– Во сколько? – деловито спросила Надя.
– Ты что, говорить не можешь?
– Как ты догадалась?
– Ну, скажем, в двенадцать.
– Позже.
– В час.
– Договорились.
– Пропуск я тебе выпишу. Паспорт не забудь.
Симочка работала инженером на киностудии. И время от времени ей выпадала возможность пригласить кого-нибудь из своих знакомых в студийный кафетерий, где толкалось столько живых знаменитостей.
Хотя студия агонизировала, съемочные павильоны пустовали (в одном из них разместили салон по продаже импортных кухонных гарнитуров), кафетерий был переполнен. У стойки клубилась неорганизованная клочковатая очередь, почти не продвигавшаяся, поскольку к стоявшим подходили «свои» и делали заказ на всю компанию. Надо было иметь огромную волю и терпение, чтобы добраться до вожделенной цели – чашки черного (довольно паршивого) кофе и слоеного пирожка с мясом. Но в данном случае не важно было, что ты ешь и пьешь, важно было – где и с кем.
Симочка показалась Наде возбужденной, пожалуй, даже взвинченной. Пока стояли в очереди, спрашивала с каким-то искусственно разогретым энтузиазмом про Надины дела на работе и рассеянно слушала ответы. Наконец получили по чашке кофе с пирожком, отыскали освободившийся столик в проходе. Стол был заставлен грязными чашками, в пепельнице, полной окурков, дымилась незагашенная сигарета. Сима жестом подозвала женщину с подносом и тряпкой в руке и распорядилась с нетерпеливой нотой в голосе: «Уберите это». Женщина посмотрела на Симочку из-под припухших век, выразив в коротком взгляде все то немногое, что о ней думает, и прошла мимо. «Откуда в них такая наглость», – дернула плечом Симочка. Надя опустила глаза, молча передвинула чужую посуду на край стола и протерла его бумажной салфеткой. Ей было неловко.
Между рядами протиснулся толстый бородатый мужик в замшевом пиджаке. Симочка встрепенулась, заулыбалась, махнула ему рукой.
– Привет, Володя, – сказала она, когда бородач поравнялся с их столиком. – Вот, это моя подружка, мы с ней вместе…
– Здравствуйте, – перебила ее Надя, мельком посмотрела на бородатого и зацепилась взглядом за пуговицу его пиджака, висевшую на нитке. Мужчина рассеянно кивнул и быстро оглядел пространство вокруг. «Володя, – позвали из дымной глубины, – иди сюда, коньячку с нами хлопни!»
– Ну какая «подружка», Симка, нам под сорок… – покачала головой Надя.
– Тридцать семь, – быстро уточнила Симочка.
– …Мы взрослые женщины, что ты позоришься, честное слово.
– А что такого-то? – удивилась Сима, поправляя лямку джинсового сарафанчика.
Рассказывая про своих знакомых женского пола, Симочка обычно говорила «одна моя подружка», что невольно наводило на образ беспечного, не отягощенного заботами существа со свежим лицом. Позже выяснялось, что у подружки внук-школьник и застарелые камни в почках. «Взрослость» никак не давалась Симочке. Ее самоощущение застыло в той временной точке, когда уже не прыгают во дворе через скакалку, но еще не носят бюстгальтеров. В эту узкую маленькую нишу, созданную в ее услужливом воображении, она пыталась затащить из внешнего мира то, что уже давно не пролезало туда по габаритам.
«Вот хоть и прочитала всего Достоевского, просмотрела всего Тарковского, но это на ней никак не отразилось, – подумала Надя, – хотя, может, оно и к лучшему». Когда рядом не было нежелательных свидетелей, Симочка, забравшись в кресло с ногами и посасывая леденец, проливала простую искреннюю слезу над индийскими фильмами, но как всякий интеллигентный человек старательно скрывала свою постыдную слабость.
До Нади донесся раскатистый голос бородатого Володи из дальнего угла: «Шлейф ваших сексуальных преступлений, несравненная, тянется по студийным коридорам… Позвольте ваши пальчики». Мелкая испуганная девчушка, вероятно монтажница или гримерша, стояла за его могучей спиной с дымящейся чашкой кофе в руках и терпеливо ожидала, когда мэтр закончит лобызать запястья в браслетах и освободит проход.
