Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Краткая история мысли. Трактат по философии для подрастающего поколения - Люк Ферри на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Научный рационализм философов Нового времени сам по себе является, таким образом, иллюзией, своего рода продолжением иллюзий древних космологий, человеческой «проекцией» (Ницше уже использует это слово, которое станет впоследствии любимым словом Фрейда), то есть манерой принимать желаемое за действительное, наделять себя воображаемым господством над бессмысленной, разнообразной и хаотичной материей, которая на деле всюду от нас ускользает.

Я говорил тебе о Пикассо и Шёнберге, основоположниках современного искусства: в сущности, они были на одной волне с Ницше. Если ты посмотришь на картины Пикассо или послушаешь музыку Шёнберга, то поймешь, что их мир — это тоже хаотичный, бесструктурный, расколотый, алогичный мир, лишенный того «прекрасного единства», которое, опираясь на правила гармонии и перспективы, стремились выразить в своих произведениях художники прошлого. Это даст тебе достаточно точное представление о том, что за полвека до них пытался помыслить Ницше, и еще позволит понять, что философия всегда — и в еще большей степени, чем искусство, — опережает свое время.

Как ты понимаешь, в этих условиях остается не много шансов на то, чтобы философская деятельность могла заключаться в созерцании некоего божественного порядка, упорядочивающего наш мир. Она больше не может принимать форму теории, по крайней мере в прямом, этимологическом смысле этого слова, то есть форму «созерцания» чего-либо «божественного». Представление о едином и гармоничном мире — это наивысшая иллюзия, и составитель генеалогий должен ее развеять, хотя это и рискованное предприятие.

И тем не менее Ницше остается философом, и, как и для любого философа, для него важно попытаться понять окружающую нас реальность, подобраться к глубинной природе мира, в котором — сколь бы он ни был хаотичен, и даже тем более оттого, что он хаотичен, — нам нужно найти место для себя.

Но вместо того чтобы искать в этом хаосе, в этом клубке противоборствующих сил, каковым является мир, называемый Ницше Жизнью, некую рациональность, он предлагает различать две отдельные сферы, два основных типа сил или, как говорит он сам, «влечений» или «инстинктов»: «реактивные» и «активные».

На этом различении основана вся мысль Ницше. Поэтому нам нужно как следует в нем разобраться: и его корни, и его разветвления очень сложны, но, как ты увидишь, они многое проясняют.

Для начала можно сказать, что «реактивные» силы в интеллектуальном плане следуют модели «воли к истине», которая движет классической философией и наукой, а в плане политическом — стремятся реализовать демократический идеал; «активные» силы, наоборот, проявляются главным образом в искусстве, и их естественный мир — это мир аристократии.

Рассмотрим все это поближе.

«Реактивные» силы, или отрицание чувственного мира: как эти силы выражаются в «воле к истине», столь желанной для рационализма философов Нового времени, и становятся демократическим идеалом

Начнем с анализа «реактивных» сил: эти силы могут разворачиваться в мире и воздействовать на него, только подавляя, разрушая или изменяя другие силы. Иначе говоря, они утверждаются не иначе, как противопоставляя себя другим, они больше связаны с логикой «нет», чем с логикой «да», с логикой «против», чем с логикой «за». Моделью здесь является поиск истины, ведь истина всегда завоевывается в борьбе, то есть более или менее негативным образом, начиная с опровержения ошибок, иллюзий, ложных мнений. И эта логика свойственна как философии, так и позитивным наукам.

Пример, о котором думает Ницше, когда он говорит об этих реактивных силах, — это пример великих диалогов Платона. Не знаю, читал ли ты уже какой-то из них, но тебе следует знать, что эти диалоги почти всегда разворачиваются следующим образом: читатели (или зрители, так как эти диалоги можно было ставить и на сцене, как пьесу) присутствуют при разговоре между главным персонажем — это почти всегда Сократ — и его собеседниками, которые то доброжелательны и наивны, то враждебны и засыпают Сократа возражениями. По второму сценарию разворачивается диалог, в котором Сократ противопоставляет себя тем, кого во времена Платона называли софистами, то есть учителям красноречия, риторики, которые, вопреки Сократу, не претендовали на поиск истины, а всего лишь внушали ученикам науку обольщения и убеждения средствами ораторского искусства.

Выбрав тему философской дискуссии — например: что такое смелость, красота, добродетель? — Сократ предлагает своим собеседникам вместе найти «общие места», то есть распространенные мнения на эту тему, чтобы, взяв эти мнения в качестве отправной точки и попытавшись возвыситься над ними, по возможности достичь истины. Как только исходные мнения очерчены, начинается дискуссия: это и есть то, что называют диалектикой — искусством ведения диалога, в ходе которого Сократ постоянно задает своим собеседникам вопросы, чаще всего для того, чтобы показать им, что они противоречат друг другу, что их исходные идеи и убеждения не выдерживают никакой критики и что нужно продолжать размышления на пути к более глубокому пониманию темы.

