Дома Карла ждал пакет от издателя Фребеля из Швейцарии, с которым Руге договорился об издании «Ежегодника». В пакете были статьи, предназначенные для журнала. Страницы статей были перепутаны, многих вообще не оказалось.
– Поработала полиция, – сказал жене Карл. – Какая – швейцарская или французская?
Глава третья
Вторую неделю шел дождь, мелкий, надоедливый, холодный. В Люксембургском саду опавшие листья на тропинках превратились в скользкую кашицу, бассейн с рыбами покрывала серая рябь, лебеди топтались на мокрых настилах у своих кормушек, неохотно спускались в черную холодную воду. Поздно светало. Дни стояли тусклые. Дома, деревья, мосты над Сеной – все обволакивала густая сетка дождя. На рынке, который стал в эти дни малолюдным, лежали мокрые горы капусты. Мокрыми были лошади. Размокал на улицах конский навоз и растекался темными лужицами. Вода лилась с крыш, размывая тротуары. Люди прятались под зонтиками, потускнели их лица. Скучным и тусклым представлялся в эти последние дни ноября Париж.
Еще более мрачным казалось и без того мрачное здание дворца Мазарини. Огромной, грубой и темной глыбой оно высилось посреди площади, как древняя скала посреди озера, и трудно было вообразить, что внутри этого камня, этой глыбы, этой скалы – книги, свет жизни человеческой.
Всю вторую половину ноября Карл работал в библиотеке и лишь дважды, по просьбе Женни, оставался дома. Тогда-то они и гуляли под дождем в Люксембургском саду и побывали на Центральном рынке. Карл, окунувшись в привычную для него жизнь, скоро стал забывать о том, что он в Париже. Париж перестал занимать его мысли, вторгаться непрошено в душу – он стал для него привычным, как вообще становится привычным для человека место его работы.
Теперь и в Трире идут дожди, и в Берлине, и в Бонне, и в Кёльне. Шумят дожди над Рейном, над Мозелем, над Эльбой – точно так же, как и над Сеной. Но запах у них другой, и травы под ними мокнут другие. И на другом языке говорят об этих дождях и об этих травах люди…
Но об этом лучше не думать. Пусть это ощущение горечи присовокупится к иным ощущениям, какими награждает человека трудная работа. Истинная же работа всегда трудна. Или, как говорил Демокрит, все значительное создается лишь чрезмерным трудом…
Создаст ли Карл что-либо значительное – покажет время. Но то, что труд его чрезмерен, он ощутил в полной мере вчера: стали вдруг болеть руки, ноги, спина, словно он не в библиотеке работал, а в поле, будто он не книги читал, а снопы вязал. Впрочем, руки, ноги, спина не так тревожат его, как глаза, особенно правый глаз, поврежденный некогда на дуэли в Бонне студентом из прусского землячества, с которым враждовало трирское землячество. Карл был тогда как раз председателем трирского землячества. С той поры уже прошло более семи лет…
Интересно, какие опасения вызвало бы у отца его нынешнее положение? Тогда отец беспокоился, что Карл станет «заурядным стихоплетом». Спустя год он уже беспокоился, что Карла ждет «одичание в халате ученого с нечесаными волосами». И вот он действительно в халате, больной, лежит на топчане в чужом доме, в чужом городе и слушает, как стучит по стеклам дождь. И у него болят глаза, потому что он перетрудился, сидя две недели безвылазно в темном зале библиотеки. И если бы только это. По ночам он писал в своем кабинете. И вот результат: ни читать, ни писать он теперь не может…
Женни очень обеспокоена его состоянием. Бегала к Гервегам, к Мёйрерам – справлялась, где можно найти врача. Помог Эвербек, которому Карл отправил по просьбе Женни записку с Мёйрером. Эвербек привел врача. Врач, осмотрев Карла, сказал, что его болезнь – результат переутомления. Выписал глазные капли и с тем удалился.