Надежда сделала глоток паршивого кофе.
– Кто хоть это такой?
– Это режиссер Н., – сказала Симочка так, будто это все объясняло.
– И что он снял, этот Н.?
– Что-что… Да не помню я, – отмахнулась Сима. – Что-то такое про деревню, кажется. И не дыми на меня, пожалуйста…
Надя посмотрела в неспокойные Симины глаза.
– От тебя током бьет, подруга. Что-то случилось?
– Да ничего не случилось, – засуетилась Сима и стряхнула невидимые крошки с пальцев. – Ты посиди, я пойду руки вымою.
«Темнит, раз пошла руки мыть», – подумала Надя.
Когда Симочке во время разговора необходимо было срочно мыть руки, это означало, что в ней поселилась какая-то тайная забота, которую следовало скрыть от окружающих, и там, в туалетной комнате, ей, видимо, удавалось перепрятать эту заботу в какое-то более сокровенное место.
Снова возникла в проходе понурая женщина с подносом в руках, и Надя слегка тронула ее за рукав:
– Извините, будьте добры, уберите наш столик, пожалуйста.
Женщина, не подняв головы, сгрузила грязную посуду на поднос. Оттопыренный мизинец на ее левой руке был перемотан несвежим подмокшим бинтом.
– Вас никто не хотел обидеть, просто день сегодня такой, не самый удачный.
– Что? – не поняла женщина и недоуменно уставилась на Надю.
Надя смутилась. Женщина на мгновение замешкалась, потом сунула руку в карман фартука, извлекла оттуда чистую пепельницу и поставила ее на стол.
Вернулась приглаженная, закамуфлированная Симочка. Сделала глоток остывшего кофе. Сказала, улыбаясь:
– Ты знаешь, Валдис приезжает!
Ах, вот оно что! Наконец-то. Валдис! Прибалтийский белокурый бог с обворожительным акцентом и деликатными манерами, в которого когда-то – в студенческом далёко – обе были влюблены по уши.
Природного, щедро расточаемого обаяния и галантной внимательности было в Валдисе так много, что любая женщина, независимо от возраста и внешних данных, ощущала себя его фавориткой. Он мягко поощрял это чувство, но пользовался им очень осторожно, позволяя женщинам самостоятельно прокладывать дорогу к своему сердцу и наблюдая процесс со стороны. Юные Наденька и Симочка трудились в параллели, впервые пробиваясь к волнующей цели, называемой мужчиной, и скрывая свои старания не только друг от друга, но и от самих себя. Валдис был мил и обходителен с обеими, ни одной не оказывая видимого предпочтения. Они как бы дружили втроем, пока Надя не узнала случайно, что Валдис представлен Симочкиным родителям и вхож в ее почтенный дом почти на правах жениха. В женском единоборстве ребячливо-женственная Симочка одержала верх. В Наде затаилась горькая мысль о своей неконкурентоспособности. Год спустя обе были приглашены на свадьбу Валдиса с их общей подругой, сексапильной москвичкой из дипломатической семьи. Симочка поняла, как легко просыпается сквозь пальцы золотой песочек счастья, с таким трудом добытый в сумеречных недрах судьбы, – а пальчики слабые, ладошка узенькая, значит, сжимать надо изо всех сил, пусть ногти впиваются в мясо до крови, терпи, если не хочешь остаться с пустыми руками. И в следующий раз напуганная Симочка уже боролась за свое место в темном мужском сердце не на жизнь, а на смерть и довела-таки до венца однокурсника Леву.
Валдис переехал к жене в столицу, быстро сделал завидную карьеру, стал выезжать за границу, что сообщило его шарму (равно как и его гардеробу) еще большую изысканность. Все действующие лица продолжали поддерживать дружеские отношения: перезваниваться, поздравлять друг друга с праздниками и от случая к случаю видеться.
Валдис довольно часто наведывался в Питер. Во время одного из своих визитов пригласил Симочку поужинать в ресторанчике при гостинице, в которой обычно останавливался, и невинный дружеский ужин закончился неожиданно в номере Валдиса поздно ночью. Так произошло и в следующую их встречу; случайность мягко оформилась в закономерность. Симочка снова приобрела Валдиса, пусть и в качестве эпизодического любовника. И опять получилось, что тихой Симочке удалось зажать в кулачок то, чего она хотела как женщина. У нее был муж, дом, любовник. У Нади не было ни того, ни другого, ни третьего. Надя оставалась для всех другом. По крайней мере так казалось.
