– Что защищаться приходится не мне, а тебе, хотя, конечно же, виноват я. Верно?
Женни махнула рукой.
Все, что не относилось к его главному занятию, Карл делал быстро, вернее, торопливо и порою невнимательно. Он быстро ел, быстро одевался и при этом мог застегнуть петли пальто не на те пуговицы, он быстро ходил и порою не замечал идущих ему навстречу знакомых, он даже быстро курил, раз за разом попыхивая сигарой и утопая в дыму.
Он торопился в мелочах, которые мешали его занятиям, и тогда, когда никаких занятий не предполагалось, как, например, теперь, торопился по укоренившейся привычке. Женни считала своим долгом время от времени делать ему замечания на этот счет, хотя это никак на него не влияло. Ее замечания лишь веселили его и служили поводом для шутливых перебранок.
Женни знает Карла с детских лет. Дом Вестфаленов на Ремерштрассе стоял лишь в нескольких минутах ходьбы от дома Марксов на Симеон-штрассе. И дети Марксов дружили с детьми Вестфаленов. Когда они все собирались вместе, их трудно было сосчитать. Но всегда среди них легко можно было найти Карла – он был самым подвижным и самым шумным.
Карл, как правило, выдумывал всякие игры и предводительствовал во всех детских затеях. И был очень своенравным.
Детское своенравие Карла с годами превратилось в решительность, с какой он отстаивал свои интересы.
Иные упрекают Карла в упрямстве. Но так выглядит лишь внешняя сторона некоторых его поступков. В основе же их лежит принципиальность. Женни знает это лучше других. Ведь не к богатству же он пробивается, не к показной славе, не к первенству ради первенства.
– На тебя смотрят, – шепотом сказал жене Карл. – Смотрят не отрывая глаз. Вся мужская часть посетителей. Ты всех очаровала. Они не едят. Хозяин кафе нервничает: застопорилось его дело. Нам пора удирать.
Женни повела глазами вправо, влево и убедилась в том, что Карл все придумал. Ну, не совсем все – кое-кто из мужчин действительно поглядывал в ее сторону, остальные же были увлечены своими напитками и разговорами. В парижских кафе много разговаривают. Женни погрозила Карлу пальцем и сказала:
– Накажу.
Карл остался доволен своей шуткой, а еще более, должно быть, тем, что ему еще раз удалось сказать Женни, как она красива, как ему, ее мужу, завидуют мужчины и какое это счастье.
То, что Женни красива, для нее не новость. Еще в Трире ее называли не иначе как царицей балов и многие молодые люди заказывали художникам ее портреты и присылали цветы. Конечно, это большая удача, что она красива и что это так нравится Карлу. Но она надеется, что была и будет для него больше, чем только красивая женщина. Как и Карл для нее больше, чем только красивый и любимый муж. Красивый? Она взглянула на Карла и сказала себе: «Конечно, красивый». Однажды она сказала об этом и ему. И поняла, что ему не понравился ее комплимент, что он не считает себя красивым и даже не хотел бы быть таковым.
– Красивыми должны быть женщины и поэты, – сказал он. – Все остальные должны быть только мужественны.
Женни же считала его не только мужественным, но и красивым. К тому же он собирался когда-то стать поэтом, следовало бы напомнить ему об этом. Он хорошо сложен, у него прекрасный лоб, иссиня-черные густые волосы, темные с блеском глаза, красиво очерченные губы, сильные руки. Он может быть элегантным, он остроумен, весел и очень-очень мил, ее Карл, ее единственный, ее любимый черный лохматик…
Их соседом по дому был Герман Мёйрер, немец, эмигрант, давний знакомый Руге. Мёйрер считал себя коммунистом. В Париже занимался учительством, писал стихи, но главным образом вел пропаганду своих идей среди парижских рабочих и ремесленников, немцев и французов. Руге рекомендовал Марксу Мёйрера как возможного члена их семейной коммуны. Через Мёйрера Арнольд Руге позаботился о том, чтобы квартиры для него и Маркса были сняты в одном доме. Мёйрер добросовестно выполнил просьбу Руге и таким образом оказался соседом Карла и Женни.
