Один лемур непростой судьбы жил в доме просвещённых и жалостных людей. Он однажды объелся, и начался у этого лемура понос. Тогда лемур забрался на унитаз и сидел на краю этого унитаза сутки, а потом ещё одни. Никто не мог его согнать с этого унитаза — хозяева и гости открывали дверь и сразу видели маленькое пушистое существо с огромными глазами.
В Макдональдс ходили.
Всё тот же лемур по ночам протоптал себе в ковре тропинки и деловито ходил по ним. Это и были действительно
Но однажды летом люди поставили посреди комнаты огромный напольный вентилятор.
Той же ночью хозяева услышали обычное топанье, окончившееся резким звоном. Лемур ещё немного постоял в темноте некоторое время, вращая глазами и разводя ручками. А потом вернулся к себе и не показывался наружу целую неделю.
Этот лемур больше всего любил мучных червей и внезапно обнаружил ведро с этими червяками в ванной. Он залез туда и понял, что попал в свой лемурий рай. Он стоял по колено в счастье и разводил лапками. Есть ничего не надо было, можно было просто стоять — и это было счастье.
Но вдруг пришли люди и вынули его из ведра.
В ответ маленькое пушистое существо показало, чем оно отличается от Адама. Оно прогнулось на руках, тщательно прицелилось и укусило руку, изгонявшую его из рая.
Я и сам ночевал в этом доме.
Нравы были просты, и хозяева не обзавелись ещё домом с гостевыми спальнями.
Оттого спал я на полу — в старом спальнике. Не было тогда предпринимателя без спальников, а вот без лемуров — были. Тогда всё было начерно — алкоголь лёгок, женщины — боевые подруги, а элементарии умерших ещё не выглядывали из-за всех углов, а стучащие и опрокидывающие духи ещё не поселились навсегда в наших шкафах.
Мы с хозяевами проговорили полночи, всё о душещипательных вещах.
Жестокие люди, а мы были по-юношески жестоки, всегда сентиментальны. Теперь лемуры покинули нас, не прижились. Оттого поводов для сантиментов больше.
Всё затихло, дождавшийся, наконец, тишины лемур вылез и пошёл своей ночной дорогой. Он добрался и до меня, лежащего на пути. Я увидел два огромных глаза над собой.
Помедлив, лемур протянул свою лапку и погладил меня по голове.
А потом тихо ушёл.
И я прорыдал до утра».
Он говорит: «Когда дело к закату идёт, то спишь беспокойно, а, проснувшись в ночи, уже не думаешь, как прирастить благосостояние Родины какой-нибудь внутренней Сибирью.
Лежишь тихо и тупо смотришь в потолок.
Вспоминаешь былое — ну, что-нибудь дурацкое. То, к примеру, как мы всю жизнь боялись подписей и печатей. Печати-то только вот отменили, а я слыхал, что есть страны, где и подписей вовсе нет.
— Вот представим, что приходит ко мне Чёрный Человек и предлагает подписать какую-нибудь бумагу. Перечисляет какие-то непонятные фамилии тех, кто это уже сделал, придвигает ко мне флакон.
Я сразу начинаю суетиться, спрашивать:
— Это кровь?
— Чернила, — отвечает он.
И, главное, бумага должна быть какая-нибудь дурацкая. Даже не „Волга впадает в Каспийское море“, а „Десять часов пятнадцать минут“. Или, положим, цифра „восемь“ посреди листа.
— Подписывай, — говорит чёрный человек, — смотри, сколько народищу уже подписало.
— Хули? — начинаю напрягаться я. Я ведь и в ведомости за зарплату с некоторым испугом расписываюсь. И понятно, что начинается морок общественного безумия, потому что одним цифра „восемь“ кажется светочем правопорядка, а другим — убийцей демократии. Все действия для тех и других наполнены особыми договорными смыслами, цепочками ассоциаций. А меня и те, и другие, и третьи — сразу насторожили.
— Так ты против цифры „восемь“? Да? Или нет? — угрюмо спрашивает Чёрный Человек. И я понимаю, что не против, она круглая такая, соблазнительная, с двумя кругами — только хрен знает, что это всё значит. А вокруг уже страсти бушуют, все взад-вперёд с плакатами ходят — только одни на плакатах прямо цифру восемь носят, а другие — кверху ногами. И скажешь, что тебе цифра „восемь“ нравится, одни руки не подадут, а скажешь, что испытываешь к ней сильное отвращение — душой покривишь, да и, обратно, другие говном закидают.
— Знаете, — говорю я Чёрному Человеку, — я вообще-то в коллективных акциях не участвую, разве что при посадке деревьев и в застолье. Да и то, маленькими компаниями. Может, нахер? Нахер, а?
— Серёжа?! Как так? Нахер нельзя! — с возмущением говорит Чёрный Человек. — Серге-е-ей Александрови-и-ич!..