– Когда он приезжает? – спросила Надя, справившись с волнением.
– Не знаю точно… Кажется, на той неделе, – уклончиво ответила Сима.
– Надолго?
– Я не спрашивала.
«Опять темнит», – устало подумала Надя и прикурила еще одну сигарету.
– Ты знаешь, что он с Викой разводится? – сказала она и тут же пожалела об этом.
– Как разводится? – вскинулась Сима. – Откуда ты знаешь?
– От Вики, – осторожно пояснила Надя и вскользь добавила: – Впрочем, они уже года два разводятся.
– Как думаешь, разведутся?
– Не знаю. А что, тебя это так волнует?
– Да в общем нет. По-моему, он никогда не был с ней счастлив. – Симочка снова стряхнула что-то с пальцев.
Неужели опять руки пойдет мыть?
Направление Симочкиной мысли сделало вдруг крутой зигзаг:
– Ты с Сашкой Камиловой давно не виделась? Я ей сегодня звонила, думала, подгребет к нам на кофеек, никто не снял трубку…
– Да она, наверное, отсыпается – вчера загуляла на встрече с одноклассниками.
– А-а-а… Кстати, это самое… что ты делаешь в выходные?
– Не знаю пока, а что?
– Ну, вы же обычно с ней встречаетесь по выходным?
«Симка, прекрати вилять, говори прямо», – подумала Надя, но промолчала.
– Ты понимаешь, мне надо смыться из дома. – Симочка приблизила лицо к Наде и перешла на шепот: – Я скажу Левке, что в эту субботу поеду к тебе или к Сашке Камиловой…
– Валдис ведь приезжает только на следующей неделе, – напомнила Надя.
На щеках у Симы вспыхнули красные пятна.
– Это не точно, может, он приедет в субботу… Какая тебе разница, в конце концов?
Голос ее задрожал, на виске вспухла и мелко запульсировала голубая жилка.
Надя взяла ее за руку:
– Тихо, тихо, успокойся, Симочка…
Симе стало тошно от своего путанного глупого вранья, от чувства стыда перед Надей. Она подняла влажные глаза, улыбнулась жалко:
– Так ты меня выручишь, если что?
– Конечно, – тихо сказала Надя, успокаивающе поглаживая Симину тонкую руку. И вспомнила, как в прошлый раз, лежа в крепких объятиях белокурого бога Валдиса в его номере, явственно почувствовала запах Симочкиных духов на подушке. Господи, сделай так, чтобы Симе никогда не довелось узнать, что они делят одного мужчину.
Надя и Сима познакомились еще на вступительных экзаменах в институт и подружились на почве общих совместных переживаний. В колхоз, куда ссылали перед началом семестра всех счастливцев первокурсников, ехали уже вместе, как подружки. За два часа пути Надя, накопившая огромный опыт коллективного общежития, перезнакомилась с половиной автобуса, угощала соседей, переживавших легкий шок отрыва от «материнской груди», домашними плюшками с сахаром и даже вовлекла попутчиков в хоровое пение. «Вместе весело шагать по просторам…» – запевала Надя, и народ охотно подхватывал. На Наде была отутюженная в стрелку зелено-желтая форма строительных студенческих отрядов, что автоматически выдвигало носителя в авангард особо продвинутых, бывалых и вызывало понятную зависть неискушенных сверстников. И совсем необязательно им было знать, что ни в каком ССО Надя никогда не была, да и не могла быть, поскольку каждое лето молотила в спортивном лагере «бассейн за бассейном» – до рези в глазах, – дабы наработать технику и закрепиться в городской сборной по плаванию. А форма перепала ей по счастливому случаю от соседки по коммунальной квартире красавицы Натальи, которая на голову выше и на размер меньше, так что прошлую ночь Надя почти не спала, подгоняя долговязые брюки до своего «метр с кепкой», ну а ощутимая тесноватость в бедрах удачно скрывалась длиной куртки, если, конечно, не задирать вверх руки.
