизий М.С. Воронцов, И.Ф. Паскевич, И.В. Васильчиков. Барклай де Толли в парадной форме, при шпаге, сняв шляпу, «поспешил встретить Багратиона в дверях залы, выходивших на лестницу, со словами, что он сам отправлялся к нему навстречу»[446]. Очевидец этой сцены Н.М. Коншин (ординарец Барклая) вспоминал, что Барклай даже «заключил его (Багратиона. — H. T.) в объятия»[447]. На следующий день Барклай написал Царю: «Отношения мои с князем Багратионом наилучшие… Я объяснился с ним относительно положения дел, и мы пришли к полному соглашению в отношении мер, которые надлежит принять» (36. 1903. № 11. С. 250).

Меры в тот момент могли быть только наступательными. 3 августа в Смоленске две главные русские армии наконец соединились (26. Т. 15. С. 14) вопреки всем стараниям Наполеона разбить их порознь. Это был выдающийся успех русского оружия. Александр I, к тому времени потерявший было надежду на такой успех, позднее напишет Барклаю, что соединение армий в Смоленске произошло «противно всякому вероятию» (20. Ч. 1. С. 475). Боевой дух обеих армий был теперь выше «всякого вероятия». В таком положении отступать за Смоленск без боя было политически немыслимо, какова бы ни была стратегическая обстановка.

Между тем русские войска получили теперь и небывалые с начала войны стратегические выгоды. Соединенные армии насчитывали 130 тыс. человек (90,5 тыс. — в 1-й, около 40 тыс. — во 2-й)[448]. От своей разведки Барклай де Толли узнал, что Наполеон ведет на Смоленск не более 150 тыс. человек (3. T. 1. С. 221), причем силы его рассредоточены: 3 августа Наполеон с гвардией был еще в Витебске, кавалерия И. Мюрата и корпус М. Нея — около Рудни, корпус Е. Богарне — у Велижа, корпуса Л.-Н. Даву и Ж.-А. Жюно[449] — в Орше, корпус Ю. Понятовского — в Могилеве. Генерал-квартирмейстер 1-й армии К.Ф. Толь спланировал наступательную операцию соединенных армий: ударить на Рудню — Витебск, прорвать центральную группировку Наполеона и, не давая разбросанным корпусам сосредоточиться, бить их по частям[450].

Барклай де Толли воспринял этот план скептически, понимая, что Наполеон хотя и действительно разбросал свои силы, но, как обычно, на расстояния, позволяющие в кратчайший срок стянуть их все (может быть, кроме войск Понятовского) в центр или к одному из флангов. Поскольку же Багратион и вел. кн. Константин Павлович поддержали план Толя, Барклай 6 августа созвал военный совет.

На совет были приглашены П.И. Багратион, начальники штабов 1-й и 2-й армий А.П. Ермолов и Э.Ф. Сен-При, генерал-квартирмейстеры К.Ф. Толь и М.С. Вистицкий, вел. кн. Константин и флигель-адъютант Л.А. Вольцоген. Все они, кроме Вольцогена, высказались за безотлагательное наступление по плану Толя. Барклай принял мнение совета, но «с условием отнюдь не отходить от Смоленска более трех переходов» (1. С. 13) на случай, если Наполеон попытается отрезать русские войска от Смоленска.

7 августа обе русские армии пошли в наступление. «Отдохнувшие солдаты бодро и весело, с песнями, в первый раз шли воевать не на восток, а на запад»[451]. Но едва армии сделали один переход, как Барклай получил разведывательные данные о сосредоточении войск Наполеона у Поречья и решил, что Наполеон готовится обойти его справа. Поэтому Барклай выдвинул 1-ю армию к Поречью, а Багратиону предложил занять место 1-й армии на Руднинской дороге у д. Приказ-Выдра. Таким образом, русские армии фактически перешли к обороне, заняв две основные дороги от Витебска на Смоленск — через Поречье и через Рудню. На третью, окольную дорогу — через Красный — решением военного совета от 6 августа, по инициативе Барклая, был выслан наблюдательный отряд — 27-я дивизия Д.П. Неверовского (1. С. 13; 26. Т. 17. С. 158, 159)[452].

Три дня, с 10 по 12 августа, русские армии простояли в ожидании противника на Пореченской и Руднинской дорогах (26. Т. 15. С. 15). Тем временем штаб Барклая установил, что сведения о концентрации французов у Поречья ошибочны и что в действительности Наполеон собирает силы у Бабиновичей. Под угрозой оказывался не правый, а левый фланг русских. Барклай решил соединить обе армии в один мощный кулак у д. Волокова на Руднинской дороге. 13 августа полки 1-й армии потянулись назад. Теперь солдаты шли уже без песен, понуро и ворчливо, не видя смысла в маневрах Барклая. По названию д. Шеломец, часто встречавшемуся в диспозиции, они прозвали эти маневры «ошеломелыми»[453].

Недовольны были и офицеры, и генералы обеих русских армий. В те дни большое впечатление и на русских, и на французов произвела лихая атака казачьих полков атамана М.И. Платова 8 августа у д. Молево Болото против кавалерийской дивизии генерала О. Себастиани, когда казаки смяли противника, захватили 310 пленных и портфель Себастиани с важными бумагами (3. T. 1. С. 233–234). Этот частный успех горячие головы восприняли как сигнал к решительным атакующим действиям против Наполеона всеми силами обеих русских армий. Против Барклая де Толли вновь подняла голову оппозиция, группировавшаяся по-прежнему вокруг вел. кн. Константина Павловича.

Руднинские маневры Барклая не нашли понимания ни у современников, ни у историков. «Я первый раз в жизни не одобрял его образа действий», — признавался адъютант Барклая В.И. Левенштерн[454]. «13-го и 14-го (августа. — H. Т.) его армия, — писал о Барклае Е.В. Тарле, — бесполезно «дергалась» то в Рудню, то из Рудни» (32. Т. 7. С. 533). Л.Г. Бескровный и П.А. Жилин сочли, что вообще с 8 по 14 августа по вине Барклая «войска совершали бесплодные передвижения и теряли драгоценное время» (2. С. 308; 16. С. 149–120).

Между тем все эти «передвижения» оказались не бесполезными. Барклай, один из всех русских генералов, заподозрил скрытый смысл в продвижении Наполеона от Витебска к Смоленску. Правда, он не сразу понял, какой именно смысл. «Движение неприятеля к Днепру и на левый берег оного, коим оставляет он почти все пространство между Двиною и Днепром, — озадаченно писал он Царю 15 августа, — дает большой повод к удивлению» (30. Т. 14. Ч. 1. С. 33). Но стратегическая интуиция и осмотрительность Барклая, побудившие его не удаляться от Смоленска больше чем на три перехода, и выставить наблюдательный отряд к Красному, оказали на последующий ход событий важное и выгодное для России влияние.

Дело в том, что Наполеон задумал осуществить маневр, подобный тому «гениальнейшему из всех наполеоновских маневров»[455], который блестяще удался ему в 1809 г. у Абенсберга и Экмюля[456], а именно стремительным броском через Днепр у Расасны и далее по Красненской дороге к Смоленску выйти в тыл русским, взять Смоленск, отрезать Барклаю и Багратиону путь отступления в глубь России, навстречу резервам и подкреплениям, и принудить их к решительному сражению с перевернутым фронтом. Пока 1-я русская армия сосредоточивалась у Волоковой, а 2-я (без корпуса Н.Н. Раевского, который задержался в Смоленске и должен был подойти сутками позже) — у Надвы, Наполеон к утру 14 августа моментально соединил всю, казавшуюся разбросанной, центральную группировку «Великой армии» (182 608 человек)[457], с фантастической быстротой переправил ее у Расасны на левый берег Днепра и бросил на Смоленск. Впереди шел И. Мюрат с тремя кавалерийскими корпусами (Э.-М. Нансути, Л.-П. Монбрена и Э. Груши) в 15 тыс. сабель. Он и наткнулся у Красного на отряд Д.П. Неверовского, имевшего 7,2 тыс. человек и 14 орудий (2. С. 309).

