На Филиппе была новенькая рубаха небесного цвета, а дважды вымытое духовитым мылом лицо лоснилось, как новая калоша. Зловеще зашипев на Ваську, без толку мечущегося по конюшне, он прошел в денник Лести, подобрал с полу соломинки, заглянул в кормушку и суконкой быстро и ловко еще раз протер блещущую порядком кобылу. Потом вытащил из пиджака зеркальце, поплевал на ладонь и, смочив свои светлые волосы, тою же суконкой тщательно пригладил их на прямой пробор; вытер и лаковый козырек своего картуза.
Аристарх Бурмин в темно-синей щегольской поддевке с серебряным поясом, высоко поднимая ассирийскую свою бороду, прямой, высокий, вошел в конюшню. За ним — Лутошкин. Оба конюха застыли на месте, не спуская глаз с Лутошкина, готовые сорваться, как тетива, от одного его знака.
В коридоре конюшни был идеальный порядок. Пол чисто выметен, ни соринки; развешанная по стенам сбруя — вычищена и смазана; запасные колеса американок блестели металлическими спицами. Пахло скипидаром и летучей мазью. В решетчатые двери денников смотрели лошади, встревоженные появлением незнакомого человека. Лутошкин, идя рядом с Бурминым, называл ему каждую лошадь и ее происхождение. Бурмин останавливался у денников только орловцев, а от метисов, в том числе и от красавца Витязя, презрительно отворачивался. Когда подошли к деннику Лести, Лутошкин кивнул Филиппу, не спускавшему с него глаз, и странно сломавшимся голосом сказал:
— Сейч…ас покажу вам кобы-ылу. Давай, Филя!
Филипп с Васькой исчезли в деннике. Бурмин отошел в сторону и засунул левую руку под серебряный пояс. Было слышно в тишине, как Лесть принимает удила выводной уздечки.
— Пойдемте! — нервно покашливая, сказал Бурмину Лутошкин, и они оба вышли из конюшни во двор.
Лутошкин заметно волновался. Волновался за Лесть и за Филиппа, хотя в обоих был уверен. Из многих конюхов, перебывавших у него в конюшне, никто не умел так показать лошадь, как Филипп. Даже посредственных лошадей он выводил из конюшни с нарядного напряженного шага и ставил с одного разу, как того требовала традиция. И все-таки Лутошкин волновался. Ему хотелось самому пойти в денник, самому взять на повод кобылу и вывести ее и поставить перед Бурминым. Бурмин был знаток, а не только хозяин.
И нетерпеливо крикнул:
— Ну что ж ты там?!
Почти сейчас же в дверях конюшни показался Филипп, и рядом с ним гордая, на великолепном нарядном ходу Лесть. Проведя ее влево от конюшни, Филипп повернул и одновременно с окриком Лутошкина: «Поставь кобылу!» — врыл ее всеми четырьмя ногами в землю перед Бурминым. Бурмин бросил быстрый взгляд на постанов передних ног и удовлетворенно улыбнулся. Отойдя в сторону, он внимательно осмотрел кобылу, отмечая крутое ребро, отличную почку, сухость ног, подошел, пощупал скакательные суставы и несколько раз с любовью погладил просторное косое плечо… После проводки еще раз с тою же внимательностью осмотрел Лесть и, наконец, проговорил:
— Кобыла достойная.
— А порода какая, Аристарх Сергеевич! — воскликнул Лутошкин.
— Достойная кобыла, — повторил Бурмин, — формы орловские. Ее мать — полусестра Полыни, тетка Корешка. Прекрасный материал для моего завода. К сожалению, многие наши отечественные коннозаводчики, — продолжал он после короткой паузы, — ослепленные призраком резвости иноземных рысаков, творят преступное дело, смешивая гениальную орловскую кровь и кровь жалкого ничтожества, американской лошади, столь модной теперь на ипподромах России. Помутнение всеобщего сознания. Забыт величайший пример неподкупленной любви к орловскому рысаку, явленный миру сто лет тому назад, в 1819 году, ближайшим помощником Алексея Григорьевича Орлова-Чесменского — Василием Ивановичем Шишкиным.