С первого же дня знакомства Карл стал посмеиваться над господином Мёйрером, правда, не открыто и совершенно беззлобно. Господин Мёйрер был по-немецки педантичен, лицом и в разговорах строг, не допускал никакой вольности, никакой шутки, одевался, как одеваются французские рабочие, в синюю блузу, поверх которой носил теперь, с наступлением осени, куртку из грубого сукна, хотя мог бы, наверное, одеваться получше, ведь фрау Мёйрер, например, щеголяла в модных шляпках и бархатной мантилье. Рабочую одежду господин Мёйрер надевал из принципа, чтобы не выделяться среди настоящих рабочих на их сходках, где он постоянно бывал.
Свое кредо Карлу Мёйрер изложил на новоселье, куда был приглашен Женни и Карлом вместе с женой и на котором присутствовали также Гервеги – Георг и Эмма. Суть его взглядов заключалась в том, что необходима отмена всякой собственности, все должно стать достоянием всех, а что таковым стать не может, должно быть отменено, ликвидировано и уничтожено.
– Что же именно должно быть отменено, ликвидировано и уничтожено? – спросил Мёйрера Гервег.
– Предметы роскоши, например, – ответил Мёйрер, – и всякие ненужные вещи.
– Стало быть, произведения искусства в том числе, – сказал Маркс, – сам талант, ибо он не может быть достоянием всех, сама культура и т.д. Верно?
– Да, – ответил суровый господин Мёйрер. – Именно так. Все люди станут рабочими и будут производить только необходимые вещи. Ни капли человеческой энергии на безделушки не будет растрачено, никто не сможет стать лучше или хуже другого.
– Ах, это сложный разговор, господин Мёйрер, – вздохнул Карл, – разговор не для молодых дам. Отложим его до другого раза. Вы согласны?
Мёйрер согласился.
– Что ты скажешь о нашем соседе? – спросила Женни Карла, когда гости разошлись по домам. – Просто страшно слушать его.
– Он сам себя боится, – ответил Карл. – Но правда не там, где она ему видится. Совсем не там. Я попросил его, чтобы он меня взял на одно из рабочих собраний. Хочу посмотреть и послушать, кто и о чем там говорит.
– Меня не возьмешь?
– Тебя не возьму, – ответил Карл, обнимая Женни за плечи.
Женни не обиделась.
Господин Мёйрер встретил их у подъезда дома и, отведя Карла в сторону, сказал ему, что рабочее собрание, на которое он сможет повести Карла, состоится завтра.
– Вы готовы пойти со мной? – спросил Мёйрер торжественно.
– Да, готов, – ответил Карл, улыбаясь.
Карл и Женни еще не успели приобрести мебель, и поэтому в квартире было пусто, неуютно. Хотя самое необходимое у них уже было: стол и кресло в рабочей комнате Карла, кровать в спальной, четыре кресла и стол в комнате с камином. Все это было собственностью владельца дома, кроме стола в кабинете Карла: ему одолжил его на время Герман Мёйрер. И все-таки в квартире было неуютно, не хватало обжитости, мелочей, без которых можно обойтись, ведя аскетический образ жизни, но которые так необходимы, чтобы, войдя в квартиру, почувствовать себя дома, в своем гнезде или, как говорят англичане, в своей крепости. Ни Женни, ни Карл не собирались становиться аскетами, это не входило в их планы и желания. Напротив, отправляясь в Париж, они не раз говорили о том, что их дом будет полон друзей, что в нем они станут чувствовать себя уютно, полюбят его и, наконец, не смогут без него обходиться ни дня. Кто эти друзья, Женни и Карл еще не знали тогда, да и теперь не знают: обзавестись друзьями в чужом городе – дело не скорое. К тому же если речь идет не просто о друзьях, с которыми приятно проводить время, а о друзьях-единомышленниках.
Впрочем, уже можно, пожалуй, говорить как о друге-единомышленнике о Георге Гервеге. Возможно, что удастся ближе сойтись с Арнольдом Руге. Кто еще? Покажет время. Но друзья у них непременно будут, много друзей.
