Юрий Авдеенко
ЛУННАЯ РАДУГА
ЭТАЖИ
Повести
ЛУННАЯ РАДУГА
Где север?
Эх, море, море… Золотое и зеленое, оно лежало в моем чемодане, умещаясь в ракушке с куриное яйцо. Я сам достал эту ракушку накануне отъезда в Москву. Нырнул со стенки причала и достал… Раньше я не нырял так глубоко. Когда вода сомкнулась над головой, в ушах раздалось потрескивание, похожее на шум радиоприемника. И я подумал, что ракушку можно было купить на базаре. Не выпить кружку пива и купить… Однако эта соблазнительная идея бесславно была отвергнута.
Руки, словно клешни краба, загребали воду, но впечатления погружения не было. Наоборот, казалось, дно — огромная рыжая медуза — всплывает, слегка покачиваясь. И по мере приближения становится темнее…
Потрескивания усиливаются, будто кто-то невидимый вращает ручку приемника. Дыхание! Его хватит ненадолго. Дно уже близко. Один энергичный взмах, и тусклая бархатка песка коснется моей щеки. Но я знаю, не следует менять ритм движения. Хищно ощупываю сантиметр за сантиметром. Вот она, ракушка. Она выглядит большой. В воде всегда так. Я поджимаю ноги, потом по-лягушачьи выбрасываю их в стороны. Скольжу по-над дном. Пальцы обхватывают гладкую твердость ракушки. Теперь втиснуть ступни в песок. И стрелой вверх… Секунда, когда можно вновь увидеть солнце и набрать полную грудь воздуха, близка.
Ух!.. Хорошо полежать на спине. Смешно, как это многие не умеют. Нужно протянуть ноги и руки и ложиться смело, словно в постель. Главное — забыть, что под тобой вода. Тело легче воды. Страх тянет на дно. Он самый тяжелый, проклятый.
Раннее солнце щекочет мне лицо. Я смотрю в перепаханное облаками небо. И оно кружится надо мной медленно и лениво, как долгоиграющая пластинка. Речка впадает в море совсем рядом. Она будет вертеть меня до тех пор, пока не прибьет к молу… Но это долго ждать. Нужно иметь терпение. Качество, о котором я могу рассказать, но не продемонстрировать.
Я нетерпелив. Я выбрал в Москву самый скорый поезд. Он проскакивает мимо маленьких станций без остановок. Они для меня не более чем страницы скучной книги.
На верхней полке здорово мечтается. Уставишься в окно — и будто летишь на крыльях. Внизу девчонка в очках — землистая, унылая, тоже смотрит в окно. Поглядит минуты две и опять зубрит геометрию. Такая поступит в институт. Ее экзаменовать не надо. По лицу видно — все знает.
Возьмут ли меня на факультет журналистики? Я ни строчки не написал в газету. Пробовал только стихи. Нельзя сказать, чтоб хорошие. Так себе…
Но я спокоен. Месяц назад я тоже волновался, листал в библиотеке справочник высших учебных заведений. Спрашивал, встретив одноклассника:
— Куда подал? В медицинский? В пищевой?
А теперь я чихал на все волнения. Здоровье не купишь. Я и в МГУ документы подал так, любопытства ради. Почему бы столицу не посмотреть, университет, Ломоносовым основанный… Я бы и на Север, на комсомольскую стройку поехал. Только бесполезно. По первому ноябрьскому снегу в армию пригласят. Изволь. Брюки носишь.
Мой брат, Борька, недавно демобилизовался. Помню… Пришел он поздно вечером, сдержанно поцеловал всех. Крепче он внешне стал, в плечах расширился. Сержантские погоны с эмблемами танкиста. И еще одна деталь меня поразила. Вымыл он голову. Мать таз с водой хотела вынести, представляете, не позволил. Сделал это сам. Спокойно, со знанием дела вытер тряпкой пол. Ополоснул ее под краном, туго выкрутил и повесил на забор. Я не узнавал Борьку. Три года назад это был сорванец, каких мало! Отец и мать, чередуясь, ходили в школу. Разумеется, не по своей воле. Мать порола Бориса до шестнадцати лет. У нее было упрощенное представление о педагогике. Однажды Борис вопил:
— Ой, мамочка, когда же ты кончишь хлестаться… Я паспорт получил!
Подозреваю, отец и мать с некоторой озабоченностью ожидали возвращения Бориса. А он вот какой…
Утром я спросил:
— Мам, опять забыла погладить брюки? Третий день в мятых хожу.