Бурмин величественно повернулся к Лутошкину и поднял руку с выпрямленным указательным пальцем в золотом перстне.
— Знаете ли вы, что, когда пал двадцатипятилетний Любезный 1-й, Василий Иванович приказал похоронить его подле манежа, в глубокой могиле, куда труп Любезного был помещен стоя, в шитой попоне, в уздечке и капоре?!
Рука Бурмина медленно опустилась.
— А что мы видим ныне? Где отечественное сознание?
Бурмин строго взглянул на Филиппа, напряженно слушавшего его с раскрытым ртом.
— Тебя как звать?
— Филипп.
— Скажи, голубчик, американская лошадь дрянь?
— Никуды-ы не годится!
— Ни-ку-ды! Вот-с именно, ни-ку-ды! — с удовольствием повторил Бурмин. — Ты старший конюх?
— Так точно.
Бурмин вынул двадцатипятирублевую бумажку и дал Филиппу.
— Возьми, голубчик, на всю конюшню. Старайся.
Смиренно стоявшая и словно тоже слушавшая все разговоры Лесть потянулась губами к руке Филиппа, зажимавшей двадцатипятирублевку. Филипп вынул из кармана штанов кусок сахару и подал его Бурмину. С довольной улыбкой Бурмин поднес сахар к атласным губам кобылы, потом повернулся к Лутошкину.
— Благодарю вас за покупку и прекрасный порядок кобылы. Когда вы предполагаете записать ее на приз?
— В это воскресенье.
Лица обоих конюхов и Филиппа повеселели. Васька незаметно подошел поближе и подмигнул Филиппу. Филипп отодвинул его свирепым взглядом и проговорил Лутошкину:
— Во вторник, Алим Иваныч, Тальони едет!
Бурмин вдруг нахмурился. Ему давно хотелось посмотреть нашумевшего телегинского рысака, не знающего поражений. С этой тайной мыслью он и приехал в Москву. Но признаться никому не хотел.
— Материал у вас в конюшне не интересный, — сухо заговорил он, направляясь к выходу, — кроме Лести, ни одного порядочного экземпляра. Мне кажется, у вас еще был серый жеребец?
Лутошкин понял, что речь идет о Самурае, и уклончиво ответил что-то о неладах с владельцем, вынудивших его отказаться от Самурая.
— Имея в конюшне такую кобылу, как Лесть, Аристарх Сергеевич, я не жалею о Самурае. Самурая я объеду на ней, как хочу! — убежденно добавил он.
— Кобыла достойная, — проговорил Бурмин и, поглаживая бороду, загадочно улыбнулся.
В этот вечер Филипп пришел домой раньше обыкновенного. Положил на стол перед Нюшей десять рублей и торжественно объявил:
— В воскресенье едем. А это тебе на гостинцы.
— Куда едем? — хотела было спросить Нюша, но, взглянув на брата, поняла сразу все, и ее лицо, еще не старое, но уже изморщиненное нуждой и тяжелой работой, оживилось. Поправив растрепанные волосы, она робко напомнила Филиппу:
— Я тоже пойду смотреть… Билетик-то мне не забудь!
— В субботу две контрамарки дам. Полусапожки новые надень… Э-эх, и езда буде-ет! — зажмурился Филипп. — Кобыла в страшном порядке, пружи-ина, а не лошадь! Нонче сам владелец смотреть приезжал, четвертную подарил… Ва-ажный, борода че-ерная, на руке кольцо золотое, а пояс серебряный! В воскресенье, говорит, на приз записывать, кобыла, говорит, редкостная, сроду таких не видал!..