И квартира их со временем станет уютной. Как только приедет Руге. Карл получит часть денег, полагающихся ему по контракту, и тогда Женни по своему вкусу приобретет для дома все, что нужно: удобные, с красивой обивкой кресла, коврики, платяной шкаф, книжные полки, портьеры и обязательно круглый стол для комнаты с камином. За этим столом они станут угощать своих друзей. И еще нужны дрова, и еще нужны продукты, которые можно хранить в доме, и хорошо бы купить кое-что из зимней одежды для Карла и для себя… А вот что совершенно необходимо, так это кушетку в комнату Карла, на которой он мог бы лежа обдумывать свои статьи и отдыхать с сигарой. Женни уже успела присмотреть такую кушетку в мебельном магазине Петерса на Больших бульварах – прочную, обитую толстой кожей, которая не прогорит, даже если на ней разжечь костер, во всяком случае, от горящей сигары ей вреда не будет.
– Ты наденешь к Гервегам свое голубое платье, не правда ли? – спросил Карл. – Ты мне нравишься во всех платьях, Женни, но когда ты в голубом, я просто таю.
– Хорошо, – ответила Женни, смеясь. – Я надену голубое… Хотя Эмма, как мне думается, будет в рединготе, жилете и панталонах – а ля мадам Санд. Она мне говорила, что непременно сошьет себе редингот из серого сукна, точно такой, какой она видела на Жорж Санд.
– Вот и прекрасно, – сказал Карл. – На ее фоне ты будешь выглядеть еще более женщиной, а это что-нибудь да значит. А о Жорж Санд я тебе скажу так: надеть мужской костюм – еще не значит присвоить себе мужские права. Попроси Георга, чтоб он рассказал тебе о некоторых молодых дамах из берлинского кружка «свободных», которые любят наряжаться в мужские костюмы.
– Что-нибудь неприличное?
– Разумеется, неприличное. Черт знает что они там творят, – вдруг зло заговорил Карл. – Распустились, болтуны, порочат святое дело.
– Карл, – остановила его Женни, – забудь пока о «свободных». Ведь мы идем в гости. Смотри, я уже надела твое любимое платье. – Женни вышла из спальни и кокетливо повернулась перед Карлом на одной ноге.
Он поймал ее за плечи, прижал к груди и поцеловал.
Глава вторая
Почти год прошел со времени их первой встречи в Кёльне. За этот год в жизни Георга Гервега произошло немало событий и перемен: в Берлине он встретился и разругался с кружком «свободных», с Бауэром и его компанией, и приобрел себе новых врагов в лице некоторых младогегельянцев. Там же, в Берлине, он получил аудиенцию у короля Пруссии Фридриха-Вильгельма IV и потерял своих бывших друзей, которые не могли ему простить эту встречу с королем, где он оставался безгласным – их поэт, их кумир, их революционное знамя.
Дальше – хуже. Сразу же после аудиенции король запретил распространение в Пруссии журнала, который предполагал издавать Гервег. Гервег был так огорчен этим – рухнули его литературные и издательские планы, – что ему пришла в голову несчастная мысль сочинить обращение к королю. Правда, он не предполагал предавать это обращение широкой гласности и разослал его только своим друзьям. Но, увы, среди многих друзей нашелся один, который передал его обращение в «Лейпцигскую всеобщую газету». Оно было напечатано, и Фридрих-Вильгельм, едва ознакомившись с ним, приказал немедленно выслать Гервега из Пруссии.
Вслед за этим была запрещена в Пруссии «Лейпцигская всеобщая газета», запрещен в Пруссии, Саксонии, а затем и во всей Германии «Немецкий ежегодник» Арнольда Руге, в котором сотрудничал Гервег, поставлена на грань закрытия «Рейнская газета», выступившая в защиту Гервега. Карл, среди немногих, не изменил к Гервегу своего отношения, остался его другом, хотя не был в восторге от его поступков.
Было в жизни Георга Гервега и одно светлое событие: он женился на Эмме Зигмунд. Это произошло весной нынешнего года. Георг и Эмма много и приятно путешествовали, приехали в Париж и окунулись в жизнь большого света.
Но печальные события прошлого, кажется, подкосили Георга. Это особенно заметно по его новым стихам: разочарование, досада и даже затаенная враждебность к миру вытесняют из них прежнего Гервега – рыцарственного певца свободы, как сказал о нем Людвиг Фейербах.
