Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Славка с улицы Герцена - Владислав Петрович Крапивин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Задержав дыхание, я тихонько стукал ногтем по стеклу (помните, как мальчик Никита в книжке Алексея Толстого про детство этого Никиты?). От щелчка черная стрелка слегка дергалась вправо или влево. Если влево — к дождю (и возможно, к грозе). Если вправо — к солнечной безоблачности. Убедившись, что грозы пока не ожидается, я радостно вздыхал и устанавливал контрольную медную стрелку над черной — чтобы потом заметить отклонение. А после начинал разглядывать шкалу барометра.

Слова «буря», «перемhнно», «в. сушь» были напечатаны витиеватым, как в старинных журналах «Нива» буквами (такие журналы я видел у давнего приятеля Пашки Шаклина). На нижнем крае круглой шкалы виднелась мелкая надпись: «Альфредъ Мейнертъ, Москва. Кузнецкiй Мостъ.» Был ли этот Мейнерт мастером, изготовившим барометр, или владельцем магазина точных приборов, я не знал. И отчим этого не помнил. Зато он хорошо помнил старинное правописание и гордился, что до сих пор точно знает, где следовало писать «е», а где «ять». Иногда (хлебнув из четвертинки) он выводил огрызком синего карандаша на полях газеты крупные слова и внушал мне и маме:

— Ну как можно было так надругаться над русским языком! Что сказал бы Александр Сергеевич, если бы увидел, как фамилию его пишут не «Пушкинъ», а гнусно и бесхвосто — «Пушкин»! Или «Россия», а не «Россiя». Или наконец «балбес», а не «балбhсъ». Какими балбесами надо быть, чтобы придумать такое!

(Как я выяснил в последствии, «балбесъ» писался через «е», а не через «ять»; но отчим, возможно, полагал, что это слово происходит от слияния двух: «балда» и «бhсъ» — тот, что из пушкинской сказки про Балду.)

Мама при этих разговорах оглядывалась на тонкую фанерную стенку, а потом рвала и сжигала в эмалированном тазике полоски бумаги со старинными синими буквами (после этого в комнатке долго не исчезал запах горелой газеты). Вполголоса мама укоряла отчима, что три года северных лагерей (из которых он спасся чудом) не отучили его держать язык за зубами (вставными, кстати сказать, потому что настоящие зубы ему при допросе выбил следователь НКВД)…

Разглядывая барометр, я вспоминал рассказы отчима про его давнее детство, про Москву времен писателя Куприна, певца Шаляпина, ресторана «Яр» («Яръ»!) и городовых в длинных белых рубахах и с тяжелыми шашками — «селедками». «Никого они не преследовали и не угнетали. Загуляешь в компании до середины ночи, когда магазины закрыты, а водка кончилась, выйдешь в переулок, крикнешь: „Городовой!“ Он тут же перед тобой, как из-под земли. „Что угодно, господа студенты?“ — „Бутылочку бы, голубчик…“ — „Ох уж эта молодежь…“ И дует в свисток. В тот же миг откуда ни возьмись дворник. „Что прикажете, ваше благородие?“ — „Бутылку водки! Ж-живо!“ — „Слушаюсь!“…»

— Ты и тогда без водки не мог… — вставляла мама.

— А ты не можешь, чтоб не подцепить, когда человек вспоминает счастливые времена…

Те времена ему и правда казались счастливыми. Семейство было не бедное. Совсем наоборот. Обитало оно или в большущей квартире недалеко от Красной площади, или в подмосковном Останкино (где и не пахло тогда никакой телестудией). Два брата и две сестры учились в гимназиях, ходили на катки и в театры, катались в ближнем лесу на лыжах, а летом плавали по пруду на парусной лодке с выдвижным килем. Родители не досаждали детям излишней опекой, хотя бывало, что за провинности наказывали. За мелкие — лишением сладкого блюда после обеда, а за серьезные — по всем правилам: тонким прутом, срезанном в родном останскинском парке.

— Младший брат верещал, как зайчонок, прижатый капканом, а я старался не вопить слишком громко, стискивал зубы, — с ностальгическими вздохами вспоминал отчим. Я морщился. Мне было жаль воображаемого зайчонка.

