– Что думаешь? – спросил Сергей Бабкин, поднимая воротник своей новой куртки. Куртка была норвежская, синяя, новинка сезона, и Бабкин смотрелся франтом.
– Черт его знает… – Илюшин поежился в своем пальто. – Странный рассказ. Странный мужик.
– Слишком много несостыковок?
– Несостыковки – неотъемлемая часть любой правдивой истории. Меня удивляет другое: отчего полиция не возбудила дело? Самое логичное объяснение: он – местный сумасшедший, которого все знают.
– Этот сумасшедший заплатил нам сумасшедший аванс, – напомнил Сергей.
Макар с сомнением покачал головой.
– Задушил тетку в аффекте – может такое быть? – спросил Бабкин и ответил сам себе: – Запросто. Тело прикопал – возможно? Еще как! Я бы тоже от него избавился на его месте. Совесть за два месяца замучила – допускаем? Вполне. Я, конечно, считаю: если закопал, пусть лежит. Но я и не Красильщиков. Скажем, у меня хаты такой нет и не предвидится.
Они отошли подальше и обернулись.
– Натуральный Билибин, – сказал Макар после паузы.
– Чего?
– Билибин, говорю. Художник известный. Был. Вот он мог бы такой терем написать, может, даже и есть где-нибудь среди его иллюстраций к сказкам, надо поискать.
Сергей промолчал. Фамилия «Билибин» ему ничего не говорила, и что там углядел Макар, было неясно. А только красивущая изба, чего не отнять, того не отнять. Не зря Красильщиков называет ее теремом. Точно, терем. Сказочный! Трехэтажный, бревенчатый, с ажурными наличниками, похожими на бумажные снежинки, которые Маша каждый декабрь клеит на окна. Широченное крыльцо едва ли не просторнее, чем кухня в квартире Бабкина. Свесы кровли оформлены синими подзорами с цветочным орнаментом. Над четырехскатной крышей крутится флюгер – петушок.
– Допустим, этот бедняга говорит правду, – сказал Илюшин, поежившись на ветру. – Куда могло исчезнуть тело?
Красильщиков уверял их, что ночью его никто не заметил. «Здесь только сторож с колотушкой ходит, следит, чтобы пожара не было. И то не уследил, все равно загорелось. Правда, август очень сухой стоял…»
– Кто-то выкопал и перепрятал. Зачем – вот это вопрос!
– У меня есть ответ, но он тебе не понравится.
– Выкладывай!
– Камышовский некрофил. Это был его звездный час. Тело не закопано, а хранится в подполе среди соленых помидоров и вишневого компота.
– Тьфу ты! Я думал, у тебя в самом деле годная идея.
– Годная идея, Серега, здесь может быть только одна. – Илюшин натянул шарф до носа. – Опрашиваем свидетелей, а потом решаем, беремся за дело или нет.
– Чего? Верку мою грохнул? Ха-ха-ха! Бухать надо меньше, вот что я скажу. Алкашня! Верка сюда носу не кажет. Мы для нее хуже грязи!
Мне-то откуда знать, когда она приезжала? Думаешь, я на календаре день отмечаю, когда Вера Павловна решила нас осчастливить?
Нету у меня ее телефона. Зачем мне ей звонить? Пусть сначала она меня с именинами поздравит, а там поглядим.
Про Красильщикова тебе здесь любой скажет: у него с головой не в порядке. Из-за него на меня дело завели. Какое-какое – уголовное! Вроде как я Веркину землю незаконно продала. Я, между прочим, продала с ее разрешения, она мне руки за это целовать должна. Верка у меня в ногах валялась, плакала: Христом Богом, Наденька, найди покупателя. Даже паспорт свой оставила. А кто на эту развалину позарится! Нашелся один дурак, да и тот свихнулся. Пьет много… Как сюда приехал, ни одного дня трезвым не ходил.