Тебе стоит знать о диалогах Платона и еще кое-что, так как это важно для определения «реактивных сил», которые, согласно Ницше, как раз и действуют в поисках истины, подобных практикуемым Сократом: дело в том, что Сократ и его собеседники в этом обмене мнениями находятся в заведомо неравных позициях.

Сократ всегда занимает смещенную позицию по отношению к тому, кому он задает вопросы и с кем ведет диалог. Он делает вид, что ничего не знает, играет роль наивного — если так можно выразиться, ведет себя как «инспектор Коломбо», — тогда как в действительности прекрасно знает, к чему идет. Это смещение связано с тем, что Сократ и его собеседники стоят на совершенно разных уровнях: Сократ делает вид, что он равен собеседнику, а на деле превосходит его, как учитель превосходит своего ученика. Немецкие романтики называли это «сократической иронией» — иронией, потому что Сократ играет в свою игру, смещается не только по отношению к тем, кто с ним говорит, но и по отношению к самому себе, поскольку, в отличие от собеседников, отлично знает исполняемую роль.

И поэтому же Ницше полагает, что позиция Сократа по существу негативна, или реактивна: помимо того что истина, которую он ищет, может обнаружиться лишь через опровержение других мнений, он и сам никогда не утверждает ничего рискованного, не подставляет себя под удар, не предлагает ничего позитивного. Следуя своему знаменитому методу «майевтики» (буквально — «искусство родовспоможения»), он ограничивается тем, что ставит своего собеседника в трудное положение, в противоречие с самим собой, чтобы заставить его разрешиться истиной.

В небольшой главе «Сумерек идолов», посвященной Сократу, которую я уже советовал тебе прочитать, Ницше сравнивает его со скатом — рыбой, парализующей добычу электричеством: по мере опровержения мнений собеседников Сократа диалог движется к уточнению идеи. Таким образом, эта уточненная идея направляется против общих мест, противополагается им как то, что «выдерживает критику», тому, что ее «не выдерживает», как последовательное — противоречивому; она никогда не возникает непосредственным образом или напрямую, но всегда — окольным путем, через опровержение сил иллюзии.

Теперь ты можешь уяснить существующую для Ницше связь между сократической страстью к истине, волей к поиску истины, будь она философской или научной, и идеей «реактивных сил».

Для Ницше поиск истины реактивен вдвойне: ведь настоящее познание совершается не только в борьбе с ошибками, криводушием и ложью, но и — шире — в борьбе с иллюзиями, свойственными чувственному миру как таковому. В самом деле, философия и наука могут функционировать только противопоставляя «умопостигаемый мир» — «миру, данному чувствам», который неизбежно признается второстепенным. И это для Ницше чрезвычайно важно, а значит, необходимо, чтобы ты это правильно понял.

В сущности, все известные научные, метафизические и религиозные традиции — и в частности христианство — Ницше упрекает в том, что они «пренебрегают» телом и чувственностью, интересуясь только разумом. Может быть, тебе покажется странным, что он ставит на один уровень науки и религии. Но мысль Ницше сохраняет свою стройность, и в этом сближении нет противоречия. Действительно, и метафизика, и религия, и наука, при всем, что их разделяет, а часто и противопоставляет друг другу, в один голос утверждают, что имеют дело с некими идеальными истинами, умозрительными сущностями, которые нельзя ни потрогать, ни увидеть, — с понятиями, не относящимися к вещественному миру. А значит, они работают вопреки этому миру — противодействуют ему (вот тебе и «реакция»), — ибо чувства, как мы знаем, сплошь и рядом нас обманывают.

Хочешь простой пример? Если бы мы доверяли исключительно чувствам — зрению, осязанию и т. д., — то, скажем, вода преподносилась бы нам в совершенно разных и даже противоречивых формах: обжигающий кипяток, холодный дождь, мягкий снег, твердый лед и т. д., тогда как на самом деле это всегда одна и та же реальность. Вот почему нужно уметь возвышаться над чувственным миром и даже мыслить вопреки ему — проявляя, по Ницше, реактивную силу, — если мы хотим достичь «умопостигаемого», прийти к «идее воды» или, как мы сказали бы сегодня, к той научной, чисто интеллектуальной и нечувственной абстракции, которая обозначается химической формулой H2O.

С точки зрения «воли к истине», как говорит Ницше, то есть с точки зрения ученого или философа, который стремится прийти к истинному знанию, необходимо отбросить все силы иллюзий и заблуждений, а также все неосознанные влечения, зависящие исключительно от чувственности, от нашего тела. Иначе говоря, нужно не доверять всему, что относится к искусству. И Ницше высказывает подозрение, что за этой «реакцией» скрывается нечто другое, нежели только забота об истине. Возможно даже, что за ней скрывается непризнанное этическое допущение, выбор одних ценностей в ущерб другим, тайная ставка на «потустороннее» в противовес «здешнему»…

Это ключевой пункт: ведь если отвергнуть не только поиск истины, но вместе с ним и идеал демократического гуманизма, то критика философии Нового времени и «буржуазных ценностей», на которых она, по Ницше, и зиждется, сможет обрести полноту: удастся одновременно деконструировать и рационализм, и гуманизм! Истины, к которым стремится прийти наука, «в своей сущности демократические», они из числа тех, что претендуют на ценность для всех и для каждого, всегда и везде. Формула вроде «дважды два четыре» не ведает ни классовых, ни пространственных, ни временны´х, ни географических, ни исторических границ. Иначе говоря, она претендует на универсальность: вот почему — и мне кажется, что в этом аспекте диагноз Ницше совершенно справедлив, — в самой сердцевине гуманизма лежат научные истины — «разночинные», «простонародные» и глубоко «антиаристократичные», как он любил говорить.