— Какой я тебе Серёжа? — отвечаю я. — Охренел совсем? Я Владимир Сергеевич.
— Так вы не Есенин? — удивляется он. — Фигасе! Столько времени с каким-то уродом потерял.
И уходит.
Ну, а я — засыпаю. Воображение штука утомительная, а сон, хоть и рваный, всё равно сон.
А там и утро, сестра с процедурами, завтрак, обход, а там и снова сон после обеда».
Он говорит: «А я служил военным представителем — но не в военной приёмке, а по зарубежным контрактам.
В Индии служил, например.
Россия всё время дружила с Индией. Замечено, что удобнее дружить с теми странами, с которыми не имеешь общей границы.
Русиш — хинди бхай-бхай, индийское кино и мода на йогу, визит Хрущёва, как следствие этого — расплодившиеся будильники со слоном, называвшиеся „Дружба“ в пику китайским одеялам. Кстати, в тот момент, когда дружба с Китаем, благодаря общей границе в районе острова Даманский уменьшилась, китайца на плакатах, где в свальном братском объятии были изображены разноцветные пляшущие человечки, жёлтого китайца на них заместил коричневатый бесполый индус с пятнышком промеж бровей.
С Индией мы давно дружили, и дружба крепилась ракетами-носителями, дизельными подводными лодками, истребителями МиГ-21-Копьё и прочие полезными вещами.
Однажды целый самолёт разных начальников полетел продавать очередные полезные вещи в Индию. Самолёт этот принадлежал одной знаменитой компании по продаже полезных вещей. На борту были все свои — и пить, конечно, начали прямо на взлёте.
Путь был неблизкий, и не скоро они достигли пункта назначения.
Но вот уже аэропорт, переминается с ноги на ногу почётный караул, самолёт рулит к ковровой дорожке. Тут произошла минутная заминка, поскольку аэродромные люди с пятнышком между бровей не успели подать трап.
Вдруг открывается дверь, и прямо на взлётно-посадочную полосу вываливается человек с портфелем. Шлёп! Он отряхивается, подбирает портфель, и, игнорируя почётный караул, трусит к аэропорту. Пауза. Вслед за ним из дырки в борту выпадает второй человек. Шлёп! Он подбирает разлетевшиеся бумаги, и, прихрамывая, тоже бредёт к зданию аэропорта мимо ковровой дорожки.
Люди с пятнышками между бровей подписали контракт тем же вечером.
Такая вот у меня история была».
Он говорит: «Однажды наша компания отправилась в Крым. Это давно было — он тогда ещё не то, что украинский, советский он был. А мы были молоды. Деньги экономились, как экономилось всё тогда, включая удобства. Поэтому мои конфиденты тряслись в плацкартном вагоне. Много было там чего интересного, всякие интересные вещи были и вокруг. Например, цистерны с блестящими в темноте подтёками на боках. Интересными были и только что появившиеся повсюду пограничники — разномастные, но удивительно нахальные.
Поезд останавливался часто, и тогда становилось слышно сонное ночное дыхание. Стучали обходчики по буксам, и звук этот, вначале резкий, висел в воздухе, длился, сходился и расходился по составу.
Но интереснее всего был наш проводник. Он в раздражении разглядывал вагон и говорил время от времени:
— И ведь никто не прибирается!..
Среди прочих путешественников был и мой давний друг. Вьетнамист, промышляющий ныне продажей оружия, законник и человек весьма рациональной жизни. Он сразу завернулся в простыню и уснул.
Время длилось, и на звон стекла пришёл проводник. Проводник оказался обласкан нашими не спящими девушками и, опробовав жидкое, захотел обратиться к мягкому. Видимо, он решил, что если девушка ему добровольно наливает, то должна сделать и ещё что-то. Но, wer das Kleine nicht ehrt, ist des Grossen nicht wert.
Девушки возмутились, а проводник обиделся. Он начал кричать, что у одного из нас билет в другом вагоне (это была правда), и отчего-то пинать нижнюю полку, на которой спал наш товарищ (а спал он, кстати, как раз на своём месте).
Мы говорили проводнику: „Не буди его. Не буди его, брат наш проводник, повелитель простыней и король чайных стаканов, не делай этого — хуже будет“.
Но проводник не слушал нас, он кричал: „Вставай, кабан!“
Напрасно он это делал.
Мы его предупреждали.
А он нас не слушал.
Лодочник действительно встал и молча пошёл в другой вагон, но прошёл его насквозь, прошёл и следующий, и нашёл бригадира поезда. И рассказал тому о невесть откуда взявшемся пьяном сумасшедшем скандалисте.