Нюша слушала жадно и радостно и, словно уже сейчас нужно было идти на бега, прихорашивалась, поправляя то и дело волосы, одергивала кофточку и посматривала на свои руки, большие и красные, стертые бельем.
8
Рожденный в заводе Телегина от американского жеребца Гей-Бингена и полуамериканской кобылы Тайны, вороной жеребец Тальони во вторник 24 мая на трехверстном призу в честь Колюбакина побил свою соперницу Бирюзу и поставил новый рекорд: три версты в 4 минуты 24 секунды.
В пятницу в одной из столичных газет появилась статья об этом беге.
Аристарх Бурмин, присутствовавший на ипподроме во вторник и видевший блестящую победу прославленного рысака, в пятницу прочитал фельетон и приказал укладывать чемоданы. Шагая из угла в угол по номеру, он немилосердно коверкал квадратную симметрию своей бороды: накручивал волосы клочьями на палец, совал их в рот, прикусывал и снова завивал в жесткий жгутик, медленно раскручивавшийся, лишь только он оставлял его в покое. Подходя к окну, смотрел на золотые луковки св. Параскевы и нехорошо усмехался.
«Пер-р-рвопрестольная! Отданная во власть чу-же-зем-цам!»
Тальони был почти американец, и ехал на нем Самуил Кэйтон.
«Хм, древняя столица, сердце России!..»
— Почему вы не приносите мне счет? — резко бросил он вошедшей горничной. — Что у вас за порядки стали в Москв-ве?!
После обеда он вызвал к себе Лутошкина.
Весь поглощенный предстоящим выступлением Лести, Лутошкин пришел возбужденный и озабоченный и, сам того не зная, подлил масла в огонь, заговорив о Тальони.
— Удивительнее всего, Аристарх Сергеевич, — это то, что Тальони накануне бега только что был привезен из Петрограда! И, вы знаете, оказалось, что он окончил бег со сломанной подковой! Изумительно!
Бурмин мрачно выслушал, кашлянул и сказал:
— Потрудитесь приготовить Лесть к отправке в завод.
Лутошкин побледнел. Он только теперь заметил встрепанную бороду Бурмина и его недобрый взгляд. И, еще не понимая вполне и не веря тому, что услышал, проговорил дрогнувшим голосом:
— Она же записана на приз в воскресенье?!
— Кобыла на приз не поедет, — сухо ответил Бурмин, — я сообщил на ипподром, чтобы ее сняли с записки.
Лутошкин качнулся назад. Нижняя челюсть запрыгала.
Один момент он был неподвижен, неотрывно смотря в лицо Бурмина; потом страшно скрипнул зубами и в упор подошел к нему.
— Вы не сме-ете! Не смеете, слышите?!
— Садитесь! — деревянным голосом пригласил Бурмин и сам сел в бархатное кресло.
Лутошкин отшвырнул ногой стул и навалился на стол. Руки у него дрожали.
Бурмин кашлянул:
— Я ценю в вас талант наездника, любезный Олимп Иванович! Талант, еще не успевший проявить себя. Как вы изволили выразиться в вашем письме, «наездник из грубого сырья создает формы». Прекрасное выражение! Оно свидетельствует о зрелости вашего ума. Мое желанье — предоставить вам…
— Почему не поедет кобыла? — перебил его Лутошкин дрожащим голосом.
Бурмин сделал паузу и продолжал:
— мое… желанье предоставить вам единственную возможность вызвать к жизни ваши способности, наличие коих подтверждено углубленным изучением законов наследственности и прочее. Успех сегодняшнего дня — призрачен. Но в будущем я питаю твердую и неоспоримую уверенность, ипподром столицы увидит вас искуснейшим мастером и победителем на лошадях нашего завода. Завод мой…
— Почему не поедет кобыла? — снова перебил его Лутошкин.