Впрочем, это любят в науке и сами ученые, часто разделяющие республиканские идеалы: наука обращается и к сильным мира сего, и к слабым, и к богатым, и к бедным, и к народу, и к его правителям. Не случайно Ницше нравилось подчеркивать низкое происхождение Сократа, изобретателя философии и науки, первого поборника реактивных сил, обращенных к идеалу истины. Не случайно и утверждаемое им в главе «Сумерек идолов», посвященной «проблеме Сократа», равенство между демократическим миром и отказом от искусства, между волей к истине и легендарной уродливостью героя платоновских диалогов, который подписывает смертный приговор аристократическому миру, еще преисполненному «отличий» и «авторитетов».

Приведу небольшой отрывок из этого текста, чтобы ты мог сам над ним поразмыслить. Затем я детально объясню его и покажу, насколько Ницше трудно читать, даже когда он кажется нам простым, потому что истинный смысл того, что он пишет, порой противоположен кажущемуся значению текста. Вот этот отрывок:

Сократ по своему происхождению принадлежал к низшим слоям народа: Сократ был чернью. Известно, и даже можно до сих пор увидеть, насколько он был уродлив <…>. Был ли Сократ вообще греком? Уродство достаточно часто является результатом скрещивания <…>. С Сократа греческий вкус меняется в пользу диалектики; что же там, собственно, происходило? Прежде всего ею оказался побежден аристократический вкус; вместе с диалектикой наверх всплывает чернь <…>. То, что сперва еще должно себя доказать, сто´ит немногого. Всюду, где авторитет относится еще к числу хороших обычаев, где не «обосновывают», а приказывают, диалектик оказывается чем-то вроде паяца: над ним смеются, его не принимают всерьез[65].

Сегодня трудно не заметить неприятный оттенок подобных высказываний. В них присутствуют все ингредиенты фашистской идеологии: культ красоты и «аристократичности», от которых «чернь» исключена по определению; классификация людей по социальному происхождению; равенство между народом и уродством, превознесение нации, в данном случае — греческой, гнусные намеки на скрещивание, якобы объясняющее «уродство»… Все это налицо. И все-таки не останавливайся на первом впечатлении. Не то чтобы оно совершенно ложно, нет. Нацисты ведь не случайно, как я уже тебе говорил, воспользовались идеями Ницше. Но это первое впечатление может помешать тебе обнаружить глубину ницшевского представления Сократа. Поэтому не будем его поспешно отбрасывать, а лучше присмотримся к нему повнимательнее и попробуем разобраться в его глубинном значении.

Для этого нам нужно расширить наше рассмотрение и учесть еще одну составляющую реальности по Ницше — активные силы, которые вместе с реактивными силами составляют предложенное им определение мира.

«Активные» силы, или утверждение тела: как эти силы проявляются в искусстве — а не в науке — и становятся «аристократическим» ви´дением мира

Я уже говорил, что активные силы, в отличие от реактивных, могут возникать в мире и раскрывать весь свой потенциал, не изменяя и не подавляя другие силы. Именно в искусстве, а не в науке или философии, эти силы обретают свое естественное жизненное пространство. Подобно тому как существует скрытое равенство между реакцией, поиском истины, демократией и отказом от чувственного мира в пользу мира умозрительного, своеобразная нить Ариадны связывает между собой искусство, аристократию, культ чувственного или телесного мира и активные силы.

Остановимся на этом пункте. Он позволит тебе не только понять жутковатое суждение Ницше о Сократе, но и увидеть, наконец, в чем заключается его «онтология», его полное определение мира как совокупности реактивных и активных сил.

В отличие от «человека теоретического», то есть философа или ученого, человек искусства является тем, кто устанавливает ценности без спора, открывает для нас «перспективы жизни», изобретает новые миры, не нуждаясь в доказательстве их законности, тем более в ее доказательстве через опровержение произведений, созданных ранее другими. Как и аристократ, гений диктует, ни с кем и ни с чем не споря. Заметим мимоходом, что именно поэтому Ницше утверждает: «то, что сперва еще должно себя доказать, стоит немногого»…

Конечно, ты можешь любить Шопена, Баха, рок или техно, голландскую живопись XVII века или современное искусство, и никому не взбредет в голову заставлять тебя выбрать одно, а не другое. А вот с истиной дело обстоит иначе, и на каком-то этапе необходимо сделать выбор: Коперник ближе к истине, чем Птолемей, а физика Ньютона, конечно же, правдоподобнее декартовской. Истина устанавливается, исправляя ошибки, которыми усыпана история науки. А история искусства, напротив, допускает сосуществование самых разнородных произведений, и не потому, что в искусстве не бывает споров. Наоборот, в нем случаются жесточайшие эстетические конфликты, но они никогда не разрешаются в терминах «прав или неправ»: всегда, по крайней мере постфактум, мы можем одинаково восхищаться их противниками. Никому не придет в голову сказать, что, например, Шопен был «прав» в споре с Бахом или Равель был «неправ» в споре с Моцартом!