— Лентяй, — услышал я голос Бориса. Он стащил с меня одеяло и легкими пинками подогнал к столу.
— Бери утюг, — сказал он коротко и резко. Позднее я узнал, что так подаются команды.
Первый раз в жизни я гладил сам себе брюки. Через газету. Не успела мать уйти на базар, как Борис наполнил ведро водой и заявил:
— Будем мыть полы. Неси тряпку.
Я спрятался на чердаке, запершись изнутри. Борис обошелся без моей помощи. Мать была от него в восторге. Хвалилась соседке:
— Другим человеком вернулся…
— Армия — школа. Только не средняя… — сказала соседка. Она была со старшинскими задатками. Властная и придирчивая.
Вечером, когда я уклонился от поливки винограда, Борис начал философствовать:
— Ни о каком институте не может быть и речи. Место Славки в солдатах. Это ему нужно! Нужно, как детям прививка против коклюша.
Борис вынул из пачки папиросу. Он курил открыто, не таясь отца с матерью. В этом я видел пока единственное преимущество армейской службы. Я тоже курил. Втихую. Курил много. В школе меня называли директором дымовой тяги.
— Трудно в армии? — продолжал Борис. — Да… Однако и сахар не сразу сладким делается… Сложно освоить боевую технику, приемы. Но это лишь одна задача…
— А другая? — спросил я.
— Из сопляка мужчину сделать, — ответил Борис.
Отец удовлетворенно кивнул. Он прошел две войны. Трижды был ранен.
Борис расхваливал службу. Он делал это целый месяц. В конце концов я твердо решил, что если не поступлю на факультет журналистики, то предо мной открывается новая дорога. Пойду в солдаты.
Вместе с этим открытием я обрел покой и хорошее настроение. Решил положиться на авось, к вступительным экзаменам не готовиться. Это позволило мне прибавить в весе 2 килограмма 775 граммов.
В Москву поезд прибыл утром. Оно показалось мне туманным, но вскоре я осознал заблуждение. Чадили автомобили… Впервые с грустью вспомнил я о Туапсе. Потом я много раз вспоминал о родном городе. В то утро я понял, что и пирамидальные тополя, и белая акация, и море, и высокое, конопатое от звезд небо — все это частичка моей души, характера, биографии. И что без них я был бы не Славка Игнатов, а кто-то совсем другой.
Я поселился в общежитии на Стромынке. До Моховой ездил на метро. Старое здание МГУ мне не понравилось. Изжеванные лестницы, темные душные коридоры… В приемной комиссии я получил экзаменационный лист. Потолкался среди абитуриентов. Все они были жалкие. Кроме ребят, вернувшихся из армии. Тех, что вне конкурса!
Четыре экзамена я сдал на «отлично». Пятым была география. Билет попался детский: моря и реки Европы. И еще устройство компаса.
Я не рассказал, оттарахтел, словно пулемет. Старик преподаватель как-то болезненно смотрел на меня. Заглянул в экзаменационный лист. Сморщился и тяжело — ух, как на него давили года — попросил:
— Ну хорошо, молодой человек… Определите, где же все-таки север?
И тут случилось непостижимое. Я стал вертеть компас. Я считал, что пользоваться им плевое дело. А стрелка дрожала, как контуженая, прыгала по шкале. Старик смотрел в окно, где на ярком солнце алел кусочек Кремля. Я возился с компасом, пот бежал у меня по щекам. Я понимал: крах, полный крах! Сдать сложные предметы и погореть на чепухе! Паршивый компас!
Старик повернулся, подвинул к себе экзаменационный лист, обмакнул перо в чернила.
— Определили? — равнодушно спросил он.
— Стены мешают, — сказал я.
В глазах старика зажегся интерес. Он оказался дотошным и предложил спуститься во двор. Он неторопливо шаркал по коридору. И все здоровались с ним. Я шел, как на казнь.
Во дворе светило солнце. Знакомые девчонки ели мороженое и с недоумением смотрели на меня.
Я вертел компас… Север прятался, словно мы играли в жмурки.
Парни в шинелях
Нас было много. Мы жили в двухэтажном особняке, где при финнах размещался публичный дом.
В шесть часов нас будил голос дневального. Мы поднимались раньше солнца и выбегали в морозное утро. Наши исподние рубашки, белые как снег, сливались со снегом, и в темноте казалось, что бегут только ноги и головы.