Мама вставляла замечание:

— По-моему, мало тебя драли…

— А много и не надо, — добродушно разъяснял отчим. — После такой процедуры несколько недель ходишь как шелковый… — И поглядывал на меня. Я фыркал. Знал, что меня он тронуть никогда не посмеет. Пусть только попробует, мама-то рядом…

2

Отчима я не любил. Но барометр любил. Этот прибор был словно маленькой машиной времени, которая переносила меня в давние времена. Глядя на него, я представлял себе старую Москву, тогдашние заснеженные улицы, закутанных в башлыки гимназистов, извозчичьих лошадей с паром из ноздрей, шумные рынки с горячими калачами, ранние сумерки со звоном колоколов и свечками рождественских елок, мерцающими сквозь ледяные узоры окон. Тогдашняя Москва казалась мне слегка сказочной, уютной и безопасной. Это опять же по рассказам отчима, а рассказывал он умело, когда увлекался (начитанный был человек, с почти законченным университетским образованием…). Он со вкусом описывал переулки Замоскворечья, дребезжащие трамваи, редкие неуклюжие автомобили по названию «Руссобалтъ» и многочисленные лавки с вывесками, среди которых попадалась странная: на белом кафеле крупные синие буквы «ЧИЧКИН». Именно так, без привычного тогда твердого знака на конце. Владелец молочных магазинов Чичкин таким образом старался привлечь внимание покупателей. Москвичи добродушно посмеивались. А учителя, когда кто-то из гимназистов забывал о твердом знаке в хвосте слова, кончавшегося на согласную букву, пренебрежительно говорили: «Экая, сударь, у вас чичкинская орфография». И, конечно, снижали оценку.

— Впрочем, в приятельской переписке, между собой, мы тогда часто пренебрегали твердым знаком, — вспоминал отчим. — Потому что на кой черт он был нужен…

— А как же «надругательство над русским языком»? — напоминала мама.

— Одно дело литература, другое мелкая житейская суета, — ловко вывертывался отчим и поглядывал на тумбочку с электроплиткой. За тумбочкой (я знал это) была спрятана початая чекушка. «Мелкая житейская суета…»

А барометр я любил не только за его принадлежность к старой Москве. Больше — за другое. Мне казалось, что он из семейства тех таинственных инструментов, что служат штурманам и ученым на кораблях, в обсерваториях, на метеостанциях и в экспедициях, которые уходят открывать неведомые области планеты. За дальние горизонты.

Ох, все эти секстаны, барографы, хронометры, рефракторы, монокуляры, анемометры и прочие удивительные приборы, про которые я читал у Жюля Верна, Станюковича и знаменитого капитана Бадигина (да, читал в свои неполные восемь лет, вот такое «эрудированное» дитя). Мне казалось, у этих полусказочных предметов есть невидимая связь с природой. Не одна лишь прямая, но и «обратная» — то есть когда приборы не только показывают давление атмосферы, скорость ветра, температуру, точное время и высоту светил, но в свою очередь могут влиять на них. Я трезво отдавал себе отчет, что влияние это крохотное, чуть заметное — ну, как махание крыла бабочки на поток ветра. Но все-таки… И мне казалось, что если собрать вместе миллион барометров и разом передвинуть на них стрелки с грозовой погоды на «ясно», тучи тут же разбегутся и над землей засияет безмятежное солнце. Пусть не над всей Сибирью, а хотя бы над Тюменью, где выпало жить не очень храброму первокласснику Славке.

Рассуждения эти диктовались тем, что я побаивался грозы. Да чего там «побаивался»! Отчаянно трусил, если темнело небо и начинал перекатывать в воздухе свои пустые фанерные ящики отдаленный гром. А отчим, который знал о моих страхах, любил заметить, уходя с обеденного перерыва на работу:

— Вроде бы опять потемнело на горизонте. Может загромыхать…

Кстати, именно от него я услышал впервые слово «горизонт» (по крайней мере, так мне помнится). И сперва оно мне показалось зловещим. Похожим на слово «гроза». Ведь там и там столько одинаковых неласковых букв: «г», «р», «з» и будто прикатившаяся из слова «горе» буква «о» (не круглая, а угловатая). Лишь после, из книжек, я узнал истинный смысл термина «горизонт» — полный приключенческой синевы и призыва к путешествиям. И тогда придумал, что этот термин состоит из двух слов: «Гори, зонт!». То есть пусть зонт неба разгорается от зари. И обещает ясный день…