Несомненно, поэтому с момента зарождения философии в Древней Греции постоянно сталкиваются друг с другом два типа дискурса, то есть два способа оперировать словами.

С одной стороны, существует сократический, реактивный дискурс, который ищет истину в диалоге и, чтобы достичь ее, противополагается различным вариантам невежества, глупости или криводушия. А с другой стороны, существует софистический дискурс, который, как я уже тебе говорил, никоим образом не преследует истину, а стремится лишь обольстить, убедить, произвести на аудиторию почти физическое воздействие исключительно силой слов и добиться от нее согласия. Первый дискурс — это дискурс философии и науки: язык в данном случае — всего лишь инструмент на службе превосходящей его реальности, умозрительной демократической Истины, которая однажды должна явиться всем и каждому. Второй дискурс — это дискурс искусства и поэзии: в данном случае язык не просто средство, но цель сам по себе; он имеет собственную ценность, поскольку производит эстетическое воздействие — то есть, если обратиться к этимологии (aisthesis — греческое слово, обозначающее «чувственность»), эффекты чувственные, почти телесные, — на тех, кто способен его оценить.

Сократ использует в словесных баталиях с софистами один прием, который прекрасно иллюстрирует эту оппозицию: когда какой-нибудь известный софист, например Горгий или Протагор, завершает перед очарованной публикой свою блестящую речь, Сократ делает вид, что ничего не понял, или, что еще лучше, специально приходит с опозданием, уже к финалу. Это служит ему отличным предлогом для того, чтобы попросить ритора «подытожить свою речь», по возможности кратко сформулировать основное содержание своего выступления. Как ты сам понимаешь, это невозможно — вот почему просьба Сократа, по мнению Ницше, граничит с издевательством! Попробуйте свести разговор влюбленных к его «рациональной сущности» или попросить Бодлера или Рембо, чтобы они кратко изложили одно из своих стихотворений! Взять хотя бы бодлеровского «Альбатроса»… Речь идет о птице, которой не удается взлететь… А «Пьяный корабль» Рембо? Речь идет о корабле, попавшем в трудное положение… Сократ без труда набирает очки: как только его оппонент совершает ошибку, вступая с ним в разговор, он уже проигрывает, потому что совершенно очевидно, что для искусства важно не истинное содержание, а магия чувственных эмоций, и, разумеется, эта магия теряется при кратком изложении.

Теперь тебе, думаю, понятно, что хочет сказать Ницше, когда в приведенном тексте пишет об «уродстве» Сократа и связывает его с демократической идеологией или когда в другом месте той же книги клеймит «злобу рахитика», которому нравится наносить своим собеседникам «колющие удары силлогизмов»: в этом следует услышать не броские формулы, а неприязнь к воле к истине (по крайней мере, в ее традиционных, рациональных и реактивных, формах — ведь, как ты понимаешь, Ницше наверняка тоже ищет какое-то подобие истины).

Точно так же, когда он говорит о «результате скрещивания» и связывает смешанные браки с вырождением, не стоит подозревать в этом привкус расизма, хотя от него и трудно отделаться, читая подобные речи. Сколь бы ни были приведенные формулы двусмысленными и даже шокирующими, их цель — указать на нечто более глубокое, на тот требующий от нас прояснения факт, что сталкивающиеся и противоборствующие между собой силы — это Ницше и называет «скрещиванием» — ослабляют жизнь, делая ее менее интенсивной, менее интересной.

Ведь, как ты теперь понимаешь, в глазах Ницше — или, может быть, лучше сказать: «в его ушах», поскольку словарь зрения, теории всегда для него подозрителен, — мир не является космосом, порядком, он не является ни чем-то естественным, как для древних, ни чем-то сконструированным по воле человека, как для философов Нового времени. Все наоборот: мир — это хаос, непримиримое множество сил, инстинктов, импульсов, которые постоянно сталкиваются друг с другом. Проблема заключается в том, что эти силы, сталкиваясь в нас самих или во внешнем мире, постоянно стремятся сдержать, блокировать, ослабить, уменьшить друг друга. Поэтому в конфликте жизнь затухает, становится не такой живой, свободной, радостной, энергичной, — и здесь Ницше уже предвещает основные идеи психоанализа. Ведь, согласно психоанализу, бессознательные психические конфликты, наши внутренние раздоры мешают нам жить полной жизнью, приводят нас к болезням, ослабляют нас и мешают нам, как говорит Фрейд, «радоваться и действовать».