Стоя в центре галдящих сверстников перед длинным, похожим на коровник бараком, где предстояло разместиться на постой, Надя оживленно болтала и, смеясь, великодушно позволяла рассматривать эмблемы и значки на своей замечательной форме. Симочка, рассеянно улыбаясь и крутя головкой по сторонам, цепко держала под руку окруженную всеобщим вниманием подругу. Радостное Надино настроение вдруг потеряло равновесие, сделало качок и начало резко падать, споткнувшись, – как о туго натянутую проволоку, – о чей-то колючий взгляд. Надя обернулась. В стороне от компании, на лавке перед входом в барак сидели две девицы и насмешливо смотрели на Надю. На обеих были тельняшки и обтягивающие джинсы, схваченные широкими офицерскими ремнями. На шее у рыжей болтался чеканный амулет на толстой цепи – под стать суровым обитателям Эльсинора; у другой, светловолосой, – острый желтоватый зуб на шнурке (как выяснилось позже – акулий). Надя заприметила парочку еще при посадке в автобус: обе высоченные, длинноногие, с небрежно распущенными по спине волосами, они вальяжно расположились на заднем сиденье, всю дорогу ржали, жевали бутерброды с колбасой, никого не угощая и не участвуя в общем хоре. Кажется, рыжую звали Жанной, а блондинку – Сашей. Теперь они сидели плечо к плечу, одинаково закинув ногу на ногу, и курили одну сигарету на двоих. И глядя на них, становилось ясно, что это неслучайное двуединое пространство наглухо закрыто для посторонних, а посторонние здесь все, включая и ее, Надю, и даже уникальная, с трудом добытая форма не обеспечивает ей, Наде, никаких преимуществ перед двумя полосатыми отщепенками.
Рыжая медленно затянулась сигаретой и, глядя сквозь ресницы на Надю, негромко сказала подруге: «Посмотри, Сашка, сколько комсомольского задора в этой пампушке!» Саша взяла протянутую ей сигарету, прищурилась: «Председатель совета дружины… Прямо слышу ее призывный клич: айда, ребята, наши уже на перевале эдельвейсы рвут!» Обе засмеялись понимающе. Надя отвернулась, быстро одернула курточку и, выпав из общей беседы, начала бесконтрольно грызть ноготь на большом пальце.
Приехал колхозный начальник с красным лицом в голубых прожилках, пригнал машину соломенных тюфяков, началось расселение по баракам: мальчики – левое крыло, девочки – правое. Окон в бараке не было, грубо сколоченные нары тянулись вдоль глухих стен двумя сплошными ярусами, оставляя лишь в середине неширокий проход. Надя с Симой устроились рядышком, на «первом этаже», застелили тюфяки предусмотрительно привезенными из дома простынками и, обживая старательно свой убогий приют, не сразу заметили, что обе «полосатые» раскинули свои пожитки как раз напротив, через проход, в углу на втором ярусе. Только что свитое гнездо оказалось, таким образом, просматриваемым сверху недругами и, значит, незащищенным. «Не обращать на них внимания», – строго приказала себе гордая Надя, но глаз, не зная гордости, тревожно следил, как рыжая Жанна извлекает из рюкзака лакированный портрет поэта-хулигана с трубкой во рту, как обе девицы шумно прилаживают его в углу под потолком, как сидят потом, свесив две пары невозможно длинных ног в проход и любуясь через плечо своей работой, а полосатые их тельняшки отражаются в глянцевом портрете, так что кажется, что и сам Сережа Есенин переоделся в тельняшку и присоединился к их союзу. Другие девочки, которым достался второй ярус, осмотрительно раскатали свои тюфяки в некотором отдалении от эксцентричной парочки, оставляя нейтральную зону из щелястых досок.
Перед отбоем Надя оглядела длинные ряды нар, равномерно лежащие на них тела, тускло освещенные лампочками, и в голове бесстрастно прокрутился обломок фразы из какого-то аграрного телерепортажа: «…стойловое содержание скота в колхозах Ленинградской области…».
Надя заснула с тяжелым сердцем.