Я тебе третий раз повторяю: ноги Веркиной здесь не было, считай, лет десять. Я как вершининский дом продала, деньги ей отправила. Не твое дело – сколько! Сколько надо, столько и отправила.
Ты зачем фоткаешь? Это кто тебе разрешил? Проваливайте отсюда! Фоткает он, ты погляди… Вражина!
– Если Вера и приезжала, я не видел. Я в хату только ночевать возвращаюсь. Убил? Это Красильщиков языком впустую мелет. Кишка у него тонка убить. Он, помню, на охоту со мной однажды напросился. Храбрый такой шел, брюхо тазом, морда кирпичом. А как до дела дошло, визжал громче свиньи. Я бы на его месте от стыда рехнулся. А этот ничего, живет. Егерям на меня донес.
Он на своем тереме умом двинулся. Не знаю, где там чья земля. Не мое дело.
Верка тут не бывает. Она в город уехала. Слышал, то в Ростове жила, то в Москве, то на севера подалась. Здесь за хозяйку Надежда. У Надежды-то детишек нет. С мужиком своим развелась.
А Красильщиков пьет. И лезет куда не надо. Наворовал, а теперь барином ходит. Видали таких бар! С голым задом по кустам.
Пятнадцатого августа? Врет. Пятнадцатого у нас пожар был, полночи на ушах стояли. Надькин дом и занялся как раз. Красильщиков тоже тушил. У него нервишки-то слабые. Видать, потому и насочинял всякого.
Ехайте по домам, мужики. Зря здесь околачиваетесь. У нас не кино, показать вам нечего. Только время потратите и глаза намозолите. Кому? Мне, допустим. Не надо вам этого.
– Чушь собачья! Андрей Михайлович никого убить не мог. Святым его не назову, но человек он очень хороший, редкий человек. На нем вся Камышовка держится.
В Уржихе церковь есть, я каждый раз как в ней бываю, свечку ставлю за его здоровье. Всем миром строили, и Андрей Михайлович помог.
Там такое дело вышло: начали возводить, а деньги закончились. Священник придумал: будем, говорит, кирпичи продавать прихожанам. По триста рублей кирпичик. Кто купит, того фамилию напишем на кирпиче, а потом из них выстроим нашу церковь. И все рванули у него покупать. Даже издалека бывали. Он с туристической фирмой договорился, чтобы паломников везли. Один раз доставили китайцев – смешно получилось! Переводчик их имена на русском написал, а там непотребство на непотребстве. В общем, Андрей Михайлович узнал, как собираются деньги, и возмутился. Где же, говорит, ваше смирение? Зачем же, говорит, вы поощряете в людях гордыню? Разве должны они желать, чтобы при строительстве храма были увековечены их имена? Вы, говорит, еще пообещали бы односельчанам, что распишете стены церкви ангелами, а лики перерисуете с их рож. На этом деле можно и не триста рублей, а все три тысячи срубить.
Ух, как он разошелся! Целую проповедь произнес. А священник его слушал, не возражал. Кончилось тем, что Красильщиков ему денег дал, а торговлю они прикрыли.
Хотя я-то думаю, как продавали, так и продают. Просто Андрею Михайловичу об этом не рассказывают. Ну да Бог им судья.
Вера Бакшаева? Давно ее здесь не было. И пускай бы еще сто лет не появлялась. Уж больно человек она паршивый. Почему? Да так… Было у нас всякое, быльем поросло, а только кому надо, те помнят.
Это кто вам такое сболтнул про Андрея Михайловича? Плюнуть бы им в бесстыжие рожи! Я его за три года один раз пьяным видала. И то тихий был, пару песен спел – и спать ушел. Потом прощения просил, извинялся.
Я и не знала, что он в милицию ходил заявление писать… Ему бы доктора, а не милицию. Сгубит себя человек. Совестливый очень! Такие любят все грехи на себя повесить и тащить, как кандалы. Может, им от этого хорошо… Кто их поймет!