Да и внешне Гервег стал другим. Карл хорошо помнит, каким он появился в редакции «Рейнской газеты», когда приехал в Кёльн в поисках сотрудников для задуманного им журнала. Не человек, а лучащийся дух. Дух славы, всеобщего братства. Знамя крестового похода против тирании. Незадолго до этой кёльнской встречи в Цюрихе, в Швейцарии, вышла его книга «Стихи живого человека». Книга против мертвящего рабства и всеобщей покорности. Она была запрещена прусской цензурой, но от этого стала более знаменитой – символом свободы. Ею зачитывались все, кто мечтал посвятить себя делу революции.
«Среди немногих поэтов он поистине первый и наиболее решительный представитель идеи прогресса и свободы» – так о нем написала тогда «Рейнская газета», гостем которой он был в Кёльне. В редакцию Георга привел Карл Гуцков, автор прославленного романа «Валли сомневающаяся». Но уже через несколько минут все забыли о Гуцкове. Взгляды всех были обращены на Гервега, все с жадностью ловили его слова. И он был дьявольски красив, этот Гервег, избранник славы, гений революционной поэзии.
Разумеется, не многое изменилось с тех пор в чертах лица Гервега – прошел всего лишь год. Но одно можно сказать о его лице совершенно определенно: оно угасло. Прежде влажные большие глаза Гервега горели восторгом, вдохновением, теперь в них поблескивает предательски слеза обиды, горечи, они словно говорят: «Ах, вы не поняли меня, вы меня отвергли, но я вам еще докажу!..» Изменилось очертание его губ – они стали более капризными. Густые брови все чаще сходятся на переносице и нависают тяжело над глазами. Кончики его мягких усов то и дело свисают вниз, безвольно опадают.
Карл хвалил его терцины – гневные стихи против прусского короля, его эпиграммы на злобу дня, но с сожалением должен был отметить – про себя, разумеется, – что в них больше желчи, чем вдохновения. Гервег принимал похвалы Карла как должное – иной оценки своим стихам он, вероятно, и предположить не мог, – читал вяло, жеманно, а потом вдруг отодвинул листы со стихами, прижал их книгой и сказал:
– Я хочу тебе что-то показать, Карл. Пройдем в мою комнату. Надеюсь, что дамы простят нас и не очень будут скучать.
– Давай спросим у дам, – ответил Карл.
– Идите, – Женни кивнула головой.
– Ради бога, – махнула рукой Эмма. – Признаться, вы нам только мешали.
– Мои стихи мешали? – спросил Гервег.
– Ой, что ты! – смутилась Эмма. – Прости мне мою глупость. Так получилось… А между тем я хотела сказать, что мне и Женни надо посекретничать…
– Прости свою женушку, Георг, – сказал Карл. – Я признаю за женщинами право с некоторым легкомыслием относиться к тому, чем занимаются серьезные мужчины.
– Я тоже, – ответил Гервег, не принимая, однако, шутливого тона Карла. – Пойдем.
Они оставили женщин в гостиной и прошли в кабинет. Кабинет Георга, как, впрочем, и весь его дом, совсем не походил на кабинет Карла. Здесь были мягкие кресла, обитые дорогой материей, толстый ковер на полу, камин, отделанный мрамором, книжные шкафы, разукрашенные резьбой и позолотой, тяжелые и живописные портьеры на окнах, столик со шкатулкой для сигар и масса всяких красивых и дорогих безделушек – часы с человеческими фигурками, зеркало в бронзовой раме, серебряный подсвечник на письменном столе, где лежали аккуратные стопки чистой бумаги и листы, уже исписанные стихами, и стояли затейливые чернильницы, вырезанные из яшмы.
Рядом со столом, у стены, на которой красовался портрет Гервега, стоял диван с подушками, расшитыми шелковыми узорами, справа от него – застекленный шкаф с напитками и бокалами.
Конечно, это не был кабинет ученого или даже журналиста. Это был кабинет поэта. Но ведь какого поэта? Разве не Гервег восхищался добровольным аскетизмом Беранже, называя его «Аполлоном хижин»? Разве он не был сыном штутгартского трактирщика? Разве он не окончил семинарию в Маульбронском монастыре? Разве он не собирался стать пастором, когда поступил на богословский факультет в Тюбингене? И наконец, разве в своих стихах он не бичует роскошь? Разумеется, Карл не ханжа, и он всем сердцем за то, чтобы поэты жили обеспеченно и удобно. В том числе и революционные поэты. Но сибаритство еще никого не украшало.