Герман Эвербек был на два года старше Маркса, хотя выглядел сейчас моложе его, потому что, во-первых, был здоров, а Маркс болен, а во-вторых, как все блондины, Эвербек вообще казался моложе своих лет. Он был хорошо одет, вполне по-парижски. Его бакенбарды, усы и бородка были аккуратно подстрижены и, кажется, слегка напомажены. От него пахло немного духами, немного табаком, немного вином – Мёйрер нашел Эвербека в кафе Гейлера на Рю де Ларб, где обычно собирались руководители «Союза справедливых» для обсуждения своих текущих дел.
Карл встретил Эвербека и врача сидя, а теперь, когда врач ушел, Эвербек приказал ему лечь, придвинул к топчану кресло и сел в него. Покивал укоризненно головой и сказал:
– Все ясно, доктор Маркс. Ваша очаровательная жена рассказала мне, как вы вели себя все эти дни перед тем, как заболеть, и вот диагноз: вы перестарались, доктор Маркс, в своем рвении. Через два-три дня, если будете лежать, – добавил он по возможности строго, – все пройдет и без капель.
– Я так и думал, – сказал Карл. – И не моими хлопотами вы доставлены сюда, но хлопотами моей жены…
– Надо говорить: «Моей очаровательной жены», – поправил его улыбчивый Эвербек. – Да, да! – поднял он кверху палец. – Весьма очаровательной. – И вздохнул. Бог весть о чем вздохнул. Может быть, о том, что невозможно продолжать этот разговор, поскольку он исчерпан.
Герман Эвербек любил разговоры о красивых женщинах. Впрочем, только безобидные разговоры и абсолютно бескорыстные. Он поклонялся женской красоте. Герман Мёйрер считал это его слабостью, быть может, даже непростительной слабостью, поскольку поклонение женской красоте вынуждало Эвербека носить вполне щегольскую одежду, а это, по мнению Мёйрера, так не вязалось с его положением в «Союзе справедливых».
Но было более важное обстоятельство, которое объединяло Мёйрера и Эвербека: Эвербек, как и Мёйрер, поклонялся старику Кабе, предпочитал всем книгам его книгу «Путешествие в Икарию», всем газетам – его газету. А все это означало, что Эвербек видел в каждом члене «Союза справедливых» будущего проповедника сладких мечтаний Этьенна Кабе, в то время как иные настаивали на том, что каждый член «Союза справедливых» – будущий боец. Когда вспыхнет революция в Германии, говорили они, «справедливые» отправятся туда с оружием в руках. Эвербек же считал, что «справедливые» вернутся в Германию как учителя новой жизни, когда в Германии победит демократия.
Таковы были расхождения в самом «Союзе справедливых». Сторонники Эвербека осуждали тех членов «Союза справедливых», которые 12 мая 1839 года хотели выйти на улицы Парижа вместе с «Обществом времен года» Огюста Бланки с оружием в руках.
– Мы очень надеемся на ваш журнал, доктор Маркс, – сказал Эвербек. – Мы считаем, что одним из сотрудников вашего журнала должен стать Этьенн Кабе.
– Да, – ответил Карл. – Доктор Руге полагает, что Этьенн Кабе согласится сотрудничать с нами. Кстати, не только Этьенн Кабе, но и другие коммунисты. И социалисты.
– Социалисты? – удивился Эвербек. – А эти господа зачем вам? Их благими пожеланиями, как говорится, выстлана дорога в ад для рабочего человека. Реформы, реформы, реформы… И все лишь для того, чтобы не вспыхнула революция, которой они боятся, чтобы сберечь такую милую для них частную собственность…
– Но и они бичуют пороки нынешнего общества, – возразил Карл, – им также хорошо видны причины, которые могут привести к революции.