Пожар? Был в середине августа. Дайте-ка сообразить… Пятнадцатого числа как раз, верно. Я еще руку повредила, пришлось в травмопункт ехать. Меня Андрей Михайлович сам и повез. Да нет, обычный был. Шутил, про мужичков моих меня расспрашивал. Никак понять не может, зачем я их сюда тащу.
Отчего загорелось, этого я вам сказать не могу. У нас тут, бывает, вспыхнет на ровном месте. Должно быть, покурила Надежда, а окурок не затушила. Опять же, кому спасибо надо сказать, что дом спасли? Красильщикову. У него огнетушители.
Вон и Васька мой. Пойду…
Нет, ребятки. Ничем я вам больше помочь не могу. Но вы походите еще, поспрашивайте, вдруг и в самом деле кто встречал эту погань. Да Верку, кого ж еще! Только думаю, привиделось это все нашему Андрею Михайловичу.
Веру Бакшаеву я видала, было такое дело. Летом. А может, и в сентябре. Выглянула в окно, смотрю – идет, бедрами крутит… Бесстыжая! Жила бы себе в Камышовке, тихо, скромно, как Надька, – про нее бы слова дурного никто не сказал.
А Верку я помню еще во-от такой девчонкой. Мужики вокруг нее вились, как мухи вокруг таза с вареньем. Красивая была девка! Ядреная такая, волос курчавый, а глаза, как у лисы, желтые. Пожар случился из-за нее. Ивана посадили. Жалели его, а что делать! Нарушил закон – ступай в тюрьму. Как не помните? Ах, не местные…
Пятнадцатого? Ох, милые мои, чего не скажу, того не скажу. Память не та, что раньше. Я вот, верите, школу свою помню и как в совхоз первый день пришла… А про то, что недавно было, совсем мало в голове осталось, меньше, чем водички на дне ведра, когда ее выплеснут.
Вам лучше мужа моего спросить, Борю. У него-то память покрепче моей.
Куда Верка шла? Не знаю. Может, и к москвичу. Не помню, как его по имени-отчеству. Лысый такой. В дом ко мне забирался, шумел! Уж я его гнала-гнала, а он, поганец, ни в какую не уходит.
Верку, конечно, он убил. Раз говорит, что убил, значит, убил. Зачем ему на себя наговаривать? Я б вот не стала врать, что убила. А москвич этот человек хитрый, от него всего можно ждать. Я уж и просила его по-хорошему, и кричала на него, а он все колошматил, спать мне мешал. У меня давление поднялось, два дня лежала, встать не могла. Борьку звала, чтобы заступился за меня, а он, паршивец, только отмахнулся.
Старый пожар я помню. Ох, страшное дело! Дом Бакшаевых сгорел подчистую, сарай сгорел и две соседние избы занялись. Боялись, на всю деревню перекинется. Слава богу, гроза пришла, залило дождем. В том мае одна гроза за другой накатывала. Люди-то возмущались, а оно вон как обернулось.
В августе? Этого я не знаю. У Борьки моего спросите, он везде носится – хуже бешеной мыши, ей-богу.
А москвича вашего в тюрьму надо садить! Раз он людей убивает…
– Никого я здесь не знаю. Похер мне. Хоть бы все они передохли.
– Ты заметил, какая у этого Григория куртка? – спросил Илюшин, когда они вернулись в машину и достали термос.
Можно было отогреться в доме Красильщикова, но Макар проявил щепетильность, сказав, что если они не станут браться за расследование, к чему все идет, то он предпочитает обойтись своим чаем.
– Ага. На мою похожа.
– Не похожа, а в точности такая же.
– Странный выбор для охотника.
– Они здесь все странные…
Машина стояла на пригорке, и озябшая Камышовка, едва присыпанная первым снегом, лежала перед ними. Не больше двух десятков жилых домов, три колодца, горнист. Возвращаясь обратно, они постояли перед скульптурой, рассматривая вечно юное лицо мальчика с горном. Илюшин сказал, что, если Красильщиков действительно похоронил труп под памятником пионеру, в этом есть известный стиль. Бабкин заметил, что, если бы Макар издавал газету, она называлась бы «Вестник циника».