Многие комментаторы Ницше, особенно недавнего времени, совершают в отношении его мысли одну чудовищную ошибку, от которой мне хотелось бы тебя предостеречь: они наивно полагают, что для того, чтобы сделать жизнь радостнее и свободнее, Ницше предлагает отказаться от реактивных сил в пользу активных, раскрепостить чувственность и тело, отбросив прочь «сухой и холодный разум».

Действительно, на первый взгляд это может показаться вполне «логичным». Но подобное «решение» является ярчайшим образцом того, что Ницше называет «глупостью»: ведь совершенно очевидно, что отказ от реактивных сил сам был бы формой реакции, поскольку мы вновь воспротивились бы целой части реальности! Ницше ведет нас отнюдь не к анархии, эмансипации тел или «сексуальной свободе», а, наоборот, к максимально осознанной и управляемой интенсификации и иерархизации сил, составляющих жизнь.

Ницше называет это «величественным стилем».

И с этой идеей мы наконец-то можем поговорить о морали этого имморалиста.

2. По ту сторону добра и зла: мораль имморалиста, или культ «величественного стиля»

Разумеется, в попытке найти у Ницше мораль есть некоторый парадокс, как и в нашей попытке выяснить природу его теории. Помнишь, мы уже говорили о том, что Ницше категорически отвергал всякие проекты улучшения мира. К тому же каждый, даже не будучи знатоком его произведений, знает, что он всегда определял себя как «имморалиста» и неутомимо нападал на милосердие, сострадание, альтруизм во всех их разновидностях, как христианских, так и нехристианских.

Ницше ненавидит понятие идеала и, в частности, не устает клеймить первые проблески гуманизма Нового времени, усматривая в них не что иное, как тлетворное влияние христианства:

Эта любовь к человеку вообще на практике означает предпочтение недужных, обделенных, выродившихся <…>. Виду требуется гибель неудавшихся, слабых, выродившихся особей[66].

Иногда антимилосердие Ницше или даже его страсть к катастрофам оборачивается полным бредом. По свидетельству его близких, он не смог сдержать радости, узнав, что в Ницце — городе, где он любил бывать, — землетрясением разрушило несколько домов; к его сожалению, впрочем, масштаб разрушений оказался не таким, как ожидалось. И вот некоторое время спустя Ницше узнает об ужасном извержении вулкана на острове Ява: «Двести тысяч человек одним махом, говорит он своему другу Ланцки, это превосходно! [sic!] <…>. Хорошо бы полностью уничтожить Ниццу и ее обитателей…»[67]

Не будет ли заблуждением говорить о «морали Ницше»? Что бы он мог предложить нам в этой сфере? Если жизнь — это только сплетение слепых разрозненных сил, если наши ценностные суждения — это всего-навсего излияния, более или менее упадочные, но всегда годные лишь на роль симптомов наших жизненных состояний, то как можно ожидать от Ницше каких-либо этических выводов?

Как я уже говорил, подобное мнение завладело частью «левых» ницшеанцев: каким бы странным это ни казалось, такие люди — готовые представить Ницше куда более больным, чем он был на самом деле, — действительно существуют. Эти ницшеанцы — хотя тут я, надо признаться, представлю дело упрощенно — остановились на следующем: если среди жизненных сил одни, реактивные, играют «репрессивную» роль, а другие, активные, играют роль «освобождающую», то не нужно ли просто-напросто уничтожить первые? Не стоит ли даже заявить, наконец, что все нормы как таковые подлежат отмене, что «запрещено запрещать», что буржуазная мораль — это всего лишь выдумки священников и что нужно наконец предоставить свободу нашим импульсам, выплескивающимся в искусстве, теле и чувственности?

Так думали некоторые. А кое-кто, похоже, так думает и сегодня… В пылу 1968 года возникло желание читать Ницше именно так — видеть в нем бунтаря, анархиста, апостола сексуальной свободы, эмансипации тела…

Можно не понимать Ницше глубоко, но достаточно почитать его, чтобы констатировать, что эта гипотеза не только абсурдна, но и противоположна всему, во что он мог верить сам. Его можно назвать кем угодно, но не анархистом, и об этом он не уставал повторять, как о том свидетельствует следующий отрывок из «Сумерек идолов»:

Если анархист, как глашатай опускающихся слоев общества, требует с красивым негодованием «права», «справедливости», «равных прав», то он находится при этом лишь под давлением своей некультурности, которая не может постичь, почему он собственно страдает, чем он беден — а беден он жизнью… В нем сильна потребность в причине: кто-нибудь должен быть виновен в том, что ему плохо… Да и само «красивое негодование» уже действует на него благотворно; браниться — это удовольствие для всех бедняков, — это дает маленькое опьянение властью[68].