Георг, словно уловив мысли Карла, сказал:
– Это все Эмма, это она постаралась, это все в ее вкусе. Мне же, ты знаешь, ничего не надо. Поэты создают стихи не там, где они сидят, а там, где они витают…
Карл улыбнулся: когда говорят поэты, они даже о себе говорят красиво.
– Теперь ты понимаешь, как Эмма любит меня, – продолжал Гервег, угощая Карла сигарой. – Все это приобретено как подарок мне, в дополнение к приданому.
– Счастливый ты человек, Георг.
– Счастливый? – Гервег задумался, потом вздохнул и сказал, садясь рядом с Карлом на диван: – Конечно, счастливый. Но я был куда более счастливым, Карл, когда ее единственным подарком для меня были только слова. Только слова, Карл, одни слова. Ты все поймешь, когда я тебе прочту кое-что. – Он протянул руку к книжной полке, взял книгу и вынул из нее листок бумаги. Это было письмо Эммы. – Я иногда перечитываю его. – Гервег развернул письмо и показал его Карлу, словно хотел убедить его в том, что оно действительно написано Эммой. – Оно меня вдохновляет. В нем много искренности… И в нем запечатлено мое прошлое, моя былая слава. Вот послушай… – Гервег стал читать: – «Привет тебе, благородный немецкий певец! Своими ранними песнями ты, словно торжественными звуками органа, напел мне воскресное настроение, хотя я не была в церкви. Как велик, о боже, тот, кто способен так постигать тебя! Какими бесконечными дарами наделен человек, который умеет выносить на свет божий сокровища, подобно золотому самородку скрытые в глубине сердца, выносить так свободно и цельно, что его внутреннее сияние превращается в величественное солнце жизни, а мужество становится в его руке пламенным мечом, направленным в любого деспота…» – Георг прижал письмо к губам и замолчал. Потом спросил, не глядя на Карла: – Это о ком написано? Неужели это обо мне написано?
– Я и сам готов написать о тебе нечто подобное, – сказал Карл, тяготясь этой сценой. – Только у меня не хватит таланта, чтобы написать так красиво, как Эмма.
– Теперь и она не сможет повторить то, что написала тогда. – Георг сложил письмо и спрятал его в книгу. – Да, не сможет. – Он поставил книгу на полку, поднялся с дивана и подошел к шкафчику, где стояли бутылки с напитками. – Тебе налить мозельского вина? – спросил он. – Я специально купил бутылку у Мозеса Шмидта на улице Мулен, чтобы угостить тебя, Карл. Ведь это вино твоей родины.
– Не откажусь, – сказал Карл, довольный тем, что разговор о письме Эммы окончен. – Сейчас на берегах Мозеля бродит молодое вино. Когда-то я там гулял и видел, как это делается…
Гервег принес Карлу бокал вина. Потом налил себе, и они выпили. Карл задымил сигарой. Гервег прошелся по комнате, сказал, что следовало бы, наверное, затопить камин, а потом остановился перед Карлом и спросил, не глядя на него:
– Ты, верно, уже слыхал, что я обидел Эмму?.. Она, должно быть, уже пожаловалась Женни. Во всяком случае, собиралась. Грозилась. Рассчитывала на то, что ты сделаешь мне выговор. Я, конечно, заслужил… – Он посмотрел на Карла, ожидая, что тот заговорит, но Карл промолчал. – Понимаешь, мое положение, – продолжал он, – несколько особое. – Гервег искал слова и поэтому говорил с большими паузами. – Меня всюду ждут, всем я интересен, и я, конечно, вынужден что-то делать, даже быть порою легкомысленным… К тому же чисто интеллектуальный интерес к некоторым особам иногда воспринимается как интерес иного рода, и отсюда всякие ненужные разговоры, даже сплетни…
– Георг, – остановил Гервега Карл. – Я, конечно, догадываюсь, о чем ты говоришь. Но ей-же-богу, Эмма на тебя не жаловалась. И я ничего подобного о тебе не слышал.
– Даже так? – удивился Гервег.