Мой страх перед грозой не был пустым. Однажды могучее атмосферное электричество совсем рядом со мной показало свою страшную силу. Это случилось душным июльским днем. Воздух стал серым, как от пыли, и неподвижным, небо заволокло клубящимся сумраком. Гремело пока не сильно, но многообещающе. Стрелка барометра съехала на «в. дождь» (то есть «великий дождь»). Ох, что будет…

Я съежился на своей жесткой кушетке и укрылся до носа маминым старым ватником (будто он мог от чего-то защитить!).

— Мама, закрой окно.

Мама закрыла широкую, размером во все окно створку. Но оставила растворенной форточку. Сказать «закрой и ее» мне было стыдно: получится, что окончательный трус.

Мама побрызгала из кружки на пол и стала подметать его щеткой на длинной палке. При этом напевала вполголоса. Я смотрел на форточку. За окном что-то ровно зашумело. Может, приближался «в. дождь»? Но шум был какой-то другой. Вдруг он оборвался, и наступила томительная, задавившая уши тишина. Я увидел, как в форточку вплыл мутно-желтый, наполненный грязноватым светом шар. Размером с наш круглый будильник. Шар повис над столом. Он вращался с такой бешеной скоростью, что вращение это как бы превращалось в неподвижность.

Я закаменел от ожидания неизбежной и громадной беды. Будильник вдруг бешено застучал, но время остановилось. Шар вертелся, вертелся в этом замершем времени и вдруг с невероятным треском превратился в огненную стрелу. Стрела ушла в щель на крышке подполья. На этой крышке стояла мама. Прямо у ее босоножек загорелась доска…

Дальше в моей памяти все скомкалось. Кажется, я всхлипывал и повторял: «Я говорил, я говорил… А вы все только одно… что я трус…» Мама прижимала меня, зачем-то кутала в ватник и гладила по отросшей за лето челке. С двух сторон прибежали соседки-хозяйки. Затушили тлеющую крышку подпола, потом стали всплескивать руками и говорить маме: «Господь уберег…» (Позже я понял, что так оно и есть.) Форточку, разумеется, закрыли наглухо. За ней уже шумел ливень, и этот громкий, но ровный гул вносил в мою душу некоторое успокоение: я знал, что дождевые струи ослабляют между тучами и дождем электрическое напряжение.

Минут через пятнадцать с работы примчался под ливнем отчим (его контора «Заготживсырье» была в четырех кварталах от дома, на углу улиц Герцена и Грибоедова). Он перепуганно спрашивал: не случилось ли с нами беды? Оказалось, что четверть часа назад всю округу потряс небывалый раскат грома. Видимо, в ту самую секунду. Мы-то его не слышали за взрывом нашей шаровой молнии, а ближние улицы содрогнулись от небывалого грозового удара. Кое-где в тот миг вылетели стекла, а отчима, который говорил по телефону с каким-то «Райпотребсоюзом» отшвырнуло от аппарата. И связь оборвалась.

— Мне показалось, что аж дым пошел из трубки, — живописал свои ощущения отчим.

Обсудив происшествие, взрослые пришли к выводу, что рванувший в нашей комнате «шарик» был лишь частью крупномасштабной атмосферно-электрической атаки, которой подверглись ближние кварталы. И слава Богу, что все обошлось, только пол слегка обгорел…

Во время этих рассуждений, я съеженно сидел на кушетке, продолжал кутаться в телогрейку и размазывал слезы. И тихонько икал (было у меня в ту пору такое свойство: с перепугу начинал икать). Мама утешала меня. Отчим тоже не стал в этот раз подтрунивать, сел рядом и деловито разъяснил, что сейчас бояться уже нечего. Подобные грозовые удары — явление очень редкое, и по теории вероятности (есть такая наука) в ближайшие годы мне уже не придется стать их свидетелем. А этим летом — тем более. Вот и гроза уже откатывается…

В самом деле, раскаты звучали все отдаленнее, вспышек уже не было, дождь шумел успокоительно: все, мол, позади. Мама приоткрыла оконную створку — чтобы выветрить запах гари. Я снова поежился, но спорить не стал. Со двора вошел запах мокрых тополей и огородных грядок. У крыльца ободряюще загудело жестяное ведро, которое хозяйка тетя Тася поставила под водосточную трубу.