— Мой завод, — продолжал Бурмин тем же ровно поскрипывающим голосом, — располагает первоклассным материалом, надлежащие формы коему призваны дать вы. «Из грубого сырья наездник создает формы». — Бурмин поднял указательный палец. — Разве это не прекрасное назначение для наездника? Почетное место в анналах конно…
— Я вас спрашиваю, почему не поедет кобыла?! — выкрикнул Лутошкин и в бешенстве встряхнул стол, опрокидывая недопитый стакан с чаем.
Бурмин внимательно посмотрел ему в лицо, помолчал, и сухо проговорил:
— Распоряжаться кобылой могу только я. Кобыла пойдет в завод. У нее иное назначение. Завтра вы погрузите ее.
Он достал бумажник и, отсчитав деньги, положил их перед Лутошкиным.
— Здесь сумма, необходимая на погрузку кобылы. Напишите расписку. Сопровождать кобылу пошлите вашего старшего конюха.
Лутошкин отошел от стола и грузно сел на диван. Бурмин наблюдал за ним, поглаживая бороду. Лицо его было бесстрастно. Золотой широкий перстень равнодушно сползал сверху вниз по черному квадрату, поднимался, снова сползал… Из-за двери доходил мягкий звук чьих-то шагов, заглушаемых ковром, звонки, хлопанье дверями.
— Из грубого сырья наездник соз-да-ет формы… — медленно выговорил Лутошкин, смотря куда-то перед собой пустыми глазами, и тихо засмеялся, потом вдруг, снова воспламеняясь, порывисто встал и подошел к Бурмину. — Аристарх Сергеевич! Неужели для вас наездник — только конюх, которого интересует одно жалованье, одна корысть?! Наездник может забыть отца, мать, отказаться от любимой женщины, но забыть лошадь — никогда!.. У каждого наездника есть такая лошадь — единственная, неповторимая, понимаете? Пока нет ее, о ней мечтаешь, хочешь встретить ее в каждой лошади, которую приводят; ошибаешься, ненавидишь… Наездник?! Что такое наездник?.. Вы думаете — это сел и поехал, тротт, мах, резвая, потом приз?.. Вы ошибаетесь! Вот я скажу вам, слушайте!.. Я вам скажу… Вот вы обвиняете нас в том, что мы ломаем и калечим лошадей, так? Ну вот! Приводят лошадь. Начинаешь ее работать. Работаешь неделю, месяц — ничего особенного в лошади нет. Но вот совсем неожиданно, вдруг, на каких-нибудь десяти-двадцати саженях она вдруг сделает такой бросок, покажет такие движенья — обалдеешь! И уж тут — крышка! И ей крышка и наезднику. Тут кончено! Запомнишь эту проклятую вороную или серую спину, все равно как море, зыбкая эдакая, будто вот уплывает она куда-то из запряжки… Каждым пальцем запомнишь, как запоет вожжа, и уж тут — крышка! Сразу бесповоротно поверишь в нее, во сне будешь видеть. «Она! Наконец-то она!» Начнешь ухаживать за ней, выделишь из всех ее и ждешь, каждую езду, вот-вот сейчас улыбнется она движеньем и повторит памятный бросок. Одним словом, держишь год, полтора на конюшне, каждую езду просишь от нее, требуешь, а она — ни в какую! Обману-ула, Аристарх Сергеевич, обманула-а! Понимаете? Нет в ней ничего, ниче-го… Бабу за обман убить можно. Вот тут-то и начинается. Не отдаешь — так я вырву из тебя, сволочь, возьму. Тут уже позволено, Аристарх Сергеевич, тут все можно! Тут и ломаем и калечим и будем ломать, уж тут позвольте без разрешения… Вот, Аристарх Сергеевич! Понимаете?
Лутошкин смолк и, словно пытаясь припомнить, к чему все это он говорит, потер лоб. Потом протянул обе руки к Бурмину.
— Аристарх Сергеевич! Не берите от меня Лесть. Не отправляйте ее в завод. Не делайте этого.