Мюрат первой же атакой с ходу ворвался в Красный, выбил оттуда русских на Смоленский тракт и захватил 9 из 14 их орудий. Неверовский остался фактически без артиллерии. К Мюрату же присоединились пехотные полки из корпусов М. Нея и Е. Богарне. Неверовский построил свою дивизию в два каре и стал отходить к Смоленску, атакованный, как он вспоминал об этом, «40 полками кавалерии и 7-ю — пехоты под предводительством двух королей»[458].

Самоуверенный Мюрат, опьяненный первым успехом, пренебрег советом Нея использовать подоспевшие в Красный 60 французских орудий и пытался разгромить пехоту Неверовского в конном строю, предприняв за полдня 14 августа 40 атак. Русские солдаты встречали атакующих прицельным огнем и штыками, а на предложение сдаться отвечали: «Умрем, а не сдадимся!»[459]. Отразив все атаки и устлав Красненскую дорогу телами 1,5 тыс. своих героев, павших в этом бою[460], Неверовский задержал французов почти на сутки.

Подвиг дивизии Неверовского под Красным — один из самых героических эпизодов войны 1812 г. «Неверовский отступал, как лев», — уважительно засвидетельствовал Ф.-П. Сегюр (44. T. 1. С. 234). Сам Мюрат заявил окружающим: «Никогда не видел большего мужества со стороны неприятеля» (41. Т. 4. С. 281). Все русские воины были воодушевлены подвигом 27-й дивизии. «Я помню, какими глазами мы увидели эту дивизию, подходившую к нам в облаках пыли и дыма, — восхищался Денис Давыдов. — Каждый штык ее горел лучом бессмертия!»[461]. «Примера такой храбрости, — писал в те дни П.И. Багратион Александру I, — ни в какой армии показать нельзя» (30. Т. 14. Ч. 1. С. 62).

«День 2-го (14-го по н. ст. — Н. Т.) августа принадлежит Неверовскому. Он внес его в историю» — это заключение П. X. Граббе[462] справедливо. Дивизия Неверовского не позволила армии Наполеона пройти к Смоленску и взять его с ходу, без боя. Барклай и Багратион, узнав в тот же день о появлении французов под Красным, оба поспешили к Смоленску Багратион послал нарочного к Н.Н. Раевскому (корпус которого шел от Смоленска к Надве) с приказом вернуться в Смоленск и поддержать Неверовского[463].

По счастливой случайности Раевский успел отойти от Смоленска всего на 12 км. Впереди его корпуса должна была идти 2-я гренадерская дивизия, но она задержалась сама и задержала весь корпус на 3 часа, потому что ее начальник принц К. Мекленбургский после кутежа в ночь на 14 августа «был пьян, проспался на другой день поздно и тогда только мог дать приказ о выступлении дивизии». Этот проступок, за который принца следовало бы расстрелять (если бы он не был родственником царя), неожиданно обернулся для русского оружия «важнейшею пользою» (15. С. 163). К полудню 15 августа в 6 км западнее Смоленска корпус Раевского соединился с обескровленной дивизией Неверовского.

Теперь у Раевского стало 15 тыс. бойцов и 76 орудий. Он отступил в Смоленск под защиту его каменных стен и решил защищать город до подхода главных сил Багратиона любой ценой, хотя бы против всей «Великой армии»[464].

Тем временем в 17 часов 15 августа Мюрат и Ней подступили к Смоленску. Узнав, что город уже занят какими- то силами русских войск, они не рискнули атаковать его, а расположились перед ним на ночь лагерем в ожидании поддержки. Пока к французам подходили новые и новые силы, Раевский перед рассветом 16 августа получил от Багратиона записку: «Друг мой, я не иду, а бегу. Желал бы иметь крылья, чтобы соединиться с тобою. Держись, Бог тебе помощник!»[465].

Смоленск тогда был плохо подготовлен к обороне. Правда, его опоясывала каменная стена XVI–XVII вв. длиной 6,5 км, высотой до 19 м и толщиной более 5 м, с 17 башнями[466]. Но сам город за этими мощными стенами был почти сплошь деревянный, а потому уязвимый для артиллерийского огня и пожаров. Местные власти не приняли никаких мер для защиты города. «В Смоленске было величайшее смятение, — вспоминал А.П. Ермолов. — Губернатор барон Аш уехал первый, не сделав ни о чем распоряжения… Все побежало! Исчезли власти, не стало порядка!»[467].

Раевскому, прежде чем оборонять город, пришлось наводить в нем порядок. Помогали ему простые жители. Они кормили и поили солдат, укрепляли стены, а главное, шли и шли в ополчение: не менее 6 тыс. ратников приняли участие в обороне Смоленска вместе с воинами Раевского[468].

Сражение под Смоленском началось в 6 часов утра 16 августа. Маршал Ней под прикрытием артиллерийского огня повел на приступ свою пехоту. Русские отбили первую, а затем и вторую его атаку.

К 9 часам на место сражения прибыл Наполеон. Он отложил генеральный штурм Смоленска до подхода главных сил «Великой армии», которые собрались к вечеру. Однако вечером третья (вновь неудачная) попытка овладеть городом была предпринята опять-таки силами одного корпуса Нея.

Защитники Смоленска удивлялись тому, что 16 августа, когда в городе был только корпус Раевского, Наполеон «не напирал сильно». «Несомненно, — считал И.П. Липранди, — что если бы Наполеон сделал для завладения Смоленском 4 августа (16-го по н. ст. — H. T.) то же усилие, которое он употребил 5-го (17-го), то город был бы взят» (37. Вып. 2. С. 8). Такого же мнения был и сам Раевский[469]. Но, как это объяснили историки от М.И. Богдановича (3. T. 1. С. 257) до Л.Г. Бескровного (2. С. 314), Наполеону было нужно не столько взять Смоленск, сколько втянуть из-за него русские армии в решительное сражение. Именно поэтому он, увидев с холма под Смоленском уже к концу дня 16 августа «в облаке пыли длинные черные колонны и сверкающие массы оружия» обеих русских армий, которые спешили к городу, не огорчился, а обрадовался, воскликнув: «Наконец-то, теперь они в моих руках!» (44. T. 1. С. 240).

С рассветом 17 августа Наполеон начал губительную бомбардировку Смоленска, как бы вызывая русские армии выйти для генерального сражения под стены города. Но Барклай де Толли именно этого хотел избежать, полагая, что теперь, когда войска Наполеона сосредоточены, их численный перевес сулит им успех. Ему было важно удержать Смоленск до тех пор, пока не будет обеспечена безопасность Московской дороги для отхода русских армий к Дорогобужу[470]. Поэтому он договорился с Багратионом, что 2-я армия выйдет на Московскую дорогу и прикроет ее от возможного маневра Наполеона в обход русского левого фланга[471], а тем временем Барклай сменил поредевший корпус Раевского корпусом Д.С. Дохтурова и дивизией П.П. Коновницына, оставил в городе дивизию Д.П. Неверовского, затем прислал еще дивизию принца Е. Вюртембергского и следил за ходом боя, удерживая в стороне, на северной (заднепровской) окраине Смоленска, главные силы 1-й армии. Багратион же, как явствует из его донесения Царю от 17 августа, считал, что Барклай вообще «удержит Смоленск»; «а я, — писал он здесь о себе, — в случае покушения неприятеля пройти далее на Московскую дорогу, буду отражать его» (цит. по: 3. T. 1. С. 259).