Я взглянул на барометр. Он чуть покосился (наверно, от воздушной волны), однако службу нес. Черная хвостатая стрелка его заметно отошла теперь от контрольной медной стрелки вправо — тоже утешала меня, обещая скорое улучшение погоды.

3

…Да, но я отвлекся. Начал рассказывать, как нашел разбитый барометр среди хлама, а пустился вспоминать грозу сорок шестого года. Ладно, возвращаюсь во взрослую жизнь.

Барометр я уложил в портфель и привез домой. Застелил стол белой скатеркой, уложил на нее пострадавший прибор — как больного в операционной. Приготовил тонкие отвертки, пинцеты и клей… Для начала я склеил эмульсией ПВА треснувшую пополам фаянсовую шкалу термометра, заново укрепил ее в прорези. Потом вынул из оправы анероида осколки стекла, аккуратно насадил болтавшуюся стрелку на ось. Но это было лишь началом. Предстояло починить механизм.

Тончайшая спиральная пружинка лопнула и отскочила от валика, соединенного рычажками с круглой ребристой коробочкой. (Я с детства знал, что в коробочке заключено «безвоздушное пространство», поэтому она так чутко реагирует на колебания воздушного давления.) Кончик пружинки был надломлен, пришлось его «ампутировать». Я опасался, что это повлияет на точность показаний барометра, но делать нечего. Затем очень долго я старался вставить укороченную пружинку хвостиком в прорезь на валике. Не получалось (Не получалось! Не получалось…) Я повторял попытку за попыткой (не сломать бы только…) Время шло, а удачи не было. Но — странное дело! — я не испытывал досады ни на себя, на барометр. Мне казалось, что я лечу пострадавшее живое существо, которое можно спасти только жалостью и терпением. Кроме того, мне всегда нравилось возиться с устройствами, в которых есть медные шестеренки, рычажки, валики и пружинки. Даже простенькие механизмы от выброшенных часов-ходиков казались мне в детстве удивительными и таинственными. Завораживала зубчатая взаимосвязь одних шестеренок с другими, а всех их вместе — со Временем! (Если бы собрать миллион таких латунных машинок вместе и запустить их одновременно, можно было бы, наверно, влиять на движение секунд и минут, замедляя или ускоряя обороты шестеренок…) Что уж говорить о внутренности будильника, который мама однажды отдала мне «на растерзание»!

А лет двадцать назад я даже починил корабельный хронометр, который мне подарили балтийские моряки (у меня есть о нем роман). Затаив дыхание, натягивал слетевшую с барабана цепочку, подкручивал на балансире цилиндрические грузики, регулируя точность хода… Но в это время я был уже взрослый и при всем уважении к точной механике не ощущал мистического замирания. А вот в детстве…

Вспоминаю, как однажды меня, шестилетнего, позвал к себе старший приятель-сосед Пашка Шаклин. Кроме него, никого у них в комнате не было, но он все же приложил палец к губам (от чего я тут же проникся ощущением тайны и приключения). У высокого комода стояли наготове два табурета. Пашка встал на один, а на другой велел встать мне. Перед моим носом оказался коричневый, с бронзовыми накладками, ящик граммофона.

Граммофон был мне знаком давно. Я даже помню, как старший Пашкин брат Володя вместе с моими братом и сестрой и с их гостями-приятелями однажды танцевали под этот граммофон, хотя уже тогда, в пору патефонов и трескучих самодельных радиол, он считался старинной вещью. Да, я видел этот звуковой аппарат часто, но понятия не имел, что там внутри.

Пашка с важностью опытного мага отвел в сторону мятую трубу с тиснеными узорами, снял, поднатужившись, с оси тяжелый, покрытый пыльным зеленым сукном диск и наконец поднял верхнюю доску ящика — словно крышку квадратного сундучка.