Чему-то здесь можно (хотя можно ли?..) возразить, но уж точно нельзя возлагать на Ницше ответственность за всплеск своеволия и протеста молодежи в мае 1968 года, который он несомненно рассматривал бы как яркий пример того, что называл «идеологией стада»… Об этом тоже можно спорить, и все же несомненно открытое отвращение Ницше ко всякой форме революционной идеологии, будь то социализм, коммунизм или анархизм.

Даже простая идея «сексуального освобождения» наверняка внушила бы ему ужас. Для него было очевидно, что подлинный художник, достойный своего титула писатель должен прежде всего беречь себя в сексуальном плане. Согласно одному из основных мотивов его известных афоризмов о «физиологии искусства», «целомудрие — это экономия сил художника», оно требуется художнику, потому что «в творчестве и в любви расходуется одна и та же сила». К тому же Ницше не жалел крепкого словца в отношении того шквала страстей, что воцарился после весьма пагубного, на его взгляд, события — возникновения европейского романтизма.

Словом, прежде чем говорить о Ницше и говорить за него, его нужно читать.

К тому же, если мы хотим его понять, надо добавить следующее: всякая «этическая» позиция, заключающаяся в отказе от части жизненных сил, будь это даже реактивные силы, в пользу других сил, будь это даже силы «активные», сама по себе стала бы самой очевидной реакцией! И совершенно ясно, что это не только является прямым следствием ницшевского определения реактивных сил как сил воинствующих и деспотичных, но что это прямой и постоянный тезис Ницше, как о том свидетельствует важнейший, и на сей раз вполне ясный, фрагмент из его книги «Человеческое, слишком человеческое»:

Положим, кто-то настолько же сильно любит изобразительное искусство или музыку, насколько увлечен духом науки, и не видит возможности разрешить это противоречие, уничтожив одну силу и дав полную свободу другой: тогда ему останется только выстроить из себя такое большое здание культуры, чтобы в нем могли обитать обе эти силы, хотя и в разных его концах, а между ними гостили примиряющие, посредничающие силы, много бóльшие, нежели те, поскольку в случае необходимости им предстоит уладить вспыхнувшую ссору[69].

Для Ницше именно такое примирение является новым идеалом — идеалом, который таки можно принять, потому что в отличие от всех других идеалов он не является притворно внешним по отношению к жизни, а как раз наоборот — открыто рифмуется с ней. Именно это Ницше называет величием (важнейший для него термин) — признаком «великой архитектуры». Жизненные силы, приведенные наконец к гармонии и иерархии, достигают в рамках величия максимальной интенсивности и в то же время наивысшего изящества. Только благодаря такой гармонизации и иерархизации всех сил, даже реактивных, возникает власть, могущество, а жизнь перестает быть бесцветной, ослабленной и увечной. Так, всякая крупная цивилизация, будь то сама по себе или в масштабе других культур, «принуждает к согласию противоборствующие силы путем еще более могущественного сосредоточения остальных, не столь непримиримых сил, благодаря чему противоречия в ней не подавляются и не сковываются»[70].

Тому, кто задается вопросом о «морали Ницше», можно было бы дать следующий ответ: полнокровная жизнь — это жизнь в высшей степени интенсивная, потому что в высшей степени гармоничная, изящная (в том смысле, как в математике говорят об изящном решении, проведенном без лишней траты сил и энергии), то есть такая, в которой жизненные силы не противоречат друг другу, не терзают друг друга и не борются друг с другом, тем самым друг друга сдерживая и истощая, а, напротив, вступают в сотрудничество, пусть и под началом некоторых — разумеется, скорее активных, чем реактивных.

Вот это, согласно Ницше, и есть «величественный стиль».

По крайней мере в этом пункте мысль Ницше предельно ясна, и определение «величия» не меняется на протяжении всего его зрелого творчества. Очень хорошее определение дано ему в одном фрагменте «Воли к власти»: «Величие художника измеряется не “прекрасными чувствами”, которые он возбуждает»; оно коренится в его «величественном стиле», то есть в способности «обуздать внутренний хаос, стать формой: стать логичным, простым, недвусмысленным, стать математикой, стать законом — вот какая здесь великая амбиция»[71].

Стоит повторить: эти слова удивят только тех, кто совершит достаточно распространенную и досадную ошибку, усмотрев в ницшеанстве что-то вроде анархизма, «левую» мысль, которая предшествовала различным нашим освободительным движениям. Это абсолютно неверно, и восхваление «математического» метода, культ ясного и последовательного разума тоже обретает свое место в многообразии жизненных сил. Напомним еще раз причину этого: если признать, что «реактивные» силы — это силы, которые не могут раскрыться, не отрицая другие силы, то нужно согласиться с тем, что критика платонизма и вообще нравственного рационализма во всех его формах, сколь бы ни была она для Ницше оправданной, не может вести к банальному устранению рациональности. Такое устранение само по себе было бы реактивным. Коль скоро мы хотим достичь того величия, которое является признаком удачного выражения жизненных сил, нужно иерархизировать эти силы таким образом, чтобы они не мешали друг другу, и рациональность тоже должна найти свое место в такой иерархии.