– Разумеется. – Эвербек перестал улыбаться. – Только слепые могут не замечать язв, которые разъедают наше общество: бездуховность, пьянство, вырождение, нищету, разврат… Кабаки по воскресным дням забиты рабочим людом, который пьет без меры, до одичания, до свинства. А когда этот люд вываливается из кабаков, начинаются новые беды: драки, поножовщина. Избитые и бесчувственные люди валяются в грязи, замерзают и умирают в сточных канавах.
Однообразная и тяжелая работа уродует людей. Женщин! – воскликнул Эвербек. – Женщин, доктор Маркс. Они становятся грубыми, сутулыми. Они рождают уродов. Они продают за грош свое тело и называют это дополнительным рабочим часом. Дети гибнут от голода, от грязи, от холода в лачугах…
Кто же этого не видит, доктор Маркс? Коммунисты видят, однако, лучше, чем все другие, и потому предлагают не жалкие реформы, а радикальную меру: отмену частной собственности. Полную отмену! Всякой собственности!
Эвербек встал, подошел к рабочему столу Карла, взглянул на бумаги, лежавшие там в беспорядке, спросил:
– Это будущие статьи?
– Да, – ответил Карл.
– И о чем же они, если не секрет?
– Разумеется, не секрет, – ответил Карл. – Речь идет о критике…
– Ах, о критике! О том, какой она должна быть, против кого она должна быть направлена, кого она должна разить, а кого щадить… Я угадал?
– Не совсем, – ответил Карл, поднимаясь и садясь. – Речь идет о более существенном: о том, что оружие критики должно соединиться с критикой оружия. О том, как философия находит в пролетариате свое материальное оружие и как пролетариат находит в философии свое духовное оружие.
Эвербек подумал и сказал, поглаживая пальцами бородку:
– Что ж, мысль ясна. Даже очень ясна. Только как соединить философию и пролетария? Ведь философия – это нечто такое, что доступно лишь избранным. Нравственные принципы, принципы организации нового общества – это понятно, это может быть доступным для всех. Все могут понять цель: создать общество без собственности… Но философия, высокие материи… Нет, это утопия, доктор Маркс.
– Боюсь, что утопия – это как раз то, о чем говорите вы. Надо знать, почему общество без собственности возможно и необходимо, есть ли у него почва и что она собой представляет, эта почва. Вавилоняне, как известно, хотели построить башню до небес, чтобы увидеть бога: цель была ясна. И как строить башню, вавилоняне тоже знали. Они не знали только, устоит ли такая башня на земле… И она, как известно, рухнула…
– Не сама, доктор Маркс, не сама, – засмеялся Эвербек. – Ее разрушил бог.
– Ну вот видите, еще и бог тут вмешался. А ведь и это нужно было знать.
– Вы, однако, ложитесь, – спохватился Эвербек. – Я, кажется, совсем забыл, что вы больны. Ложитесь и лежите. И прекратим спор. Отложим его до другой встречи. Не скрою, что буду ждать ее с нетерпением. Поправляйтесь. Отдыхайте и поправляйтесь.
Эвербек ушел. Проводив его, Женни вошла в кабинет, укрыла Карла клетчатой шалью и сказала:
– Три дня и три ночи ты будешь бездельничать, Карл. Обещай мне.
– Обещаю, – ответил Карл, приподнялся и поцеловал Женни. – Как тебе понравился Эвербек? – спросил он.
– Очень милый, – сказала Женни. – Не представляю, как он руководит рабочими. Он совсем не похож на Робеспьера, Карл.
– Не похож. Потому что у самих рабочих нет четких, осознанных целей. Они все еще тянутся к проповедям о равенстве, не выходящем за пределы мечты бедного человека. Я же думаю, что рабочему классу нужны не проповеди, а научная теория революции. А еще я думаю, что истинный долг интеллигенции – создать такую теорию.
Они помолчали.
– Карл, – сказала Женни. – Я могла бы тебе, наверное, помогать. Я могла бы, например, переписывать то, что ты написал. За многие годы нашей переписки я так хорошо изучила твой почерк, что могу прочитать все, даже если там вместо букв одни загогулины. Ты позволишь мне?