Но как же хотелось влиться в эту новую студенческую жизнь, добытую у судьбы в жесткой конкурсной борьбе, как же хотелось насладиться своим честно выстраданным избранничеством, вписаться в студенческое братство, стать его неотъемлемой частью и сердечно радоваться этому единению! И Надя вписывалась как могла, и, закидав положенные по норме две дюжины ящиков сырым картофелем, раздувала с однокурсниками костры у кромки колхозного поля, пела под гитару про пихты и дожди и пекла картошку на всю прожорливую компанию…
Симочка обычно покидала костровые сборища задолго до их окончания, предпочитая пригреться у круглой печки, отапливавшей барак, и, замотавшись в одеяло, следить за злоключениями Оливера Твиста при свете голой лампочки (любимая, слезно перечитываемая в течение всей жизни книжка). Видимо, по причине хрупкой конституции, Сима быстро утомлялась, часто мерзла, и, хотя никому не жаловалась, но, наблюдая, как выковыривает она из вязкой земли-кормилицы картофелину тонкими куриными лапками, как потом долго прицеливается, чтобы попасть с двух метров клубнем в тарный ящик – и обычно промахивается и стоит в замешательстве: то ли ликвидировать промашку, то ли плюнуть и выковыривать дальше, – наблюдая это полное внутренней борьбы действо, даже самое равнодушное сердце содрогнулось бы от жалости. Разумеется, бедная Симочка никогда не укладывалась в норму, и Надя, верный товарищ, полагавшая, что и здоровьем, и выносливостью природа наградила ее в ущерб кому-то ближнему, неизменно приходила Симе на помощь. Казалось, что и естественный, ежедневный обиход самой себя требовал от Симочки гораздо больших усилий, чем у обычных людей: она долго одевалась по утрам, долго завязывала каштановые хвостики над ушами, нечеловечески долго умывалась в общественной уличной умывалке, поеживаясь и прикладывая пальчики к прозрачным с голубизной векам, и, когда уже грузовик, плотно упакованный студентами, собирался отъехать на поле, выбегала из барака, втягивая птичью головку в плечи, устремлялась к машине, неловко перепрыгивая через лужи и взмахивая руками… И снова открывали борт, чтоб втащить Симочку в кузов, а она смущенно улыбалась, прикрывая рот ладошкой: «Я извиняюсь, конечно!» И когда наконец грузовик сердито трогал с места, так что все с повизгиванием и хохотком заваливались на сторону, Симочка случайно оказывалась на коленях самого симпатичного мальчика, да так там и оставалась.
Тандем полосатых, то бишь Саша со своей дылдой подругой, «коллективное слияние в общем экстазе» у костра, понятно, игнорировали. Жизнь вели обособленную, где-то шлялись после работы, были однажды замечены на шоссе голосующими (хотя отлучаться из лагеря без специального разрешения было категорически запрещено), видели их и в лесу за полем распивающими винцо в компании умника очкарика Яшки, который с первого взгляда производил впечатление очень послушного сына очень приличных родителей, но довольно быстро обнаружилось, что это еще тот мастер эпатажа, и от курса к курсу эта его способность развивалась и совершенствовалась. Возвращались полосатые поздно, когда барак уже мирно спал, натыкались впотьмах на выставленные на просушку сапоги, гремели ведрами и прочим подручным инвентарем и, нашарив, наконец, выключатель, врубали свет и кричали, нахалки, командным голосом: «Всем встать!» – хохоча при этом, как безумные. Шумно лезли на нары к своему чубастому покровителю с трубкой в зубах и еще долго возились, шуршали, хрустели, что-то роняли, шарили, шептались, хихикали, так что даже смирная Симочка не выдерживала и, закрывшись одеялом с головой, шипела: «У-у, собаки!» – а Надя стискивала зубы, подавляя острое желание запустить сапогом в их наглые морды, а любимого поэта Есенина раздолбать в щепки к чертовой матери.
Казалось, весь окружающий мир интересовал обеих только как предмет, над которым можно подшутить, позабавиться, подковырнуть носком ботинка, подцепить длинной палочкой, пощекотать нежное брюшко, пощупать мохнатую поросль кривых ножек, с любопытством заглянуть в выпученные стеклянные глазки, да и отбросить в кусты, не оборвав, правда, ни крылышек, ни лапок, а только доведя до испуга.
Во имя сохранения собственного душевного здоровья Надя теперь, издалека завидев парочку, как заяц «шмыгала в кусты». Это было утомительно, унизительно, держало в постоянном напряжении, а значит, в каком-то смысле – в зависимости от обеих.