Весь день 17 августа войска Дохтурова и Неверовского, Коновницына и принца Вюртембергского защищали Смоленск от такого огня и таких атак, каких его древние стены еще не знали. В середине дня Наполеон получил донесение, что 2-я армия уходит от Смоленска. Он понял, что русские и на этот раз уклонились от генерального сражения, но чтобы вновь не упустить их, надо взять Смоленск как можно скорее. С 3 часов пополудни он дал знак к общему штурму города. Ней ворвался в Красненское предместье, Понятовский — в Никольское, Даву штурмовал Молохов- ские ворота. К 6 часам вечера французы овладели всеми предместьями города, кроме Петербургского (29. С. 111). Казалось, Смоленск падет в считанные минуты. Но в этот день он устоял.

Все защитники города, от генералов до рядовых, были живым олицетворением воинской доблести. «Оба дня в Смоленске ходил я сам на штыки, — вспоминал генерал Д.П. Неверовский. — Бог меня спас: только тремя пулями сюртук мой расстрелян»[472]! Героически сражались за Смоленск молодые офицеры — будущие декабристы: М.С. Лунин, М.Ф. Орлов, Ф.Н. Глинка, М.А. Фонвизин, П.Х. Граббе, А.В. Ентальцев, И.С. Повало-Швейковский[473]. Но главным героем смоленской обороны был русский солдат. Офицеры и генералы, по их собственному признанию, были «не в силах удержать порыва» своих солдат, которые бросались в штыки «без всякой команды» (37. Вып. 2. С. 11), понимая, что они «заслоняли тут собой порог Москвы — в Россию двери» (11. С. 287).

Ожесточение смоленского боя сами его участники назвали «невыразимым» (37. Вып. 2. С. 15–16). Именно после Смоленска 13-й бюллетень «Великой армии» засвидетельствовал: «Никогда французская армия не выказывала большей отваги, чем в этой кампании» (38. С. 64). «Французы, — писал об их атаках 17 августа Ф.Н. Глинка, — в бешеном исступлении лезли на стены, ломились в ворота, бросались на валы…» (11. С. 149). Но кончилось тем, что к концу дня русские выбили их из всех предместий.

Досадуя на неудачу общего штурма, Наполеон приказал открыть огонь по городу из 300 орудий. «Тучи бомб, гранат и чиненых ядер полетели на дома, башни, магазины, церкви, — вспоминал Ф.Н. Глинка, — все, что может гореть, запылало» (Там же). Оборонять пылающий город было и опасно, и уже нецелесообразно, поскольку 2-я армия вышла на Московскую дорогу. В ночь на 18 августа Барклай де Толли приказал Дохтурову оставить Смоленск.

Весь высший генералитет 1-й армии был против отступления и попытался воздействовать на Барклая, чтобы он защищал город, несмотря ни на что. «Граф Кутайсов… любимый всеми и главнокомандующим, на дар слова которого надеялись, принял на себя передать ему желания и надежды первых лиц армии, — читаем в записках П.Х. Граббе. — Барклай де Толли выслушал его внимательно и с кроткою ласкою отвечал ему: «Пусть каждый делает свое дело, а я сделаю свое»[474].

В 4 часа утра 18 августа маршал Даву вступил в город, напоминавший собою, по свидетельству самих французов, «извержение Везувия», «огромный костер, покрытый трупами и ранеными», «пылающий ад» (35. T. 1. С. 92, 104; 38. С. 63). Смоленск горел так, что в нем из 2250 жилых домов уцелело не более 350[475], а почти все его 15 тыс. жителей ушли вместе с армией — не осталось и одной тысячи (32. Т. 7. С. 540). Захватив горящий и обезлюдевший город, французы бросились его грабить, причем Наполеон, вопреки своему обыкновению, смотрел на это сквозь пальцы. «Трудно было избавить от грабежа город, взятый, можно сказать, на копье и брошенный жителями» — так пытался он оправдать разграбление Смоленска (17. С. 308)[476].

Сражение под Смоленском — второе по масштабам за весь 1812 г. после Бородина — стоило обеим сторонам тяжелых потерь: французам — в основном от бесплодных атак, русским — от артиллерийских бомбардировок, пожаров и разрушений. Русские потери в отечественной литературе исчисляются по-разному — от 4 до 10 тыс. человек, не более (2. С. 317; 6. Ч. 1. С. 226; 16. С. 123; 24. Т. 2. С. 121). Между тем В.И. Вяликов в 1947 г. по данным полковых ведомостей 1812 г. подсчитал, что русские потеряли под Смоленском 11 620 человек[477], а С.В. Шведов, спустя 40 лет, уточнил эти подсчеты: 15,8 тыс.[478]. Кстати, французы называют близкие к этому цифры русских потерь — от 12 до 13 тыс. человек (35. T. 1 С. 95)[479].

Потери французов почти все русские и советские историки определяют в 20 тыс. человек (2. С. 317; 16. С. 723)[480], заимствовав эту цифру у Д.П. Бутурлина (6. Ч. 1. С. 226), который, однако, ни на чем ее не основывал, вызвав удивление А. Тьера)[481]. Французские источники большей частью называют 6–7 тыс. (44. T. 1. С. 264)[482], П. Денье и Ж. Шамбре — 12 тыс. (39. T. 1. С. 330; 40. С. 52). Ф.В. Ростопчин по документам, захваченным у французов, насчитал 14 041 человека[483].

Заключительным аккордом Смоленского сражения стал бой у Лубино (или при Валутиной Горе) 19 августа. Наполеон рассчитал, что в 15 км за Смоленском, где скрещивались у д. Лубино дороги на Москву и Петербург, он сможет упредить армию Барклая и отрезать ее от 2-й армии. Именно сюда он еще до начала Смоленской битвы послал в обход Смоленска 8-й корпус генерала Ж.-А. Жюно (44. T. 1. С. 272–273). Тем временем 3-й корпус маршала М. Нея преследовал арьергард Барклая по Московской дороге. У д. Валутина Гора его надолго (с 10 до 15 часов) задержал 3-тысячный отряд генерала П.А. Тучкова, прикрывавший отход колонн 1-й армии к Лубино. Около 16 часов Тучков вынужден был отступить за р. Строгань и лично доложил Барклаю, находившемуся в последней колонне, что больше не может сдержать натиск противника. Барклай отослал его назад, к месту боя со словами: «Если вы вернетесь живым, я прикажу вас расстрелять!»[484].

Бой на пути к Лубино возобновился. Барклай прислал на помощь Тучкову пехотную дивизию П.П. Коновницына, конный корпус В.В. Орлова-Денисова и сам какое-то время наблюдал за ходом боя. Ней по-прежнему имел численный перевес. К нему присоединилась лучшая дивизия 1-го корпуса под командованием гр. Ш.-Э. Гюдена, генерала столь выдающегося, что он, по словам Наполеона, «давно бы уже получил жезл маршала, если бы можно было раздавать эти жезлы всем, кто их заслуживал» (17. С. 319). Бой при Лубино был одним из самых кровопролитных за всю войну. Здесь отличился и получил Георгиевский крест будущий декабрист поручик П.Х. Граббе. Штабс-капитана А.С. Фигнера (знаменитого впоследствии партизана) Барклай де Толли прямо на поле боя произвел в капитаны (29. С. 122–123). Гр. Гюден в этом бою был убит, а генерал Тучков тяжело ранен и взят в плен.