Отпивая горячий чай из термоса, Илюшин спросил:
– Если снимем отпечатки с гребня, нам это что-нибудь даст?
– Брось! Какие отпечатки три месяца спустя? Не говоря уже о том, что Красильщиков при нас брал обломки без перчаток. И потом, у нас же нет образцов.
– Да, пальчиков Бакшаевой очень не хватает.
– Давай-ка наведаемся в местное отделение. – Сергей перегнулся назад и вытащил из рюкзака бутерброды. – Сколько до него?
Макар сверился с картой.
– Десять километров. Нет, двенадцать.
– По-хорошему, с этого и надо было начинать, – проворчал Бабкин.
Илюшин не ответил. Он рассматривал ближний к горнисту дом, по шиферной крыше которого бродила ворона. Полчаса назад, когда они постучались, им никто не открыл. Сейчас он видел, что кто-то стоит у окна, отодвинув занавеску. Смотрел ли этот человек в их сторону или просто замер в задумчивости, Илюшин не мог разглядеть. Возможно, хозяин дома недавно вернулся или же спал, когда они приходили. Возможно. Но Макара отчего-то тревожила эта фигура, как тревожит пловца неясная тень в глубине реки, которую он видит за секунду до нырка.
Браться за расследование ему не хотелось.
Причина была не в Красильщикове.
Макар чувствовал себя в Камышовке как растение-эндемик, пересаженное в незнакомый ареал. Не просто чужая, а враждебная среда окружала его. Он был человеком, родившимся в большом городе и пропитавшимся им; в его крови были растворены испарения асфальта, в его легких осела машинная копоть. Даже недолгое пребывание вдалеке от Москвы заставляло Илюшина ощущать что-то сродни неполноценности, как если бы вместе с городом из него изымали часть души. Город шумел, орал, шептал, кричал, надрывался и хрипел; город звучал, не замолкая ни на секунду.
Камышовка была погружена в тишину. Сергей Бабкин непременно возразил бы, что и собаки гавкают, и вороны каркают, а если выйти из машины, можно расслышать скрип калитки, в которую туда-сюда ходит ветер. Но для Илюшина в этих звуках не было главного: присутствия человека.
Сергей Бабкин видел перед собой деревню – некогда почти
– …и ни одной пиццы на сто верст, – пробормотал он.
– Чего?
– Ничего. Поехали, пообщаемся с полицией.
Нина Ивановна Худякова вышла на крыльцо и рассеянно поглаживала Белку, пока джип не скрылся за деревьями.
Ох, этого еще не хватало.
Только перестали ждать беду, тут она и вылезла.
Когда Худякова была маленькой, в Уржихе жила знахарка. Кажется, работала она санитаркой в больнице, а может и нет, – сама Нина Ивановна не помнила, а спросить больше не у кого. У Лариски мозги от времени размякли. Иногда кажется, что у нее в голове поролон. А в другой раз Яковлева как сказанет что-нибудь, так словно муху газетой прибьет, до того метко. Но память у нее нынче избирательная, с большими белыми пятнами, как на старых географических картах. Плохо, что пятна эти дрейфуют. Любой мореплаватель свихнулся бы, если б в августе континент был на месте, а в сентябре таял дымом над водой. Человеку во всем, даже в дурном, нужно постоянство.
Денег знахарка, как всякий настоящий целитель, не брала; расплачивались другим. Маленькую Нину бабушка дважды привозила к ней домой. Кашель, мучивший ребенка, после второго визита исчез. Нина полагала, что вылечили ее просто так, за то, что она хорошая девочка, и была очень удивлена, обнаружив исчезновение козы Маньки. Козу Нина любила и кинулась к старшим с упреками. «Дура ты, девка, – сказала бабушка. – Запомни: если есть чем откупиться от беды, это счастье, а не утрата».