Злорадное удовлетворение, граничащее с восторгом, весь отряд пережил, когда Серега Завалюк, взрослый уже «дядька с усами», отслуживший до института в армии, в ответ на очередную дерзкую выходку полосатых схватил Сашку, сгреб в охапку и, зажав между крепких колен, прямо на борозде отшлепал по заднице здоровенной ручищей. Свидетели экзекуции завороженно следили, как яростно извивалась Саша, пытаясь высвободиться, как, пронзительно взвизгнув, извернулась по-кошачьи, вцепилась зубами в руку насильника и вырвалась наконец – лохматая, дикая, с раздувающимися ноздрями и пылающим лицом. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга исподлобья, как два крупных зверя, которые сейчас будут биться насмерть. Народ затаил дыхание. Саша медленно выпрямилась, вскинула голову и ледяным голосом сказала, глядя Сереге в глаза, что рукоприкладство-де, любезный, есть явный признак мужского бессилия, – и, окинув его узким оценивающим взглядом, чуть задержавшись на нижней части тела, добавила ядовито: «Мои искренние соболезнования». Бедняга удушливо покраснел – на бычьей шее и на лбу вздулись жилы, – рыча, бросился на оскорбительницу и, наверное, порвал бы ее на куски, если б его не схватили за руки трое ребят: «Да брось ты, Серега, нашел с кем…» Сашка крепко поддала носком сапога почти заполненный честный Серегин ящик, так что он перевернулся, и прямая, высокая, не спеша, направилась к своей борозде. Провожая Сашу долгим мужским взглядом, молодцеватый колхозный бригадир прищелкнул языком: «Эх, вы…бать бы ее хорошенько!» Сергей же, играя желваками, процедил сквозь зубы: «Рассчитаюсь с ней, сукой!» И выполнил обещание, рассчитался-таки, правда, не сразу, а через год, когда Сашу пропесочивали на комсомольском собрании факультета за крайний индивидуализм и антиобщественное поведение, а он, Сергей Завалюк, секретарь курса, держал тогда речь и выступил за исключение Александры Камиловой не только из комсомола, но и из института. Саша действительно чуть не вылетела из института, спасло только то, что она хорошо училась, а Жанна к тому времени уже забрала документы, решив, что будущая профессия ее не греет. Что же до комсомола, то с ним Александра рассчиталась сама – просто перестала платить взносы, а неплательщик, согласно уставу, автоматически выбывал из стройных рядов молодых борцов за коммунистическое будущее.
Холода той осенью наступили необычно рано. Ночью случались заморозки, днем эстафету подхватывали дожди. Солнце, истощившись, не радовало даже слабыми попытками пробиться сквозь сумрачные облака. Колхозные начальники нервничали, стращали: кровь из носу, а урожай должен быть убран до холодов, а ежели маменькины детки не успеют до холодов, то будут по снегу ползать на четвереньках – вплоть до последнего клубня! Обещание выполнили: срок пребывания студентов продлили, дневную норму увеличили, выходной упразднили.
Безуютные, раскисшие гектары российских полей растекались вокруг мертвым морем, а тонкая полоска леса в конце борозды – где-то там, у горизонта, – словно туманный островок земной тверди, смутно обещала спасение и защиту. «Пробороздил свою полосу – и гуляй Вася!» – подбадривал бригадир. Но как-то не гулялось. Костров по вечерам больше не жгли, танцев под хрипловатый магнитофон не устраивали, в сокровенную рощицу за бараком, где густогривые ивы полоскались в тихой речушке, тоже не потягивало. Возвращались после работы в стылый барак, растапливали печь, жались к огню, сушились – тепла хотелось больше, чем пищи, больше, чем любви и дружбы. Нет, наверное, все-таки не больше, чем любви. За ночь печка остывала, так и не успев прогреть барак, – спали одетыми. По утрам, после команды «подъем!» надо было всунуть ноги в непросохшие сапоги, вытолкать самого себя, любимого, на улицу, подтащить к умывальникам, стоящим в ряд, не смущаясь разницей полов, – в то время как каждая клетка тела выла, содрогалась, умоляла о защите, требовала законного уважения и заботы. Особенно страдали девочки: ничто не было приспособлено для их деликатных гигиенических нужд. Сам факт существования таких прискорбных нужд как бы отрицался по всеобщему умолчанию, и девочки скорее согласились бы умереть, чем сознаться в постыдной биологической тайне и связанных с ней неудобствах.