Между тем, по расчетам Наполеона, корпус Жюно должен был выйти к скрещению дорог у Лубино раньше главных сил Барклая. Однако Жюно не спешил. Мюрат, кавалерия которого была далеко позади, лично примчался к Жюно и в резких выражениях торопил его. Жюно, не доверявший, как и Ж.-Э. Макдональд, своим войскам, обиделся: «ему дали Вестфальский корпус, толпу солдат-свинопасов, розовых, как ветчинные окорока, и таких же жирных, и уверяют, будто зажирел он сам»[485]. «Ты обижаешься, — говорил ему Мюрат, — что ты не маршал. Вот прекрасный случай. Воспользуйся им! Ты наверняка получишь жезл» (19. С. 116)[486]. Но когда Жюно наконец вышел к Лубино на Московскую дорогу, было уже поздно: Барклай ушел.

Наполеон разгневался на Жюно не меньше, чем ранее на Жерома (короля именно этих вестфальцев). «Жюно упустил русских. Из-за него я теряю кампанию!» — негодовал император (19. С. 116). Он хотел сместить Жюно и назначил было на его место Ж. Раппа[487], но давняя привязанность к соратнику с 1793 г. побудила его смягчить удар. Он только сделал Жюно гневный выговор через Мюрата, который еще добавил от себя: «Вы недостойны быть в армии Наполеона последним драгуном!» (32. Т. 7. С. 543–544). Все это надломило и карьеру, и жизнь генерала Жюно: через несколько месяцев он сошел с ума и вскоре покончил с собой, так и не став маршалом, хотя наши историки и романисты дружно величают его таковым (12. С. 309; 16. С. 253; 34. С. 115)[488].

Бой при Лубино закончился таким же, как и под Смоленском, планомерным отступлением Барклая де Толли и еще раз показал, с одной стороны, исключительную стойкость русских войск, а с другой — недостаточную оперативность разноплеменного воинства захватчиков. «В их (русских. — Н.Т.) поражении было почти столько же славы, сколько в нашей победе», — признавал Ф.-П. Сегюр (44. T. 1. С. 270). После сомнительной победы в Смоленске Наполеон болезненно воспринял тяжелые потери французов при Лубино (8–9 тыс. человек против 6 тыс. русских)[489], смерть Ш.-Э. Гюдена и, главное, неудачу очередной попытки отрезать и разгромить хотя бы одну русскую армию. Вновь и еще более озабоченно, чем в Витебске, он стал обдумывать результаты и перспективы кампании.

Бытующий в нашей литературе вывод о том, что к Смоленску «результат стратегических замыслов Наполеона оказался равным нулю» (16. С. 116)[490], принять нельзя. Наполеон занял огромную территорию (больше полудесятка губерний), проник в глубь России на 600 км, создал угрозу обеим ее столицам. За Смоленском русские войска до самой Москвы не имели больше опорного пункта. «Ключ к Москве взят» — так оценил падение Смоленска М.И. Кутузов[491]. Однако Наполеон понимал, что «была побеждена только местность, но не люди» (44. T. 1. С. 195). Главное, к чему он стремился и что должно было, по его расчетам, быстро кончить войну (т. е. разгром вооруженных сил противника), ему в Смоленске не удалось, как не удавалось ранее ни в Вильно, ни в Витебске. Призрак решающей победы, второго Аустерлица, за которым Наполеон тщетно гнался от самой границы, и на этот раз ускользнул от него.

Стратегия Барклая де Толли приводила к тому, что война затягивалась, а этого Наполеон боялся больше всего. Растягивались его коммуникации, росли потери в боях, от дезертирства, болезней и мародерства, отставали обозы, а возможность использовать местные ресурсы сводилась к минимуму, почти к нулю, сопротивлением народа, возраставшим с тех пор, как французы вступили в коренную Россию, буквально день ото дня.

Наполеон начал опасаться, что ему «предстояла новая Испания, но Испания без границ…» (17. С. 308). Между тем не только его собственный, но и русский штаб «по удостоверению пленных» знал, что силы «Великой армии» уже «крайне изнурены и повсеместно нуждаются в продовольствии»[492].

В таком положении Наполеон обсудил с ближайшими соратниками кардинальный вопрос: идти на Москву или остановиться? На этот раз и сорвиголова Мюрат был против дальнейшего наступления. Он даже бросился на колени перед Наполеоном со словами: «Москва нас погубит!» (44. T. 1. С. 245–246). Наполеон решился закончить «первую русскую кампанию» в Смоленске. «Мы отдохнем, опираясь на этот пункт, — объяснил он свой план, — организуем страну и тогда посмотрим, каково будет Александру… Я поставлю под ружье Польшу, а потом решу, если будет нужно, идти ли на Москву или на Петербург» (19. С. 113).

Шесть дней размышлял Наполеон в Смоленске и вынужден был оставить этот план. Выяснилось, что зимовать в Смоленске нельзя, так как прокормиться за счет местных ресурсов армия не могла, а подвоз продовольствия из Европы сулил чрезмерные расходы и трудности. Тут приходилось думать о прекращении уже не одной кампании, а войны вообще.

Именно в Смоленске Наполеон впервые попытался вступить с Александром I в переговоры о мире через пленного генерала П.А. Тучкова. «Мы уже довольно сожгли пороху и довольно пролито крови, и когда-нибудь надобно же кончить», — заявил он своему пленнику[493]. Предлагая «заключить мир», он угрожал на случай отказа: Москва непременно будет занята, а это обесчестит русских, ибо «занятая неприятелем столица похожа на девку, потерявшую честь. Что хочешь после делай, но чести возвратить уже невозможно»[494]. Александр I на это предложение (как и на все последующие) ничего не ответил.

В ночь с 24 на 25 августа Наполеон неожиданно для своих маршалов приказал выступать из Смоленска на Москву, в погоню за русскими армиями. Может быть, таким образом он хотел подтолкнуть Александра I к согласию на мирные переговоры, тем более что П.А. Тучков выразил сомнение в том, что Царь согласится на это. Идти вперед побуждали Наполеона и утешительные известия с флангов: на юге К.Ф. Шварценберг и Ж.-Л. Ренье по крайней мере сковали действия А.П. Тормасова и Ф.Ф. Эртеля (П.В. Чичагов вообще пока о себе не заявлял), а на севере один из лучших генералов «Великой армии», Л.-Г. Сен- Сир, присоединивший к своему 6-му корпусу 2-й корпус маршала Н.-Ш. Удино, накануне раненного, в двухдневном сражении, 17–18 августа, у Полоцка взял верх над корпусом П.Х. Витгенштейна и отбросил его за р. Дриссу с большими потерями (5,5 тыс. человек), сам потеряв при этом 3 тыс.[495] Правда, развить свой успех Сен-Сир не сумел, но инициативу у Витгенштейна он вырвал. Довольный Наполеон 27 августа произвел Сен-Сира в маршалы[496].

Главное же, что заставило Наполеона вновь, как и в Витебске, отвергнуть собственный план двух русских кампаний и наступать без остановки дальше, к Москве, — это его уверенность в том, что если русские сражались так отчаянно за Смоленск, то ради Москвы они обязательно пойдут на генеральное сражение и тем самым предоставят ему возможность кончить войну славной, как Аустерлиц или Фридланд, победой. «Мы, — вспоминал А. Коленкур, — все еще гнались за славой или, вернее, за роком, который упорно мешал императору следовать своим собственным здравым намерениям и мудрым планам» (19. С. 118).