Иногда вместо физзарядки мы надевали шинели и брали лопаты. Мы шли чистить дорогу и посыпать ее желтым, как золото, песком. Песок откапывали в кювете и носили на дорогу пожарными ведрами. В темноте, как светляки в мае, мигали огоньки папирос.
После завтрака мы отправлялись на плац. Проходили курс, именуемый курсом молодого солдата. Было холодно. Время от времени сержанты командовали:
— Бегом марш!
Но согревало это ненадолго. Морозы в ту зиму властвовали крепкие. Вороненые стволы карабинов за секунды становились молочными…
По четвергам мы не ходили на плац. Оставались в казарме. Сержанты читали нам уставы.
А когда угасал день и над Карелией занимался вечер, мы пели солдатские песни.
Мы спали на койках. На синих двухъярусных койках. Вверху — первое отделение. Внизу — второе… Я служил во втором отделении. И спал внизу. Справа от меня лежал бухгалтер из Еревана Асирьян. Слева — Мишка Истру из солнечной Молдавии.
Асирьян — маленький, толстый человек. Глаза у него добрые и хитрые. Вам не приходилось встречать такое сочетание? Зовут его в роте Сура. Хотя настоящее имя его Маис. Асирьян любит философствовать, и большей частью там, где не надо. А еще он любит поспать. Мы все любим поспать. Но Асирьян единственный человек в роте, который спит с открытыми глазами. Он может спать в любом месте. У него особая система, рассчитанная на все случаи службы. На занятиях, если они проходят в казарме, Сура садится в первый ряд и преданными глазами смотрит на взводного. Он остается неподвижным до конца занятий. Его можно ставить в пример. Но, к сожалению, бывают осечки. Без видимой причины Сура вдруг начинает храпеть, как подержанный трактор. Нарушает распорядок дня.
Если Суру назначали дневальным по роте, то он спал стоя, прислонившись к тумбочке. Но прислонялся он так умело, что мы долго не могли разгадать этой хитрости. Пока, наконец, Истру не выкрал у него нож…
Мишка Истру, в противоположность Суре, худой и высокий. Даже выше меня. За ним в роте утвердилась кличка Телеграф. Высота его — метр восемьдесят, при фигуре узкой и тонкой, как у танцора. Он убежден, что солдатом нужно родиться. И в этом Мишке не повезло. Его нескладная фигура упрямо не соответствовала военной выправке. И солдатскую форму трудно было подогнать на Истру. Так же трудно, как, допустим, фрак на кенгуру. Несмотря на все превратности службы, неожиданные как весенние грозы, Истру никогда не терял чувства юмора и оптимизма. Может, поэтому в роте он был человеком популярным. Все знали, что его отец директор научно-исследовательского института, доктор каких-то наук… Когда Истру приходила из дому посылка, он угощал нас дорогими папиросами…
О себе я рассказывал. Одна поправка. Раньше я думал, что служить легко и просто. Увы! Жестокое заблуждение. Я убедился в этом, когда сержант Лебедь доложил командиру взвода лейтенанту Березкину, что не в силах научить меня строевому шагу. Сержант Лебедь был упрямый сержант. И лейтенант знал это. Он удивился и спросил, где я воспитывался.
— В Туапсе, — ответил я.
— Так почему вы гнете ногу в коленке, точно она у вас подрубленная?
— В Туапсе все сгибают ногу в коленке. — наивно возразил я. — Даже отставные офицеры…
Последний довод обезоружил взводного. Он был совсем молодой. И собирал открытки киноартисток, вынашивая тайную надежду жениться на одной из них.
Сообразительный Истру выписал из дому бандероль с журналами «Фильм» и «Экран». Издание — Варшава. Здесь были и Беата Тышкевич, и Барбара Квитковская, и Бриджит Бардо, и Софи Лорен… И многие другие, о которых ни я, ни взводный не имели понятия.
Краснея, как девушка, лейтенант Березкин принял подарок. Но, дабы никто не заподозрил в этом панибратства, удвоил требовательность к Мишке Истру.
— Лучше бы они лежали в Кишиневе, — ворчал Истру, имея в виду журналы.
Командира роты майора Гринько мы просто побаивались. У него была добрая некрасивая жена. Они жили недалеко от казармы в стареньком финском доме с широким мезонином. На мезонине часто сушилось исподнее белье.
Подтянутый и стройный майор всегда выглядел немного рассерженным. Его появление в казарме согласно уставу сопровождалось командой «смирно». Мы вскакивали, распрямлялись. Потом дневальный подавал «вольно». Но то, что «сам» в роте, чувствовалось даже в воздухе казармы. Так можно чувствовать ночь, находясь в ярко освещенной комнате.