— Смотри…

Я и так смотрел, замирая от чудесности происходящего. Из ящика, будто из сундука с кладом, пахло пылью и медью. Мне открылось множество желтых и серебристых валиков, шестеренок и рычажков, посреди которых царила свернутая в спираль стальная лента. Все было непонятно, однако в этом хитром сочетании механических деталей я чуял таинственную закономерность. Пашка с прежним значительным видом вставил в боковое отверстие никелированную ручку, завертел. Часть валиков тоже завертелась, пружина проснулась, стала закручиваться плотнее, ощутимо напрягая металлическую силу. Пашка нажал какую-то планку и сразу ожила вся внутренность граммофона. Завращались маховички, зашуршали зубчатые колесики, с мягким журчанием завертелась блестящая вертикальная ось, на которую раньше был насажен диск…

— Здорово, да? — шепнул Пашка, словно становясь теперь моим сообщником. Я часто закивал и обнаружил при этом, что у меня болтается отвисшая от изумления челюсть. Захлопнул рот, но ни капли изумления не растерял. А еще одним чувством была благодарность Пашке…

Зачем он показал мне все это? Решил похвастаться? Или бескорыстно захотел удивить и порадовать младшего соседа? Возможно, и так — ведь у нас было нечто вроде дружбы, хотя Пашка чаще поддразнивал меня, чем удостаивал приятельского общения. А может, он сам лишь недавно открыл для себя устройство граммофонной внутренности, и ему не терпелось поделиться?

Впрочем, об этом я размышлял много позже. А в тот момент просто погружался в пахнувшее медным окислом, сухими еловыми дощечками и старым лаком чудо. В том, что я вижу чудо, не было сомнения. Тогда мне еще были неведомы простые тайны механической звукозаписи. Я считал, что песни и музыка рождаются внутри граммофонных и патефонных коробок, а пластинки лишь подсказывают механизмам, как оформлять эти звуки, какие именно слова и мелодии выпускать наружу из своих рупоров.

…Впрочем, и теперь мне порой кажется так же. Это когда я завожу старенький коричневый патефон и запускаю на нем довоенную «Рио-Риту», песни Вертинского или тяжелые, столетней давности пластинки с прижизненными записями Шаляпина. Записи — это, конечно, важно, а все-таки главное таинство музыки рождается там, внутри обтянутого потертым коленкором чемоданчика. И никто не разуверит меня в этом детском убеждении…

Ну ладно, опять увело меня в сторону от сюжета… Пружинку я все-таки вставил. Повернул стрелку на нужное деление (как раз передали по радио сводку погоды). Круглого стекла не нашлось, я заменил его тонким плексигласом. Повесил барометр над стареньким маминым электрокамином, на котором в давнем дружном соседстве стоят дорогие мне с детства существа: зеркальце старшей сестры, мраморный кролик, суровый керамический красноармеец в буденовке… (Именно существа, а не вещи, потому что они для меня как живые, даже зеркальце.) Теперь предстояло ждать несколько часов или даже дней: как сильно будет ошибаться починенный прибор…

Он никак не стал ошибаться! Несмотря на укороченную пружинку! Хвостатая черная стрелка и теперь точно указывает миллиметры ртутного столбы, о которых сообщают в теленовостях синоптики. Честь и слава Альфреду Мейнерту с Кузнецкого Моста (неважно, мастеру или торговцу)! Прибор почти столетней давности добросовестно фиксирует нынешнее давление атмосферы (и не его вина, что оно становится слабее). А барометр, купленный в советском универмаге частенько врет. Впрочем, не сильно. И я на него не в обиде. Это даже интересно — сравнивать показания двух приборов начала и конца двадцатого века. Вроде как ты дежурный метеоролог и сидишь в заснеженной метеостанции недалеко от полюса, под радужным северным сиянием… Это опять проснулось во мне воображение семилетнего Славки.

Ну, а раз уж оно проснулось, есть смысл припомнить, что же было дальше в тот день, отмеченный шаровой молнией.

Главное — то, что во мне поселилось радостное чувство освобождения от страха. Я поверил словам отчима о теории вероятности и о том, что в будущем гроз можно не бояться. По крайней мере, в близком будущем. А нынешней грозы — тем более. Она ушла далеко, солнце зажглось за окном на мокрых листьях черемухи и на картофельной ботве.