От Смоленска до Бородина

Русские армии отступали от Смоленска с тяжелым чувством. «Наши солдаты очень приуныли, — свидетельствовал очевидец. — Шли, повесив головы… Каждый шел и думал: что-то будет?» (29. С. 125, 128). Они и раньше рвались в бой, не желая отдавать врагу ни Литву, ни Белоруссию, ибо и белорусские, и литовские земли были неотделимой частью единой Российской державы. Теперь же, когда они шли по исконно русской земле, уступая ее шаг за шагом тому же врагу уклоняться от боя было еще мучительнее. Оставление Смоленска ранило их национальное самолюбие, тем более что именно в Смоленске, как нигде, они доказали свою способность противоборствовать врагу и защитить от него Родину. «Все в один голос роптали: «Когда бы нас разбили — другое дело, а то даром отдают Россию»», — вспоминал другой очевидец[497]. Все — от высших генералов до «нижних чинов» — были недовольны и вымещали свое недовольство на Барклае де Толли, которого считали виноватым во всем, и прежде всего в том, что он сдал Смоленск, а теперь отдает врагу город за городом («даром»!), Россию; «на него наклепывали измену»[498].

П.И. Багратион после соединения армий примирился было с Барклаем и добровольно подчинился ему как военному министру (30. Т. 14. Ч. 1. С. 48), сохранив за собой командование 2-й армией (его называли «2-м главнокомандующим»). Теперь же, после Смоленска, он обрушился на Барклая с критикой, еще более резкой, чем ранее. В письмах к А.П. Ермолову, Ф.В. Ростопчину, А.А. Аракчееву (явно для Царя) он обвинял Барклая в падении Смоленска («…Подлец, мерзавец, тварь Барклай отдал даром преславную позицию»: 14. С. 96) и, главное, в гибельной для России бездарности («…Генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего отечества… Нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества»: 26. Т. 16. С. 225–226). Осудив Барклая как главнокомандующего, Багратион противопоставлял ему себя: «Ежели бы я один командовал обеими армиями, пусть меня расстреляют, если я его (Наполеона. — Н. Т.) в пух не расчешу» (14. С. 96).

Багратион совершенно искренне (ему казалось, в интересах дела и отечества) стремился «открыть глаза» на Барклая царскому окружению, но не бесчестил «1-го главнокомандующего» в глазах подчиненных и с самим Барклаем держался корректно, если не считать их ссоры в Гавриках, когда даже невозмутимый Барклай отвечал на выпады пылкого Багратиона отнюдь не деликатно, а Ермолов сторожил у дверей и спроваживал «всех, кто близко подходил, со словами: «Главнокомандующие очень заняты и совещаются между собою»[499]. Зато лица из императорской Главной квартиры во главе с вел. кн. Константином Павловичем изводили Барклая интригами и сплетнями, намеренно мешали ему, пытались его дискредитировать. Великий князь мог подъехать к фронту солдат и «утешать» их такими словами: «Что делать, друзья! Мы не виноваты… Не русская кровь течет в том, кто нами командует!»[500]. Вскоре после Смоленска, в Дорогобуже, Константин Павлович при адъютантах (своем и Барклая) заявил главнокомандующему в лицо: «Немец… изменник, подлец, ты предаешь Россию!..»[501].

Против Барклая были настроены фактически все генералы как 1-й, так и 2-й армий, и среди них — Д.С. Дохтуров (считавший Барклая «глупым и мерзким человеком»)[502], Л.Л. Беннигсен, Н.Н. Раевский, А.П. Ермолов, М.И. Платов (будто бы объявивший Барклаю после Смоленска, что не наденет больше русский мундир, «потому что он сделался позорным»)[503], а что касается офицеров, то они вслед за своими генералами исподтишка бранили главнокомандующего и высмеивали его в каламбурах, эпиграммах, песнях, вроде следующей, которую они сочинили и распевали… по-французски: «Les ennemis s'avancent a grand pas. Adieu, Smolensk et la Russie! Barclay évite les combats et tourne ses pas en Sibérie»[504] (Враги очень быстро идут. Прощайте, Смоленск и Россия! Барклай не вступает в борьбу и шествует прямо в Сибирь).

Тяжелее всего для Барклая было знать, что не имел к нему «доверенности» (по выражению Ермолова из его письма к Царю от 21 августа)[505] русский солдат, которого он, Барклай, искренне считал лучшим в мире. Давно переиначившие фамилию Барклая де Толли в «Болтай-да-и-только»[506], солдаты после Смоленска рассудили, что «он, немец, подкуплен Бонапартом и изменяет России»[507]. «Под Дорогобужем, когда главнокомандующий в темноте проезжал с небольшой свитой мимо полков, которые шли по большой дороге, из толпы солдат раздался голос: «Смотрите, смотрите, вот едет изменщик!»»[508]. Отношение солдат к Барклаю как к «изменщику» было стихийно устойчивым, поскольку все «видели» неопровержимые «доказательства» его измены: Барклай «отдает Россию», а сам он «немец», значит — «изменщик». Один из ветеранов 1812 г. много лет спустя на вопрос, за что в русской армии не любили Барклая, так и ответил бесхитростно: «Во-первых, за то, что в 12-м году назывался он Барклаем де Толли, а не Кутузовым или Багратионом»[509].

Зловещая молва о Барклае расползалась не только в армии, но и в обществе по всей России. «Не можешь вообразить, — писала 27 августа из Тамбова в Петербург М.А. Волкова, — как все и везде презирают Барклая»[510]. Царский двор третировал Барклая с досады на то, что он так быстро продвигался по службе, «не имея никакой опоры в близких к престолу лицах»[511], Аракчеев его ненавидел[512], а сам Царь, хотя и доверял Барклаю, тоже был недоволен его «отступательными движениями» («…С прискорбностью должен был видеть, что сии движения продолжались до Смоленска») и требовал наступать («Я с нетерпением ожидаю известий о ваших наступательных движениях»)[513]. Понимали и поддерживали стратегию Барклая лишь единицы, главным образом из числа офицеров (среди них были прославленные партизаны Денис Давыдов и Александр Сеславин, будущие декабристы Ф.Н. Глинка, А.Н. Муравьев, П.Х. Граббе, М.А. Фонвизин), которые, однако, не могли противостоять слишком широкой оппозиции.

Первым оценил трагизм положения Барклая де Толли в 1812 г. А.С. Пушкин, уже после смерти Барклая низко поклонившийся его тени в гениальном стихотворении «Полководец» (28. Т. 2. С. 272)[514]:

О вождь несчастливый! Суров был жребий твой: Все в жертву ты принес земле тебе чужой… Народ, таинственно спасаемый тобою, Ругался над твоей священной сединою.

Три четверти века спустя профессор Академии Генштаба А.Н. Витмер вновь привлек внимание современников к тому что должен был пережить в 1812 г. Барклай, «зная, что ни один человек из всей 100-тысячной армии ему не сочувствует, что почти все, за редкими исключениями, считают его преступником, изменником». «Я, по крайней мере, — заключал А.Н. Витмер, — не знаю положения более трагического, более достойного пера Шекспира»[515].

В самом деле, что давало Барклаю силы неуклонно, вопреки всем и вся, осуществлять свой стратегический план? Прежде всего уверенность в собственной правоте. Он лучше, чем кто-либо до назначения главнокомандующим М.И. Кутузова, понимал, что отступление в глубь страны, пока враг сохраняет большой перевес в силах, спасительно для русской армии и России. Его «скифская» стратегия позволила сорвать первоначальные замыслы Наполеона, сохранить живую силу русской армии в самое трудное для нее время и тем самым предрешила благоприятный для России исход войны. Поэтому такой знаток «грозы двенадцатого года», как В.В. Верещагин, полагал, что Барклай де Толли — «истинный спаситель России»[516], хотя, конечно, дело не столько в Барклае (или в Кутузове), сколько в совокупности сил армии и народа, мобилизацию которых начал Барклай, а продолжил и завершил Кутузов. Во всяком случае Барклай де Толли, уезжая из армии (уже после оставления Москвы), имел основания заявить: «Я ввез экипаж на гору, а вниз он скатится сам при малом руководстве»[517].