Майор Гринько обладал прекрасной дикцией. И внешность у него была актерская: умные глаза, чем-то озабоченные.
Когда мы увидели его жену, то очень поразились. Щуплая женщина. В черном. С лица не то чтобы страшная, но непривлекательная. Случалось, мы наблюдали ее, когда она шла в Военторг или возвращалась оттуда с покупками. Она проходила мимо казармы, сутулая и печальная, точно старость. Она ни капельки не походила на офицерских жен, которые жили в гарнизоне. И однажды, это было весной, пришла к нам в роту и выбелила спальные помещения во всех трех взводах. Я, Мишка, Сура помогали ей. Подносили воду, разводили известь, таскали лестницы. Накануне ротные штукатуры побелили коридор. Майор Гринько посмотрел, скривил губы. Сказал:
— Плохо! Так дело не пойдет…
А на другое утро в казарме появилась его жена. Она попросила:
— Зовите меня Лизой.
После того как я присмотрелся к Лизе, изменил о ней свое мнение. Она оказалась чудесным человеком: простым, душевным. И на лицо теперь она виделась мне совсем не дурнушкой. У нее были темные, почти бархатные глаза. И улыбаться она умела. Я понял, почему майор женился на Лизе. Он был умнее нас. И разглядел ее сразу.
Мишка Истру говорил так:
— Майор — неудачник. Это откладывает отпечаток на семью. Вот смотри, где он служил: на Камчатке… Теперь опять в дыру попал… Майор и до сих пор командир роты.
Может, Истру прав, а может, и нет. Я не знал майора так близко, чтобы разобраться в его судьбе, вынести свое мнение. Забегая вперед, скажу, что осенью, после нашего выпуска, майора Гринько перевели в Одесский округ, командовать батальоном.
Фамилия нашего командира батальона Хазов. Подполковник. Волосы постоянно блестят от бриолина. Рябое лицо напудрено. Холостяк. Живет в офицерском общежитии.
Пришел он как-то в нашу казарму. Сура, как на грех, малярничал, панели красил. Хазов посмотрел, цвет ему больно понравился.
— Красить, — говорит. — Все красить в зеленый цвет.
А Суре только скажи… Он взял и огнетушитель в зеленый цвет выкрасил.
Однажды, в самые первые дни службы, я был посыльным в штабе. Вызывает меня Хазов в офицерское общежитие. Доложил я, как мог.
— Ступай, — говорит, — на кухню. Принеси кипятка.
И дает мне фляжку.
— Есть! — говорю. И бегом к повару.
— Подполковнику Хазову кипяток нужен.
Фамилия Хазова на повара никакого впечатления не производит, потому что кухня полкового подчинения, а не батальонного. Поворачивается он ко мне спиной, словно я бедный родственник, — дескать, своих дел по горло.
— Кипяток в котле. Черпак рядом…
Зачерпнул я…
Принес флягу Хазову. Поблагодарил он. Бриться человек собирается. Всего хорошего.
Пришел я в штаб. Через пять минут звонок. Ругается Хазов:
— Кто это мне бульон принес? Как фамилия?!
Оказалось, я котлы перепутал… Еле оправдался.
Вот кратко о моих командирах. Конечно, все они — гораздо более интересные люди. Но я их знал всего лишь со своей «кочки» простого солдата. И только мог догадываться о тех сложных и весомых делах, которыми они занимаются, об их душевных и нравственных качествах. Круг интересов каждого из них мне тоже был неведом.
Угол моего зрения замыкался между командиром отделения и старшиной роты, о котором я расскажу немного позднее. Даже взводный лейтенант Березкин, самый рядовой офицер, казался мне фигурой значительной. Ведь обратиться к нему я мог лишь с разрешения командира отделения.
Человеку далекому от армии невозможно ясно и глубоко представить себе солдатскую жизнь, как, предположим, невозможно представить любовь человеку черствому, никогда никого не любившему. Одним служба кажется чем-то серым и мрачным, другим — боевой выучкой и парадами. Я и сам не берусь определить солдатскую жизнь одним словом, но могу утверждать, что в ней, точно в калейдоскопе, встречаются самые неожиданные цвета и оттенки: от радостных до самых печальных.
Запомнилось одно чрезвычайное происшествие. Грянуло оно на втором месяце нашего пребывания в части.