– Позволю ли я? Родная ты моя, единственная, друг мой сердечный! Я буду тебе только благодарен за помощь. Она мне очень-очень нужна. – Карл погладил ее руки. – Очень-очень…
– Ты преувеличиваешь, конечно… – начала было Женни, но Карл не дал ей договорить.
– Нисколько, – заговорил он горячо. – Все именно так: мне очень нужна твоя помощь. Я тороплюсь. Я проглатываю книги десятками, я перевариваю в своей голове сотни идей. Мне просто необходимо торопиться: близка новая революция, Женни! И новая катастрофа, если рабочие не осознают свои задачи и свои возможности. Как это уже не раз случалось, их опутают своими идеями всякого рода доктринеры и политиканы и пожнут плоды на их поле. Этого больше нельзя допустить. Поэтому я так тороплюсь, милая Женни…
Женни положила ему руку на лоб, сказала ласково:
– Конечно, Карл, конечно, мой милый лохматик. Ты просто не можешь не торопиться, если революция действительно близка. Но при этом ты хотя бы самую малость должен помнить о нас. Правда, Карл?
– Правда. Я помню, Женни. Я всегда об этом помню. И очень надеюсь, что мы проживем долго, что нашей жизни хватит на все: на философию, на революцию и на наших будущих детей.
Женни наклонилась и прижалась лицом к лицу Карла.
– Я тоже очень на это надеюсь, – сказала она. – Пусть все так и будет: философия, революция и дети.
…К ночи похолодало. Прекратился дождь. А вскоре в разрывах бегущих туч показались по-зимнему яркие звезды.
Карл уговорил Женни, чтобы она разрешила ему спать в кабинете.
– У меня бессонница, – сказал он, – и я буду ворочаться и мешать тебе. К тому же лежать с открытыми глазами в темноте мучительно. Я останусь в кабинете, зажгу лампу и стану о чем-нибудь думать, раз уж мне не суждено уснуть.
Женни хоть и не сразу, но согласилась, потребовав от него обещания не читать и не писать. Карл такое обещание дал. И вот теперь он лежал в кабинете при слабом свете лампы – Женни сама опустила в ней фитиль так, что огонек едва теплился, – и смотрел в окно.
За окном, постукивая голыми ветками, качался на ветру каштан. Звезды то возникали из черноты, то вновь исчезали. Шум ветра у стекол и в ветвях дерева, чернота, холод, бесприютные звезды – все это было там, за прочными стенами, в мире неприкаянных судеб.
А здесь, в доме, было тепло, слабо потрескивали и светились сквозь щели дверцы угли в печи, огонек в лампе, как светящаяся капля стекла, стоял неподвижно, не зная о том, что такое ветер, что такое беспредельная тьма.
Старые книги, которые Карл и Женни привезли с собой из Крейцнаха, прочно стояли на полках, будто они постарели здесь, в этих стенах, будто они стояли здесь всегда.
За приоткрытой дверью в соседней комнате спала Женни, его любимая жена. С нею рядом он не смог бы почувствовать себя неуютно даже в пустоте Вселенной… И все же это не вся жизнь, не все, чем она согревается… Кто развил в себе жажду борьбы и познания, тот поймет его. Эта жажда особенно сильна в нем теперь, когда он так явственно ощутил близость решения самых жгучих проблем, когда в его руках новые средства борьбы.
Прав Фейербах: истинный философ должен быть галло-германской породы, соединить в себе немецкую мудрость и французскую способность действовать. Увы, старый философ мало сделал для практического осуществления этой идеи. И вот он, Карл Маркс, принялся за эту работу, за создание нового революционного оружия. Оружия невиданной мощи. «Немецко-французский ежегодник» станет настоящей иерихонской трубой, от звуков которой рухнут стены дряхлого мира… Скорее бы приехал Руге! Пора уже, наконец, приступить непосредственно к изданию журнала.