Распространенные в нашей литературе, суждения о том, что Барклай де Толли «не понимал сущности условий войны 1812 г.», а потому мог только отступать и отступать чуть ли не «на авось», даже не планируя контрнаступления, не организуя ни народной войны («созерцал всенародную войну в роли наблюдателя»), ни партизанских действий, ибо, мол, все это «оказалось по силам» только Кутузову (16. С. 254; 20. Ч. 1. С. IX)[518], — такие суждения кричаще противоречат фактам. Именно Барклай первым, еще до начала августа, призвал «россиян, в местах, французами занятых, обитающих», а затем и «обывателей всех близких к неприятелю мест» к народной войне с захватчиками (26. Т. 17. С. 158). В те же дни он предписал М.И. Платову внушать жителям повсеместно, что «теперь дело идет об отечестве… о собственном имени, о спасении жен и детей» (Там же. С. 155–156). Особо с призывом развернуть вооруженную борьбу против вражеского нашествия Барклай обратился к жителям Псковской, Смоленской и Калужской губерний[519]. Текст этого обращения, по 220 экземпляров которого получил каждый из трех губернаторов, читался повсюду в церквах[520].

2 августа в Смоленске Барклай де Толли выделил под командование генерал-майора Ф.Ф. Винценгероде один драгунский и 4 казачьих полка с заданием действовать на коммуникациях противника (26. Т. 17. С. 155, 157). Это и был первый в России 1812 г. армейский партизанский отряд. Деятельность его подробно описана двумя офицерами отряда, жизненные пути которых после 1812 г. диаметрально разошлись, — декабристом С.Г. Волконским и шефом жандармов А.Х. Бенкендорфом[521]. Документы Барклая, Волконского, Бенкендорфа и самого Винценгероде опубликованы еще в начале XX в., но советские историки, как правило, вопреки им продолжали утверждать, будто «самый первый армейский партизанский отряд» был создан Кутузовым под командованием Дениса Давыдова (2. С. 479; 16. С. 254)[522], т. е. 3 сентября 1812 г.

Десятки документов, включая распоряжения, запросы, рапорты самого Барклая де Толли свидетельствуют, что Барклай, отступая перед превосходящими силами врага, планировал и готовил контрнаступление. Понимая, что «надобно вести войну общими движениями не на одном пространстве, где находятся 1-я и 2-я армии, но на всем театре войны» (26. Т. 17. С. 179), он старался мобилизовать резервы и активизировать действия фланговых группировок. Еще 24 июля Барклай убеждал Царя: «Безопасность государства требует… сильных резервов, формирование которых должно вестись со всевозможною деятельностью» (36. 1903. № 11. С. 242–243). В августе он неоднократно просил Царя направить к нему резервный корпус М. А. Милорадовича (Там же. С. 257); ускорить набор еще одного резервного корпуса, «который мог бы служить подкреплением и опорой на Московской дороге» (Там же. С. 259); подкрепить корпус П.Х. Витгенштейна «резервными войсками, в Твери находящимися»[523]. Ф.В. Ростопчина он побуждал «спешить приготовлением сколь можно скорее московской военной силы» (14. С. 89), а военное министерство обязывал максимально задействовать ополчения и рекрутские депо. Когда М.И. Кутузов, став главнокомандующим, затребовал у кн. Ал. И. Горчакова, управлявшего военным министерством, сведения о войсках, формирующихся внутри империи, и о рекрутских депо, тот ответил: «…подробнейшее по сим предметам сведение есть у г. военного министра, ибо многие по сей части распоряжения делаемы были прямо от него…» (20. Ч. 1. С. 80).

Отступая и готовясь к контрнаступлению, Барклай де Толли верил в скорую победу России. По словам его адъютанта В.И. Левенштерна, которому поручалось писать от имени главнокомандующего Царю, Барклай с первых дней войны «успокаивал Государя» и «ручался головою (в июне месяце), что к ноябрю французские войска будут вынуждены покинуть Россию более поспешно, нежели вступили туда»[524]. Вскоре после Смоленска, получив в Дорогобуже подкрепление из 10 тыс. смоленских ратников[525]и узнав, что Милорадович уже ведет к нему еще 15 тыс., Барклай стал готовиться к генеральному сражению. Он знал «по расспросам от пленных», что французов уже «немного больше», чем русских (20. Ч. 1. С. 88). Наполеон 25 августа имел в центральной группе 155 675 человек (39. Т. 2. С. 18–19), а обе русские армии, по данным на 29 августа, — 100 453 человека, не считая 10 тыс. ополченцев и больше 11 тыс. казаков[526], т. е. всего 121,5 тыс.

Уже 24 августа Барклай вместе с Багратионом обследовал позицию у Дорогобужа, рекомендованную К.Ф. Толем, но счел ее невыгодной и к 29 августа отвел войска на другую позицию — у с. Царево-Займище, где и решил дать сражение, тем более что 30-го прибыл Милорадович во главе 15,5 тыс. бойцов (20. Ч. 1. С. 94). Позднее Барклай напишет об этом Царю: «Когда я почти довел до конца… свой план и был готов дать решительное сражение, князь Кутузов принял командование армией» (36. 1904. № 1. С. 238).

И на полупути был должен наконец Безмолвно уступить и лавровый венец, И власть, и замысел, обдуманный глубоко… —

так писал о Барклае А.С. Пушкин (28. Т. 2. С. 272).

Более того, еще до прибытия в Царево-Займище Барклай успел разбить оппозицию вельмож Главной квартиры. Он выпроводил из армии нескольких царских флигель-адъютантов и принца Августа Ольденбургского, затем Л.Л. Беннигсена, а «по зрелом размышлении решил одним ударом отрубить голову гидре и удалить великого князя Константина»[527]. Через два-три часа после скандальной сцены, которую великий князь устроил ему в Дорогобуже, Барклай приказал вручить брату Царя конверт с предписанием «немедленно отправиться в С.-Петербург, о чем он имел счастье донести Государю Императору»[528]. Командовать 5-м корпусом Барклай назначил генерал-лейтенанта Н.И. Лаврова. После этого военно-придворная оппозиция притихла.

Однако боевые генералы и офицеры, потерявшие всякое доверие к Барклаю, не хотели мириться с ним. Еще более непримиримо была настроена солдатская масса, которая отнюдь не утешалась тем, что по приказу Барклая перед ней «были заранее свозимы с дороги» верстовые столбы — указатели числа верст до Москвы[529]. Всеобщее раздражение против Барклая поддерживал своим авторитетом Багратион. В таких условиях, когда армия фактически стала единой, а командующих оставалось двое, распря между Багратионом и Барклаем как нельзя лучше иллюстрировала парадокс Наполеона: «Один плохой главнокомандующий лучше, чем два хороших» (43. T. 1. С. 279). Перед армией и страной остро встал вопрос о едином главнокомандующем.

Дело не в том, что Барклаю де Толли, как полагает часть историков, «дальнейшее стратегическое руководство войной было не под силу» (34. С. 6). Мы видели, что под силу. Дело вообще было не в самом Барклае, а в отношении к нему, в отсутствии доверия к его личности и к «чуждому звуку» его имени. Нужен был главнокомандующий, облеченный доверием нации, и притом с русским именем, ибо, как заявил Царю управляющий военным министерством кн. Ал. И. Горчаков, «в отечественную войну приличнее быть настоящему русскому главнокомандующим»[530].