Ничто не нужно исключать, и в конфликте между разумом и страстями не нужно выбирать в ущерб первому вторые, чтобы не впасть в банальную «глупость».

Это говорю не я, это пишет Ницше, причем не единожды: «У всех страстей бывает пора, когда они являются только роковыми, когда они с тяжеловесностью глупости влекут свою жертву вниз, — и более поздняя, гораздо более поздняя пора, когда они соединяются брачными узами с духом, когда они “одухотворяются”»[72]. Каким бы странным ни показалось это некоторым читателям Ницше, именно эта «одухотворенность» становится для него этическим критерием; именно она должна помочь нам достичь «величественного стиля», позволив приручить реактивные силы, вместо того чтобы «глупо» их отталкивать вместе со всем тем, что мы выигрываем, подчиняя себе этого «внутреннего врага», а не изгоняя его — что ослабило бы и нас самих.

И это тоже говорю не я, а Ницше, причем как нельзя проще:

Другим торжеством является наше одухотворение вражды. Оно состоит в глубоком понимании ценности иметь врагов <…> мы же, мы, имморалисты и антихристиане, видим нашу выгоду в том, чтобы церковь продолжала существовать… Так же и в области политики <…>. В особенности новое создание, например новая империя, нуждается более во врагах, нежели в друзьях: только в контрасте чувствует она себя необходимой, только в контрасте становится она необходимой… Не иначе относимся мы и к «внутреннему врагу»: и тут мы одухотворили вражду, и тут мы постигли ее ценность[73].

При этом Ницше, который слывет Антихристом и борцом с христианскими ценностями, без колебаний утверждает, что «дальнейшее существование христианского идеала принадлежит к числу самых желательных вещей, какие только существуют»[74], поскольку сравнение с ним является для нас верным способом стать величественнее.

Если ты понял все, о чем мы говорили выше, особенно значение различия между реактивными и активными силами, то тебя не удивят тексты, которые могут показаться непонятными и даже противоречивыми неподготовленному читателю Ницше. И, разумеется, именно это «величие» является альфой и омегой «ницшеанской морали»; величие, которое должно руководить нами в поисках полнокровной жизни по одной причине, которая постепенно становится для нас очевидной: только величие позволяет нам собрать в себе все силы и тем самым жить более интенсивно, то есть более разнообразно и более «властно» — в смысле ницшевской «воли к власти»: более гармонично. В отличие от гармонии древних греков, здесь гармония не является условием тишины и покоя, но помогает избежать изматывающих нас конфликтов и ослабляющих нас потерь; это — гармония величайшей силы.

Вот почему понятие «воля к власти» не имеет почти ничего общего с тем, что может себе представить неподготовленный читатель. Я должен сказать тебе об этом несколько слов.

Воля к власти как «глубочайшая сущность Бытия». Истинное и ложное значения «воли к власти»

Понятие «воля к власти» — это настолько важное для Ницше понятие, что он без колебаний кладет его в основу своего определения реальности, делает высшей точкой того, что мы назвали его «онтологией» или, как говорил он сам, «глубочайшей сущностью Бытия».

Прежде всего нужно избавиться от одного распространенного заблуждения: воля к власти не имеет ничего общего со вкусом к власти, с желанием занять какой-либо «важный» пост. Речь идет совсем о другом. Воля к власти — это воля к интенсивности, стремящаяся во что бы то ни стало избежать внутренних терзаний, о которых я только что тебе говорил и которые по определению ослабляют нас, поскольку силы до такой степени нейтрализуют друг друга, что жизнь в нас чахнет и ослабевает. А значит, речь идет не о воле к завоеванию, к деньгам или к политической власти, а о глубоко внутреннем желании максимальной интенсивности жизни, которая не обеднялась и не ослаблялась бы этими терзаниями, а, наоборот, была бы как можно более живой и энергичной.

Привести тебе пример? Подумай о чувстве вины, то есть о моментах, когда мы «злимся на самих себя»: ничто не может быть хуже этого внутреннего страдания, этого состояния, из которого нет выхода и которое порой парализует нас до такой степени, что отнимает всякую радость жизни. Но подумай также о том факте, что существуют тысячи незначительных «бессознательных виновностей», которые нередко проходят незамеченными и тем не менее оказывают на нас свое разрушительное воздействие. В этом смысле, например, в некоторых видах спорта говорят, что нужно «давать волю движениям», а не «сдерживать» их, словно внутри вас сидит некая скрытая слабость, бессознательный страх, руководящий телом.

Воля к власти — это не воля к обладанию властью, а, как говорит сам Ницше, «воля к воле», воля, которая желает саму себя, жаждет своей собственной силы и не хочет, чтобы ее ослабляли внутренние страдания, чувство вины, неразрешенные конфликты. Поэтому она реализуется только средствами «величественного стиля», в таких жизненных моделях, которые позволяют наконец покончить со страхами, сожалениями и угрызениями совести, то есть со всеми внутренними разногласиями, которые нас опустошают, «тяготят» и мешают нам жить легко, по наитию, подобно «танцору».