Я вышел на двор, забрался по приставной лестнице на покатую крышу. Солнце успело нагреть ее, над гниловатым тесом поднимался пар. Казалось, он даже щекочет ноги. Мокрые доски под босыми ступнями были ласково-теплыми. Пахло сырым деревом, влажными кирпичами печной трубы и бархатным мхом, чьи пушистые валики зеленели в желобках и щелях кровельного настила. А издалека все сильнее пахло промытой тополиной листвой. Я стал дышать глубоко и весело.

Туча давно уже скатилась к самому краю неба и там казалась жалко растрепанной и нестрашной. Она открыла в синеве половинку бледной дневной луны.

Станешь тут бледной при таком солнце!

Вымытые крыши ослепительно бликовали под лучами. А вдали горели золотом верхушки городского сквера. «Гори, зонт…» — опять вспомнилось мне. Правда, настоящего горизонта, где небо сливается с краешком земли, с низкой крыши видно не было. Его заслоняли деревья и здания центральных улиц (хотя и невысокие, но все же закрывающие дальнюю даль). Зато в нескольких кварталах от меня высоко и с чудесной стройностью поднималась над крышами, ярко белела на солнце колокольня Спасской церкви. Впрочем, тогда я не знал еще этого названия — Спасская. Это просто была для меня Белая башня, знакомая с самого раннего детства, привычная и любимая. И мне было известно, что это храм, хотя и закрытый в давние времена.

Я не был верующим мальчиком (в те-то октябрятско-пионерские годы!). Но… и совсем неверующим тоже не был. По крайней мере, с уважением и пониманием смотрел, как мама иногда вынимала из сундука маленькую икону с Богородицей и мальчиком Иисусом и, перекрестившись несколько раз, аккуратно прятала ее обратно. И сейчас я вдруг вспомнил слова соседок, что маму от молнии «уберег Господь». Благодарность за это спасение, за эту послегрозовую солнечность, за окутавшую меня радостную безопасность тепло поднялась у меня в груди — так, что даже защипало в глазах. Словно только что дочитал хорошую книжку, в которой наши победили всех врагов и все, кто любил друг друга встретились и не расстанутся навеки. Я глубоко вдохнул тополиный воздух и неумело, но размашисто перекрестился на сияющую белую башню. И ничуть не боялся, что кто-то может в этот миг увидеть меня с улицы. Вернее, даже не думал про такое…

— Славка, ты чего там делаешь! — раздалось со двора. Это появились внизу мои друзья-приятели Володька и Виталик.

— Смотрю на горизонт! — весело соврал я. Впрочем, было ощущение, что говорю правду.

— Айда к Маслозаводу! Там такая лужа разлилась, можно играть в морской бой! — крикнул Виталик. А Володька добавил:

— Целый океан!

Кто же не хочет побывать в океане! Я почти кубарем скатился по лестнице, и мы побежали по мокрой траве.

…А за настоящим, далеким горизонтом я побывал тем же летом, но уже в августе. Незадолго до того, как стал второклассником.

4

Однажды в конце августа отчим собрался на загородные картофельные поля. Не знаю точно, в чем там было дело. Кажется, какой-то колхоз или совхоз попросил городских жителей помочь в уборке раннего картофеля и обещал расплатиться натурой. Видимо, работники конторы «Заготживсырье» оказались в числе этих помощников. (Кстати, не понимаю — зачем? У всех сотрудников были городские огороды, на задах той же конторы. Летом я не раз трудился там, помогая окучивать картошку тяжелой и длинной тяпкой. Не исключено, что начальство отправило работников «живого сырья» на колхозные гряды в порядке мобилизации). Не помню, ездил ли отчим копать картошку, но как-то в субботу он объявил, что ему причитается доля за «трудодни» и завтра ее надо вывезти с поля. Для этого придется с «коллегами» отправиться за город, в трудовой десант.

Мама отнеслась к такому сообщению подозрительно. Мол, знаю я эти десанты. Одна только выпивка под кустами.