Дворянские круги обеих столиц в один голос называли Михаила Илларионовича Кутузова. Еще 28 июля «московское благородное дворянство» избрало его начальником Московского ополчения, но не успел Кутузов узнать об этом, как его избрало (29 июля) начальником своего ополчения «петербургское благородное дворянство». Царь, по его признанию, сам видел, что в Петербурге «решительно все» за назначение Кутузова главнокомандующим, а Ф.В. Ростопчин 17 августа сообщил ему, что и «вся Москва желает, чтобы командовал Кутузов»[531]. Разумеется, под всеми и Ростопчин и Царь понимали «благородных дворян», а не крепостной люд, не народ, хотя иные историки и утверждают, будто Кутузов был назначен главнокомандующим «по требованию народа» (16. С. 137)[532]. Сам Александр I после Аустерлица питал неприязнь к Кутузову за то, что тот не уберег тогда своего Государя от конфуза перед отечеством и Европой. Однако мнение господствующего класса Царь должен был учитывать. Поэтому он доверил выбор кандидата на пост главнокомандующего чрезвычайному комитету «из важнейших сановников империи» (20, Ч. 1. С. 475).

В комитет вошли председатель Государственного совета генерал-фельдмаршал гр. Н.И. Салтыков, члены Государственного совета кн. П.В. Лопухин и гр. В.П. Кочубей, петербургский генерал-губернатор С.К. Вязмитинов и министр полиции А.Д. Балашов. Председателем комитета был назначен Салтыков. В его доме 17 августа с 19 до 22 с половиной часов (как раз в те часы, когда Барклай де Толли принимал решение оставить Смоленск) комитет провел свое первое и последнее историческое заседание. Как alter ego Царя в заседании принял участие А.А. Аракчеев. Именно по его докладу было вынесено решение, которое Аракчеев и подписал вместе с членами комитета (Там же. С. 71–73)[533].

Перед Чрезвычайным комитетом, как и перед Царем, стоял трудный выбор. Все было бы проще, если бы не скоропостижная смерть в мае 1811 г. графа Н.М. Каменского, который, по мнению компетентных современников, «непременно был бы назначен» (будь он жив) главнокомандующим в 1812 г.[534] Герой 1812 г., ближайший соратник Кутузова П.П. Коновницын считал, что если бы жив был и граф Ф.Ф. Буксгевден (умерший в августе 1811 г.), «то, вероятно, ему, а не Кутузову, поручено было бы предводительствовать армиями в Отечественную войну»[535]. Теперь же в дворянских кругах Петербурга и Москвы говорили о Кутузове как о возможном «избавителе»[536]. Вельможи Чрезвычайного комитета и сам Царь оказывались в затруднении. Они видели, что повторяется ситуация 1806 г. с назначением на пост главнокомандующего фельдмаршала М.Ф. Каменского. Современники свидетельствовали, что «в 1806 г. общий голос в пользу графа Каменского, тогда 69-летнего (правильно: 68-летнего. — Н. Т.) старца, был почти столь же единодушен, как в двенадцатом году в пользу Кутузова»[537]. Александр I Каменского не любил и не ценил, но, уступив общественному мнению, назначил его главнокомандующим, что обернулось конфузом для фельдмаршала, Царя и России. Теперь та же «публика» требовала назначить Кутузова, 67-летнего старца (как и Каменский, «екатерининского орла»), не любимого и должным образом не ценимого Императором.

«Комитет начал с имен Беннигсена, Багратиона, Тормасова и бывшего уже в отставке Палена», — вспоминал государственный секретарь А.С. Шишков, осведомленный о подробностях работы комитета[538].

Заметим, что двое из этой четверки кандидатов в «избавители» России (первый и последний) были убийцами российского Императора Павла I. Возможно, рассматривалась и кандидатура Д.С. Дохтурова (16. С. 135)[539]. Непонятно, на каком основании В.Г. Сироткин добавляет к ним Ф.В. Ростопчина[540], который вообще никогда, ни на какой войне не командовал войсками. Поскольку для главнокомандующего в первую очередь требовалось старшинство в чине, речь шла только о «полных» генералах. Поэтому даже не обсуждалась кандидатура генерал-лейтенанта П.Х. Витгенштейна, хотя он, как «спаситель Петрополя» (еще не проигравший Л.-Г. Сен-Сиру бой при Полоцке), котировался тогда «выше всех генералов, которым вверены были армии» (24. T. 1. С. 425)[541]. С другой стороны, заведомо отпадали кандидатуры фельдмаршалов. Их тогда в России было двое, и ни один из них уже не мог командовать войсками: 76-летний Н.И. Салтыков председательствовал в разных советах, а 70- летний И.В. Гудович был уже в отставке.

«Имя Кутузова было произнесено последнее, — свидетельствовал придворный историк эпохи, — но зато, как только его выговорили, прекратились прения» (24. Т. 2. С. 183). Как самый старший по возрасту и по службе из всех «полных» генералов, «сей остальной из стаи славной екатерининских орлов» (28. Т. 2. С. 204), сподвижник П.А. Румянцева и А.В. Суворова, исконно русский барин, род которого уходил корнями в XIII в., Кутузов имел очевидное преимущество перед другими кандидатами в главнокомандующие. Было ему тогда уже 67 лет (и жить оставалось всего 8 месяцев). Его боевой опыт исчислялся в полвека. Генералом он стал в 1784 г., раньше, чем Наполеон — лейтенантом. Много раз смерть смотрела ему в глаза. В молодости ему дважды прострелили голову, но оба раза он, к удивлению русских и европейских медиков, выжил. Его правый глаз выбила турецкая пуля в битве под Алуштой, когда ему было 28 лет.

После этого Кутузов отличился не в одном десятке походов, осад, сражений, штурмов, особенно в знаменитом штурме Измаила 22 декабря 1790 г. «Он шел у меня на левом крыле, — написал тогда о Кутузове Суворов, — но был моей правой рукой»[542]. К 1812 г. Кутузов прочно зарекомендовал себя как мудрый стратег и блистательный дипломат («Хитер, хитер! Умен, умен! Никто его не обманет», — говорил о нем Суворов: 32. Т. 7. С. 555), а воспоминания о давней катастрофе под Аустерлицем компенсировались впечатлениями от его недавних побед под Рущуком и Слободзеей. «Грандам» чрезвычайного комитета должна была импонировать и феодальная состоятельность Кутузова в отличие от худородного Барклая, который даже не имел крепостных крестьян.

Возможно, сказались в какой-то степени и масонские связи Кутузова с членами комитета, хотя категорические утверждения историков масонства, будто «не подлежит сомнению, что сила сплоченного масонского братства способствовала назначению Кутузова предводителем наших вооруженных сил»[543], — такие утверждения не доказаны. А.Г. Тартаковский был прав, полагая, что они «нуждаются в тщательной проверке»[544].

Зато, по обоснованному мнению В.М. Безотосного, важную роль сыграл здесь синдром «титуляризации». Указ Александра I 20 июля 1812 г. о пожаловании Кутузову княжеского достоинства с присвоением ему титула светлости в известной мере предопределил выбор Чрезвычайного комитета. «Новый главнокомандующий, помимо того, что он был самым старшим из всех дееспособных полных генералов империи, единственный имел титул светлейшего князя. Его титулование не только отличало из всех генералов, но и усиливало старшинство»[545].

Что касается личной антипатии Царя, то комитет не усмотрел в ней серьезного препятствия, тем более что Аракчеев поддержал кандидатуру Кутузова. Действительно, Александр I, ознакомившись с решением комитета, 20 августа назначил Кутузова главнокомандующим, хотя и скрепя сердце. «Я не мог поступить иначе, — объяснил он сестре Екатерине Павловне, — как выбрать из трех генералов, одинаково мало способных быть главнокомандующими (Царь имел в виду Барклая де Толли, Багратиона и Кутузова. — H. T.), того, на которого указывал общий голос»[546]. Своему генерал-адъютанту Е.Ф. Комаровскому Царь сказал еще откровеннее: «Публика желала его назначения, я его назначил. Что же касается меня, то я умываю руки…»[547].