Единство мысли и действия, теории и практики, философии и революционного движения. Принцип единства ясен, и он велик. Служение ему – долг философа и революционера. Вопрос в другом: что должно быть соединено, какая теория и какая практика, какая философия и какая революция?
Фейербах утверждает, что смысл всякой философской деятельности должен заключаться в том, чтобы сделать философа человеком, а человека – философом. Каким философом? Каким человеком? Он мудр, этот Фейербах. Все тайны религии и философии, утверждает он, скрыты в человеке. Религия – это извращенное отражение в сознании отношений между людьми. Бог создан страдающим человеком по своему образу и подобию. Потустороннее божество – это лишь вынесенная за пределы человека сущность самого человека.
Точно так же гегелевская философия вынесла за пределы человека его мышление и превратила в абсолютный дух.
Человек разорван, опустошен. Религия и философия похитили у него самое главное: свободу действий и свободу мысли. Стало быть, принцип объединения мысли и действия должен включать в себя также и принцип свободы.
Религия и философия натворили в этом мире массу бед. Из всех этих бед – главная та, что государство, как творение бога и духа, почитается священным и нерушимым. А между тем народ вправе создавать такое государство, которое соответствует его интересам, его сущности.
Каковы же эти интересы и какова эта сущность? Фейербах полагает, что они скрыты в природе человека. А какова эта природа?
Человек – существо не столько природное, как думает Фейербах, сколько социальное: сущность его составляет не то, какая у него борода, рост, цвет глаз, кого он любит или не любит, что он ест или пьет, а то, каково его положение в обществе.
Правы те, кто задачу изменения государственного строя видит прежде всего в том, чтобы уничтожить частную собственность. Но это лишь начало революционной работы. Дальше ее – непочатый край. Будущее не возникнет само собой, едва лишь исчезнет частная собственность. И каково оно, это будущее?
Принципы построения будущего надо вывести из прошлого. Надо показать, как новый мир рождается из старого мира, как из рабства возникает свобода, из унижения – достоинство, из животного – человек. И тут нужен не фантазер, а ученый, не проповедник, не пророк, а исследователь.
Необходима теория, в центре которой будет поставлен человек. И главным выводом этой теории должно стать требование: все отношения, в которых человек является униженным, порабощенным, беспомощным, презренным существом, должны быть низвергнуты! Ибо таково требование самого этого существа, каковым является пролетарий.
Именно к пролетариату должна быть обращена новая теория, новая философия. Она призвана разорвать его духовные цепи, а он разорвет всякие цепи угнетения. И нет никакого сомнения, что сделает это именно пролетариат, потому что нынешний пролетарий лишен всяких человеческих прав и достоинств. Возродить себя он может лишь путем уничтожения старого социального и политического строя. Общество, лишенное частной собственности, может создать лишь пролетариат. Лишь униженный до конца может потребовать, чтобы было уничтожено всякое унижение…
Карл поднялся и осторожно прикрыл дверь в соседнюю комнату, где спала Женни. Затем поднял фитиль в лампе, сел к столу, взял перо и торопливо записал мысль, которая созрела в его мозгу.
«Подобно тому как философия находит в пролетариате свое
Он ученый. А как ученый он знает: трудно определить цель, но еще труднее – достичь ее. И еще он знает: великие цели не достигаются в одиночку. Его же – тем более. Значит, и здесь – работа, которой сейчас еще не видно конца. Работать, создавать, бороться. В сущности, таково вообще призвание человека на этой земле, его судьба. Однако судьба судьбе рознь. И эта рознь – в тяжести работы, в значительности создаваемого, в остроте борьбы. Кто впереди, тому труднее всех.
Карл погасил лампу и лег. Какое-то время он еще смотрел в окно и слушал, как постукивают о стену дома ветки каштана. Дважды появлялись и исчезали звезды – по небу мчались облака, гонимые северным ветром. Потом он услышал, как где-то далеко запели петухи. Это были первые петухи, которые поют в два часа ночи.