Бригадир пришёл и начал колотить своего подчинённого на глазах у всего проснувшегося вагона. Ситуация осложнялась тем, что оба железнодорожника были грузинами и громко кричали на своём гортанном наречии. Проснулся весь вагон, побежали бессмысленные и никчемные чужие дети, упал старичок со второй полки, и вот, в начавшемся тогда бедламе я живу до сих пор».
Он говорит: «Суеты не люблю, но пуще не люблю кампаний. Дело было давнее, когда не отзвенел ещё горбачёвский указ. У нас ведь что? Страшнее, чем под трамвай — под кампанию попасть. А уж тогда, под указ, нажить неприятностей по пьяни было легче лёгкого.
В ту бездну столько народу упало, что мама не горюй.
Один товарищ наш тогда учился в институте, среди тех евреев, что опасались в разные знаменитые вузы поступать, и паслись всё в каких-то странных институтах, но на математических кафедрах. Напрасно, меж тем, говорят, что евреи не пьют — очень даже пьют, хоть и не все.
И вот товарищ наш напился как-то страшно, и хоть предлагали ему переждать до утра на матрасике, не внял он молитвам. Может, там какие иные у него резоны были, но, так или иначе, поплёлся он домой.
Метро закрыто, в такси не содют, в общем, печаль, как сообщал нам один поэт.
Однако кое-какие люди всё-таки обратили на нашего товарища внимание. Только были эти люди в погонах, и передвигались по улицам в экипаже, в просторечии называвшемся тогда „бобик“.
Останавливают они свой бобик рядом и заводят неспешный разговор.
И тут бы нашему товарищу этот разговор поддержать, отвечая кратко и односложно, но он не поддержал и не отвечал, а побежал, дурак, куда-то в сторону, но только не убежал далеко, зацепился за что-то и вовсе упал.
Тут-то его и приняли.
Протокол стали составлять прямо на капоте.
Ну, студенческий билет из него извлекли, однако для полноты картины спросили про год рождения.
Ему-то вовсе не хочется ни под трамвай, ни под компанию, опять же, институт, военная кафедра, а кому хочется делать двухгодичный перерыв в функциях Лагранжа, или что он там изучал. Он засуетился и решил милицейских людей удивить, чтобы они его за блаженного приняли, а потом и отпустили Христа ради.
Поэтому он про год рождения и отвечает:
— 11110101110.
Это он заранее в двоичную систему перевёл.
И видит: подействовало. Милицейские люди, впрочем, попросили его ещё раз назвать, сверились с записанным, и видят — стоит на своём.
Погрузили его всё-таки в машину, называемую „бобик“, да и повезли куда-то.
Выгрузили у какого-то здания в ночи, да проводят в приёмный покой. Тут-то наш математик душою воспрял.
А милицейские люди пока с врачами собеседуют.
— Вот вам, — говорят, — математика привезли.
И всё рассказывают, как есть.
Люди в белых халатах задумались, да цап нашего товарища, и повели его по тёмным коридорам. Больше он своих милиционеров и не видел.
Выждал товарищ наш ещё часок, да и говорит медбрату, что по-прежнему держит его ласково, но цепко:
— Всё это глупости, напился я, от ментов бежал, нельзя мне попадаться, институт, экзамены, сессия…
Ну и тому подобное дальше.
Смотрит, а медбрат, скучая, в сторону смотрит, да и говорит:
— Это нам без надобности знать, это всё начальство решит.
А начальство пришло и вовсе говорит, что математики-то люди сплошь сомнительные, а он так в особенности, и приняли они его по описи, с личными вещами, и без обследования уж не выпустят. Мало ли, что такой двоичный человек натворить может.
Тут, натурально, он уже и испугался.
Потому как любой у нас за сумасшедшего сойдёт, а уж математик в особенности. То, что он среди сомнительных людей учится, он и так знал. Да только всё же ему хочется продолжить там меж них учиться, особенно на военной кафедре, что позволяет ему два года в сапогах не бегать.
Но наутро его повели по разным врачам — сперва, конечно, заставив пописать в баночку.
Только в обед он как-то извернулся и позвонил домой. Но тут уж, ясное дело, в больничных коридорах появились мамаша с папашей, бренча чем-то запретным в сумках, и шурша иным в карманах… Ну, наконец, выпустили нашего товарища из его узилища.
Погрузили его родители в трамвай, да и повезли прочь, приговаривая:
— Помни, сынок, что как беда пришла, суетиться не нужно. Нассать успеешь — в баночку или мимо».
Он говорит: «А я расскажу о главном позоре. Главный позор — это совсем не то, когда ты обгадился прилюдно или заснул в ожидании барышни. Это не тот случай, когда тебя застали читающим чужой дневник или ковыряющимся в письменном столе начальника. И когда сокамерники отходят от тебя, застёгивая брюки, не это я для красоты сейчас ввернул, но всё равно, всё это — не случай главного позора.