Бурмин молчал и поглаживал бороду.
— Аристарх Сергеевич! Вы не знаете, что это за кобыла, какое это сердце! Эта не обманет. Не берите ее от меня… Я согласен без жалования служить вам. Оставьте ее.
Под усами Бурмина шевельнулась еле заметная удовлетворенная улыбка. Он думал о законах наследственности. Он вспоминал об отдаленном предке Лутошкина — Семене Мочалкине, сподвижнике графа Алексея Григорьевича Орлова-Чесменского.
И сказал:
— Все, что вы говорите, Олимп Иванович, весьма знаменательно. Ваше окончательное решение в ответ на мое предложение поступить в мой завод старшим наездником вы сообщите мне по телеграфу не позднее первого. Возьмите деньги на отправку кобылы. Я надеюсь, что мы вернемся к этому разговору, повторяю, весьма знаменательному, у меня в имении.
…Путь от Лоскутной до Башиловки был для Лутошкина долог, как болезнь. На Башиловке его ждали Филипп, Васька, Павел и серая Лесть…
У Тверской заставы он неожиданно приказал извозчику повернуть обратно и сказал адрес Сафир.
9
Жизнь огромного имения Бурмина вращалась вокруг одного стержня — конного завода. Вздыбленные кони над конюшней были видны издалека с большой дороги. Для крестьян двух соседних деревушек выхоленные рысаки, запряженные в рабочие качалки с высокими колесами, американская упряжь без дуги и хомута были привычным зрелищем, и ребята играли здесь не просто в лошадки, а в «наездники и прызы», а взрослые в разговорах часто употребляли слова, занесенные с конного завода: сварливых и непокорных баб называли «отбойными», беременных — «жерёбыми», гулянки — «выводкой» и т. п. В самом имении людей как бы и не существовало! Были лошади. Были жеребцы, кобылы, жеребята, качалки, американки, оберчеки, вожжи, хлысты, манеж и конюшни, овес и сено, курбы, шпаты, засечки и другие лошадиные болезни; был ветеринар, наездники, конюхи, кузнецы, шорники, кучера и заезжие барышники, и над всем этим из большого белого дома на берегу пруда — воля одного человека: она проникала собой все, все подчиняла себе, на все накладывала свою печать. День начинался лошадью, ею и кончался. И ночью, в снах, опять оживали в причудливых образах лошади. Над сонными службами, над ночным храпом людских, над задремавшим ночным караульным и сторожевыми псами, над главным входом в конюшни дыбились черные тела скакунов, освещенные ярким фонарем. И лишь соскучившийся пес иногда, задрав вверх морду, начинал на них лаять надрывистым, безнадежным лаем…
Лутошкину отвели отдельный флигель в две комнаты. Окна флигеля выходили к конюшне. Бурмин сам, на другой день по приезде Лутошкина, показал ему конюшни, манеж, устроил выводку всех лошадей и после пригласил к обеду. За обедом Лутошкин несколько раз пытался заговорить с Бурминым, но Бурмин в ответ лишь вскидывал на него глаза и молчал. От Адель Максимовны узнал потом Лутошкин, что Бурмин никогда не разговаривает за едой. И в этот раз разговор начался после сладкого, когда подали кофе. Начал Бурмин разговор фразой из письма Лутошкина:
— «Наездник из грубого сырья создает формы…» — Проговорил, помешал ложечкой кофе, отхлебнул и поднял глаза на Лутошкина. — Я предоставляю вам, Олимп Иванович, полную свободу в вашей ответственной созидательной деятельности в моем заводе. Хозяин в конюшне — вы!
Эту же фразу Бурмин повторил и при окончании разговора в кабинете, куда он провел Лутошкина, чтобы показать ему библиотеку, диаграммы и записи, рисующие жизнь завода.
И добавил:
— Я предоставляю вам также свободу делать разумные расходы, способствующие наилучшей выработке орловского рысака.