Заглянув в кабинет и увидев Карла спящим, Женни удивилась и встревожилась. Обычно Карл просыпался рано, раньше, чем она, хотя и Женни давно привыкла вставать с рассветом. И то, что Карл еще спит, могло означать, что он в болезненном забытьи. Это и встревожило Женни.
Она подошла к Карлу и склонилась над ним, вглядываясь в его лицо. И по мере того как она убеждалась, что лицо его полно покоя, тревога покидала ее и наконец сменилась радостью: ее Карл просто спал, спал здоровым и крепким сном.
Она хотела было потрогать на всякий случай его лоб, но тут же передумала: это прикосновение могло бы разбудить Карла, а будить его совсем не хотелось. Женни так редко видела его спящим, таким безмятежным и тихим. Ей просто редко удавалось полюбоваться им. Карл мгновенно улавливал, когда ее взгляд останавливался на нем, и приходил в движение: начинал говорить, смеяться и если сидел, то поднимался ей навстречу, а если стоял рядом, то принимался обнимать ее, целовать. И вообще, стоило ей лишь появиться в поле его зрения, он уже сам не отводил от нее глаз. А теперь вот он, рядом. И не видит ее. И наверное, не помнит о ней, забыл, находится в мире, где ее нет. Что это за мир такой, в котором есть он и нет ее? Впрочем, и о себе, наверное, не помнит.
Карл пошевелил губами, застонал и открыл глаза.
– Ты? – спросил он и вздохнул с облегчением.
– Я, – ответила Женни.
– Как хорошо, – сказал Карл. – Как хорошо, что это ты. И вообще, как хорошо, что я проснулся.
– Я тоже так считаю, – сказала Женни. – Влюбленные должны и спать и бодрствовать одновременно, чтобы ни на минуту не ощущать разлуки друг с другом.
– Да, Женни. Да. – Карл потянулся к ней, обнял. – И во сне они должны видеть друг друга. Я же видел Арнольда Руге. Ох! – Карл потер ладонью лицо. – Мне снилось, что я просил у него деньги, а он не давал… Нет, каков, а? Даже в моем сне он остается самим собой. Вот человек, вот сила характера! Говорят, что у злой собаки даже тень кусается. Это про Арнольда. Я обязательно ему это скажу, когда увижу его.
– А как ты себя чувствуешь? – спросила Женни.
– Чувствую? – Карл повращал глазами, подвигал руками и ногами, потянулся и с радостью сообщил: – Знаешь, я совсем здоров, Женни! Ничего у меня не болит! Совсем ничего!
– Это же прекрасно, Карл!
– Конечно! Врач ошибся. Он обещал мне вчера, что я буду болеть три дня, а я проболел всего один. Что же мне делать в оставшиеся два дня, на которые я еще вчера махнул рукой, как на пропащие?
– Карл, – сказала Женни, – давай мы разыщем Генриха Гейне. Ведь ты же хотел познакомиться с ним и сказать ему, как ты любишь его стихи.
– Генриха Гейне! Это прекрасная мысль. Я никогда тебе не говорил, чтоб ты не подумала, будто я хвастаюсь, но Генрих Гейне доводится мне дальним родственником. Таким образом, по двум причинам мне следовало бы разыскать его: во-первых, потому, что я люблю его стихи, а во-вторых, потому, что он мой родственник…
– А в-третьих, потому, что я так хочу, – добавила Женни. – А в-четвертых, потому, что тебе судьба подарила два свободных дня…
– Да. Есть и пятая причина: Генрих Гейне непременно должен сотрудничать в нашем журнале.
– Значит, отправимся к нему?
– Нет, Женни. Все это значит, что к нему мы не поедем…
– Почему? – удивилась и огорчилась Женни. – Я не понимаю…
– А потому, моя любимая, что Генрих Гейне должен прийти к нам сам.
– Он уже приглашен?