Не эти ли слова Александра I послужили основанием для бытующей у нас версии о конфликте Кутузова с царизмом? «…Конфликт между Кутузовым и царским правительством, — пишет П.А. Жилин, — возник еще при Екатерине II. Наибольшую остроту он приобрел в царствование Павла I… и достиг своего предела при Александре I» (16. С. 33). Нет, однако, ни одного факта, удостоверяющего хотя бы только видимость конфликта между Кутузовым и царским правительством. Напротив, многочисленные факты говорят, что Кутузов (не в пример тому же Барклаю или Суворову) был столь же удачливым, «первенствующим», сколь и даровитым, «величайшим» царедворцем. Так судили о нем очень разные, но близко знавшие его люди: А.А. Безбородко и М.А. Милорадович, А.И. Михайловский-Данилевский и А.Ф. Ланжерон, А.С. Шишков и А.П. Ермолов (15. С. 276)[548]. Известно, что лишь единицы из «екатерининских орлов» пользовались доверием Павла I, который терпеть не мог любимцев своей ненавистной родительницы. Кутузов — чуть ли не единственное лицо, снискавшее в равной степени милость и Екатерины, и Павла. Как Екатерина, так и Павел жаловали Кутузова постоянным вниманием, щедро дарили ему чины, ордена, тысячи крепостных душ[549]. Екатерина II любовно называла его «мой Кутузов», а Павел I говорил о нем: «С таким генералом можно ручаться за спокойствие империи»[550]. Не случайно Кутузов провел последние вечера и с Екатериной (перед смертью ее), и с Павлом (за полтора часа до его убийства)[551].

Впрочем, Кутузов угождал не только царям. В 1795 г. он, заслуженный, уже 50-летний боевой генерал, собственноручно готовил по утрам и подавал в постель 27-летнему фавориту Екатерины Платону Зубову горячий кофе[552]. А.С. Пушкин в «Заметках по русской истории XVIII века» называл «кофейник Кутузова» в ряду символов придворного раболепия (28. Т. 7. С. 275–276). Советские же и постсоветские биографы Кутузова об этом его «кофейнике» дружно молчат.

Личная же неприязнь между Кутузовым и Александром I не была так глубока, как считают некоторые историки, и во всяком случае никогда не вырастала до конфликта. Кутузов в 1812 г. выражал свою почтительность к Царю, как никто из боевых генералов: «с благоговением повергаю себя к стопам Вашего Императорского Величества», «вы… изволите меня вызывать именем отечества, которое я, конечно, люблю всеми чувствами, но где имя ваше, государь, там не надобно мне гласа отечества» (30. Т. 10. С. 68)[553]. Царь со своей стороны никаким гонениям Кутузова не подвергал, зато трижды (в 1805, 1811 и 1812 гг.) назначал главнокомандующим и осыпал наградами: графский титул в 1811 г., княжеское достоинство в 1812 г. за победу над турками, фельдмаршальский жезл и 100 тыс. рублей за Бородино, золотая шпага с алмазами за Тарутино, титул светлейшего князя Смоленского за преследование Наполеона, орден св. Георгия I класса за окончание войны 1812 г. 30 октября 1812 г. Царь писал Кутузову: «Слава России нераздельна с Вашей собственной» (20. Ч. 2. С. 118). Конечно, Александр I награждал и славил Кутузова не от чистого сердца. Но нельзя же в этом усматривать «конфликт между Кутузовым и царским правительством»!

Русский генералитет, который хорошо знал Кутузова не только как военачальника, но и как опытного царедворца, встретил его назначение главнокомандующим по-разному. Барклай де Толли, хотя и был задет этим назначением больше, чем кто-либо, воспринял его благородно. «Счастливый ли это выбор, только Богу известно, — написал он 28 августа жене. — Что касается меня, то патриотизм исключает всякое чувство оскорбления»[554].

Зато Багратион не скрывал своего недовольства. Он еще в сентябре 1811 г., перед угрозой нашествия Наполеона, говоря о Кутузове, обращал внимание военного министра на то, что «его высокопревосходительство имеет особенный талант драться неудачно» (26. Т. 5. С. 74). Назначение же Кутузова главнокомандующим Багратион прокомментировал в письме к Ф.В. Ростопчину от 28 августа 1812 г. таким образом: «Хорош и сей гусь, который назван и князем и вождем! Если особенного он повеления не имеет, чтобы наступать, я вас уверяю, что тоже приведет (Наполеона. — Н.Т.) к вам, как и Барклай… Теперь пойдут у вождя нашего сплетни бабьи и интриги» (14. С. 101). Для Багратиона Кутузов был вторым Барклаем. «Руки связаны, как прежде, так и теперь», — жаловался он Ростопчину 3 сентября с Бородинского поля (Там же. С. 109)[555].

Неодобрительно судили в 1812 г. о Кутузове такие герои войны, как М.А. Милорадович, считавший его «низким царедворцем»[556]; Д.С. Дохтуров, относивший Кутузова к «малодушным людям»[557], Н.Н. Раевский, полагавший, что Кутузов «ни в духе, ни в талантах» не выше «ничтожества»[558].

Офицерство и особенно солдатская масса встретили Кутузова-главнокомандующего с ликованием. Не по требованию народа был назначен Кутузов, но его назначение отвечало интересам народа, прежде всего той его части, которая была одета в солдатские мундиры. Солдаты не знали Кутузова-царедворца, но Кутузов-военачальник, мудрый, заботливый, с русским именем, был им хорошо знаком и симпатичен. Поэтому известие о назначении Кутузова порадовало их «не менее выигранного сражения», «произвело всеобщее воскресение духа в войсках» (11. С. 28–29, 155; 29. С. 131)[559]. С приездом Кутузова в армию сразу родилась частушка:

Барклая де Толли Не будет уж боле. Приехал Кутузов Бить французов.

Впрочем, не только армия, но и вся Россия воодушевилась надеждой на переход от затянувшегося отступления к контрнаступлению. Кутузов со своей стороны поощрял эту надежду При первой же встрече с армией в Цареве-Займище 29 августа он воскликнул (в присутствии Барклая де Толли): «Ну, как можно отступать с такими молодцами!» (3. Т. 2. С. 125). На следующий день был отдан приказ… продолжать отступление.

В рукописи стихотворения А.С. Пушкина «Полководец» есть строки о Барклае де Толли, которые из цензурных соображений не вошли в печатный текст:

Соперник твой стяжал успех, сокрытый В главе твоей…[560].

Строки эти можно понять так, будто Пушкин упрекал Кутузова в том, что он заимствовал, чуть ли не похитил у Барклая идею отступления с последующим переходом в контрнаступление. Думается, однако, что мысль Пушкина глубже. Действительно, Кутузов, заменив Барклая, продолжал его стратегию, но не потому, что воспользовался ею, не сумев придумать ничего собственного, а потому, что она была единственно правильной, и Кутузов понимал это не хуже, чем Барклай.

Назначение Кутузова главнокомандующим было и стратегически, и политически оправданно, потому что Барклай, будь он хоть трижды прав, не имел доверия к себе ни в армии, ни в народе, что, конечно же, в условиях, когда война приобретала все более народный характер, вредило не столько самому Барклаю, сколько делу руководства народной войной. «Подвиг Барклая де Толли велик, участь его трагически печальна и способна возбудить негодование в великом поэте, — писал В.Г. Белинский, — но мыслитель, благословляя память Барклая де Толли и благоговея перед его священным подвигом, не может обвинять и его современников, видя в этом явлении (в замене Барклая Кутузовым. — H. T.) разумную и непреложную необходимость»[561].



Поделиться книгой:



Регистрация