Отчим изобразил оскорбленную невинность. Какая выпивка?! Люди собрались работать! И, к тому же, разве картошка нам не нужна? Кажется, обещанное партией и правительством продуктовое изобилие пока не наступило (мама заоглядывалась на стены). А если его, отчима, подозревают в нехорошем, он может взять с собой Славку (меня, то есть). Пусть будет свидетель, что «ничего такого не имело места».

Я возликовал. А мама испугалась:

— В этакую даль! Пешком!

— Какая даль? Это за деревней Новые Юрты. От дома до поля всего девять километров, я подсчитал… — Отчим любил точность. — Два часа неспешного пути. А обратно вернемся на машине…

Потом он добавил, что мальчикам надо привыкать к походной жизни. Вот когда он был таким, как Славка, то…

Мама только рукой махнула. Поняла, что в данном случае у меня и отчима полное согласие.

До той поры я ни разу не бывал за пределами нашей Тюмени. А тут вон какой путь! Это для взрослых «всего девять километров», а для меня «целых девять»! Почти десять! А горизонт виден всего за шесть или семь (я где-то читал про это). Значит, предстояло путешествие за горизонт!

Рано утром я стал собираться в поход. Мама предложила пойти в легоньких сандалиях, но я храбро сказал: «Нет, в сапогах». В самом деле, это же не городская прогулка, а почти что экспедиция! Впрочем, сапоги были не тяжелые. Низкие широкие сапожки из какого-то легонького кожезаменителя, обшарпанные и с латками в разных местах. Мама по дешевке купила их мне на толкучке — для слякотной погоды, когда приходится добираться до школы через густую уличную грязь и лужи. Отчим дал этой обуви пренебрежительное название «опорки», но я своими сапогами гордился. Думал, что они придают мне мужественный, почти солдатский вид.

Как понимаю сейчас, вид был не очень боевой. Большущая выгоревшая пилотка (мне подарил ее Пашка Шаклин) съезжала на уши. Цыплячья шея длинно торчала из разношенного ворота сизого от стирок хлопчатобумажного свитерка. Сморщенные голенища болтались вокруг тощих, обтянутых заштопанными чулками ног. Штаны были коротенькие, хотя в моем понимании почти военные, потому что мама сшила их из полинялой гимнастерки (тоже купленной на рынке). Помочи защитно-полевого цвета мне казались похожими на лямки парашютиста. А в то походное утро к ним добавились еще такие же лямки маленького вещевого мешка, который для меня выудил из своего охотничьего имущества отчим. Мешок был почти пуст, лишь побрякивали там эмалированая миска да алюминиевые кружка и ложка. Сперва я хотел сунуть ложку за голенище, но мама сказала, что это не гигиенично. И добавила в мешок два ломтя хлеба, завернутые в газету.

Поверх четырех лямок добавились крест-накрест два тонких ремешка — от походной фляжки, которую уступил мне отчим, и от его же монокуляра (половинки бинокля), в который я собирался рассматривать преодолеваемую пешим порядком местность. С перепоясанной таким образом грудью казался я себе героическим партизаном, открывателем новых земель и пилотом полярной авиации — одновременно…

Двинулись в дорогу мы около восьми часов утра. Было прохладно и солнечно. «Баромэтр» предсказал ясную сухую погоду, и у меня не было никаких дурных предчувствий. И вообще была на душе сплошная радость — предвкушение дальней дороги.

У нас оказался попутчик — незнакомый мне дядька, сослуживец отчима. Какой-то бесцветный и неинтересный. Ну и ладно! Лишь бы не лез ко мне с разговорами, как взрослый к маленькому. Через недолгое время вышли мы на улицу Республики и дошагали по ней до двух мостов — через Лог с речкой Тюменкой и через нашу многоводную (как мне казалось тогда) Туру. С высокого берега я увидел заречные дали, которые замыкал настоящий горизонт — сизая грань земли, отороченная гребешком еле различимого леса. Ну, эту картину мне приходилось видеть и раньше, не первый раз был у реки. Но ведь теперь-то мой путь лежал дальше видимой грани — за горизонт. По крайней мере, так мне хотелось думать. И укрепиться такой моей мысли помог отчим.