Народец подскис. Студенты подобрались в основном питерские, после школьной скамьи, домашние ухоженные дети, к грубостям и тяготам жизни, обрушившимся на них, абсолютно не готовые. Два перезрелых доцента, вынужденных курировать «новобранцев» и держать их в узде, подвыпустили вожжи – отчасти от сочувствия к ребятишкам, отчасти от отвращения к навязанной им роли надсмотрщиков. Теперь никто не загонял студентов в бараки перед отбоем, не отлавливал отбившихся овечек «по кустам» с фонариком, не отчитывал за недовыполненную норму. Полагая себя заложниками чужой равнодушной воли, и студенты, и преподаватели переживали некую окопную солидарность, уравнивавшую их друг с другом, да и в облике тех и других стало проступать общее выражение запущенности и беспризорности.
Кончался сентябрь. Подернутая желтой грустью природа уже грезила покоем зимних сновидений. Одним субботним утром, когда из-за проливного дождя отложили выезд на поле, Надя, энтузиазм которой начал давать катастрофическую течь, помчалась на центральную колхозную усадьбу, чтобы позвонить домой и услышать наконец мамин голос. После двухчасовых попыток выйти на линию связи с городом телефонистка безнадежно махнула рукой, захлопнула окошко и ушла обедать. Выйдя на деревянное крыльцо почтового отделения и пытаясь подавить подступивший к горлу комок, Надя вдруг увидела прямо перед собой красный «Икарус» с распахнутой дверцей. Автобус шел до города. «Домой!» – громко стукнуло сердце. Прочь из этого дурного, гадкого безлюбовного мира, где никто не скажет доброго слова, не погладит по голове, не поцелует на ночь, не положит на лоб ласковую руку, прочь от этих чужих навязанных людей, с которыми она должна жить, есть, спать на грязных нарах и которым до нее, Нади Марковой, нет никакого дела! Домой! «Подождите!» – закричала Надя, взмахивая руками, и с разбегу вскочила на подножку. Дверь за ней захлопнулась, автобус тронулся.
Едва ли, узнав о побеге дочери, Зинаида Михайловна положила бы «ласковую руку» на воспаленный Надин лоб. Женщина строгая и дисциплинированная, она, скорее всего, отправила бы взбунтовавшееся дитя обратно ближайшим рейсовым автобусом, а потом не спала бы полночи, капала валерианку в стопочку да молила Бога, чтоб никто из начальства про Надино дезертирство не прознал, а то ведь выпрут из института в два счета, характеристику испортят, стыдобища… беда! Что ж ты, Надя, делаешь?.. Да и отец, верно, покачал бы головой неодобрительно, как делал всегда, когда Надя приходила домой после тренировки заплаканная, так и не дотянув нескольких секунд до ожидаемого результата, постучал бы ребром ладони по столу: «А ты через не могу, Надька!»
«Икарус», подпрыгнув в последний раз на грунтовой дороге, свернул на шоссе. Дождь кончился. Солнце, вспоров раскаленным резцом зазевавшиеся облака, рванулось жадно наружу, осветило внезапным счастьем сосновый бор и тут же погасло.
– Девочка, тебе до города? – спросила кондукторша, наклоняясь к Наде.
– Мне?.. Нет… Сейчас остановите…
Доплетясь пешком до лагеря, Надя обнаружила там странную тишину. Барак был пуст. Подняв глаза, она увидела полосатые отблески на лакированном портрете Есенина и только потом разглядела Сашу Камилову. Та лежала на своем втором ярусе, закинув ногу на ногу, грызла сухарь и читала «Красное и черное» Стендаля.
– А где все? – растерянно спросила Надя.
– Народ в поле, где ему еще быть, – ответила Саша, не отрываясь от книжки.
Надя опустилась на табуретку у входа и поняла, что сейчас разрыдается на глазах у этой стервы.
– Я в лавку ходила за сухарями, вернулась – никого нет, – донесся до нее Сашин голос. – Видимо, всех на поле увезли… Дождь-то кончился. – Саша теперь сидела на нарах, смотрела из угла на Надю и вполне по-человечески улыбалась.
«Смотри-ка, снизошла до нас, смертных», – подумала Надя, а вслух сказала:
– И что ж теперь делать?