Попытаемся внимательнее посмотреть на то, что это может означать.

Конкретный пример «величественного стиля»: свободное и «скованное» действие. Классицизм и романтизм

Если ты хочешь представить себе конкретный образ этого «величественного стиля», тебе следует подумать о том, какие усилия нам приходится прилагать, занимаясь трудными видами спорта или искусствами — а они все по-своему трудны, — чтобы добиться правильных движений.

Подумай, например, о движении смычка по скрипичной струне, о движении пальцев по грифу гитары или просто о подачах и реверсах в теннисе. Когда мы наблюдаем за движениями спортсмена высокого уровня, они кажутся нам очень простыми и легкими. Без видимых усилий, плавным и совершенно понятным движением он посылает мяч с поразительной скоростью: а все дело в том, что он идеально овладел силами, которые задействованы в этом движении. Все эти силы содействуют безупречной гармонии, не мешая друг другу, не теряя энергии и не оказывая «реакции» в том смысле, какой придает этому термину Ницше. Результатом становится восхитительное единство силы и красоты, нередко достигаемое талантливыми спортсменами уже в молодости.

Напротив, у того, кто начинает играть слишком поздно, движения будут хаотичными, нестройными или, как говорят, «скованными». Он сдерживает свои удары, не решается дать им волю… и не перестает сердиться на себя за это, ругая себя каждый раз, когда удар не получается. Раздираемый этими внутренними противоречиями, он сражается не столько с соперником, сколько с самим собой. В его движениях нет не только изящества, но и силы, и все это по одной простой причине: задействованные силы не сотрудничают, а конкурируют, подавляя и блокируя друг друга, поэтому движение, лишенное изящества, оказывается еще и бессильным.

Вот что стремится преодолеть Ницше. И для этого, как ты понимаешь, он вовсе не предлагает выработать некий новый «идеал», еще одного идола — это было бы противоречиво; его образец, в отличие от всех других известных на сегодняшний день идеалов, накрепко сопряжен с жизнью. Она не претендует на превосходящую ее или внешнюю ей «трансцендентность». Речь идет о том, чтобы представить себе, чем была бы жизнь, которая следовала бы образцу «свободного действия», движения спортсмена или художника, объединяющего в себе огромное разнообразие сил, чтобы в гармонии достичь наивысшего могущества без тяжких усилий и лишних потерь энергии. Таково, в сущности, «моральное мировоззрение» Ницше, мировоззрение, во имя которого он обличает все разновидности «реактивной» морали, которая со времен Сократа проповедует борьбу с жизнью, ослабление жизни.

Таким образом, антиподами величественного стиля оказываются все виды поведения, неспособные привести к власти над собой, достижимой лишь с помощью правильной иерархизации и гармонизации действующих в нас сил.

В этом отношении буйство страстей, которое восхваляли некоторые идеологи «свободы нравов», это — худшее, что можно себе представить, поскольку оно всегда предполагает взаимное искажение и ослабление сил, а значит, приоритет реакции.

Это искажение сил Ницше очень точно определяет словом «уродство». Уродство всегда возникает при столкновении и взаимном ослаблении сил: оно означает «противоречие и низкую концентрацию внутренних стремлений <…>, нисхождение, ниспадение организующей силы, или, на языке психологии, деградацию “воли”»[75]. В этих условиях воля к власти начинает чахнуть, и радость уступает место чувству вины, которое в свою очередь порождает злобу, ресентимент.

Разумеется, пример, который я тебе привел, чтобы ты понял, что такое «величественный стиль», или примирительный синтез активных и реактивных сил, позволяющий достичь подлинного «могущества», — пример удара-реверса в исполнении теннисиста-мастера — это не пример из Ницше. У него в голове были другие образы и другие примеры, и, если ты планируешь однажды углубиться в его чтение, тебе будет небесполезно познакомиться хотя бы с одним из них, из числа наиважнейших. Речь идет об оппозиции классицизма и романтизма.

Упрощая, можно сказать, что классицизм обозначает главным образом греческое искусство и искусство Франции XVII века: пьесы Мольера и Корнеля, «регулярные» сады с подстриженными в виде геометрических фигур деревьями.

Если однажды ты окажешься в зале античного искусства, то увидишь, что греческие статуи, являющиеся замечательной иллюстрацией классического искусства, характеризуются прежде всего двумя совершенно типичными для них чертами: пропорции тела в них идеальны и гармоничны, а лица — спокойны и абсолютно безмятежны. Классицизм — это искусство, отводящее главное место гармонии и разуму. Он, как чумы, сторонится буйства страстей, которое, напротив, свойственно значительной части искусства романтизма.

Об этой оппозиции можно говорить долго, но главным для нас является то, что делает с ней Ницше и почему она занимает у него столь важное место.

Свойственная классикам «логическая простота» (это выражение проходит у Ницше лейтмотивом) является лучшей иллюстрацией той «грандиозной» иерархизации, которую осуществляет «величественный стиль». По этому поводу Ницше не оставляет двусмысленности:



Поделиться книгой:



Регистрация