— Смотри, вон деревня Парфеново, а левее и дальше Новые Юрты…

— За которыми те самые поля?

— Не сразу, но вскоре…

Возможно, это было свойство моего детского зрения, но за Новыми Юртами (как стало понятно позже, через несколько лет — совсем недалекими) я не разглядел никаких полей. Деревня показалась мне уходящей дальним краем к самой кромке различимой местности. Это лишний раз убедило меня, что поля уже за чертой горизонта. И сердце сбивчиво затюкало…

Мы вышли на мост. Далеко внизу желтая вода вертела у быков-ледорезов неторопливые воронки (попробуй-ка туда попасть — ой-ёй-ёй…) Отчим хотел взять меня за руку, но я самолюбиво дернул локтем — не маленький. Хотя, по правде говоря, шагать у шатких деревянных перил, по жидкому дощатому настилу было страшновато. Ну, ничего, перешли. Двинулись по одноэтажным улочкам Зареки, что раскинулась на низком, заваленном сосновыми плотами берегу. Орали петухи… Взрослые шагали неторопливо: то ли понимали, что мне трудно поспевать за ними, то ли просто незачем было спешить (работа — не волк…) Говорили о своем. Отчим жаловался, что никак не может наскрести деньжат, чтобы купить хотя бы совсем небольшую лодку-плоскодонку для охоты на ближних озерах и заводях. Это была его давняя «занозистая» мечта. Я вспомнил, что даже в конторской стенгазете по этому поводу был помещен рисунок, который назывался «дружеский шарж» — в шуточном разделе «Кому что снится». Длинноносый понурый отчим сидел на берегу и с завистью смотрел, как счастливые обладатели лодок вдалеке палят из ружей по растрепанным перепуганным уткам. И надпись была:

Как вкусно Утиное мяско, А лодочки нет…

Белобрысый спутник в парусиновой фуражечке понимающе кивал и говорил, что постарается найти человека, у которого можно приобрести одноместный дощаник «совсем за гроши».

Кстати, через несколько лет отчим все-таки купил легонькую плоскодонку у какого-то заречного пьяницы. Но охотился на ней не часто — ведь надо было искать машину, чтобы перевозить лодку то на одно, то на другое озеро (а в ближних речных заливчиках, куда можно добраться «своим ходом», дичи становилось все меньше). В конце концов плоскодонкой завладел я, оснастил ее мачтой и парусом и с двумя друзьями-девятиклассниками (да еще с собакой Султаном) совершал на этом одноместном суденышке плавания по родной Туре. Как не потонули, уму непостижимо. Впрочем, где-то я уже писал про это…

По деревянной дороге — лежневке — мы наконец миновали заречную слободу, через засохшие болотца добрались до деревни Парфёново и по ее краю зашагали к Новым Юртам — они к Парфёнову почти что примыкали. Я вертел головой — здесь были для меня совсем неведомые края. Правда, раньше я видел эти деревни, но издалека, с высокого тюменского берега, а это все равно, что на картинке…

Нынче Парфёново и Юрты стали частью города, но в ту давнюю пору они были совсем отдельными поселениями. И вот я, пацаненок, никогда не покидавший своего города, оказался в «другом населенном пункте». Это факт представлялся мне полным особого значения и крайне важным для моей биографии (такое слово — «биография» — в ту пору я уже знал).

Улицы двух деревень были такие же, как на окраинах Тюмени, но я надеялся, что обязательно увижу что-то особенное, такое, чего в «нашем городе» нет. И… увидел! Удивительный дом!

Вообще-то он был такой же, как другие, разве что чуть побольше остальных. Обшитый потемневшими досками, с мятой железной крышей и кривыми водосточными трубами. Но над ним поднималась узкая остроконечная башня с круговым балкончиком и тонким полумесяцем на воткнувшемся в небе длинном шпиле.

Я задрал голову.

— Ой, это что?!

— Это мечеть, — сказал наш попутчик почему-то назидательным тоном. А отчим разъяснил:

— Татарская церковь. Христианские храмы всегда с крестами, а здесь, видишь, молодая луна. Такой у мусульман символ.

— А башня называется «минарет», — добавил попутчик с прежней назидательностью.



Поделиться книгой:



Регистрация