– Да, Георг. Я лишь догадываюсь. А ты, вероятно, догадываешься, как я к этому отношусь. И если б ты не начал этот разговор, ты от меня ничего бы не услышал.
Гервег вдруг расхохотался, плюхнулся на диван рядом с Карлом, обнял его за плечи, потом вытер веселые глаза надушенным платком и сказал:
– А я думал, что ты уже приготовил для меня суровую отповедь. Разве ты не заметил, что я поглядывал на тебя с опаской? Мне казалось, что в твоих глазах уже сверкают молнии, а брови, как черные грозовые тучи, сошлись на переносице… Разве не так?
Карл пожал плечами.
– С чего ты взял? – спросил он. – Неужели у меня был такой мрачный вид? Правда, я вспомнил о Бруно Бауэре. Я хотел попросить, чтобы ты рассказал Женни, каким ты его нашел прошлой осенью в Берлине. Может быть, поэтому я показался тебе мрачным?
– Может быть. – Гервег встал и снова направился к шкафчику с напитками. – Это твое признание для меня как подарок, Карл. Я испытываю теперь необыкновенное облегчение. Значит, и Эмма не жаловалась, и ты меня не осуждаешь. И это есть праздник, Карл. Выпьем за этот праздник. Ты сделал мне подарок, и я сделаю тебе подарок, – сказал он, поднося Карлу бокал с мозельским. – Но не вино, нет. Я наконец расскажу тебе, как я беседовал, если так можно выразиться, с Фридрихом-Вильгельмом Четвертым. Хочешь?
– Хочу. Я тебя и прежде просил об этом.
– Но у меня не было тогда настроения. А сегодня я могу. Сегодня меня этот рассказ не заденет за живое. Рана уже хорошо затянулась.
– Значит, все-таки рана?
– Конечно, – ответил с грустью Гервег. – Как говорится, черт меня дернул. Я, конечно, чувствовал, что последствия моей встречи с королем могут быть дурными. Но тщеславие, Карл, оказалось сильнее моих дурных предчувствий. Ты только вдумайся: сын трактирщика говорит с королем как с равным, потому что этот сын трактирщика – поэт.
– Как с равным, Георг? Так ли?
– За Фридрихом-Вильгельмом – старый мир, за мной – новый! Я не только равен ему, я сильнее его!.. Вот я стою перед королем, его враг, и не боюсь его, и смотрю ему в глаза, и говорю ему: «Встретились деспот и поэт, власть силы и сила свободного духа, прошлое и будущее, увядание и расцвет!» Ты понимаешь?
– Разумеется, Георг.
– Ах, Карл, ты, конечно, понимаешь меня. Так хотелось бросить ему в лицо слова истины, правды, свободы! Не знаю зачем. Но я чувствовал, что надо! Надо объявить ему войну открыто, смутить его дух, его величие горячим словом правды! А тут еще этот лейб-медик короля, этот Шенлейн, взялся устроить встречу быстро, без проволочек. Он уверял меня в том, что король выслушает меня. И я пошел, Карл. Я пошел как будто с высоко поднятым знаменем впереди отряда бойцов. Так я себя чувствовал. Но вышло…
Гервег поднялся и нервно заходил по комнате: должно быть, все-таки рана, нанесенная ему королем, еще не затянулась.
– Но вышло все иначе. Вот как все вышло: тайный советник Шенлейн ввел меня к королю, и он, этот пьяница, этот гнусный человек, некогда любивший разглагольствовать о свободе и прогрессе, обманувший всех, он сказал мне, гнусавя: «Рад встрече с вами больше, чем той, какую имел некоторое время тому назад с одним чужестранцем. Я имею в виду господина Тьера», – пояснил он мне. Потом он начал хвалить мой поэтический талант. Он восхищался моим поэтическим мастерством, он говорил, что я превзошел самого Уланда[2], и в то же время сожалел (при этом он даже вздохнул, подлый притворщик), что я придерживаюсь радикальных взглядов.
– Неужели вздохнул, Георг? – усмехнулся Карл. – Ты точно это помнишь?
– Точно! Он, конечно, очень хотел бы, чтобы я воспевал его, мерзавца, и его гнусную феодальную бюрократию. Он фарисействовал, он лицемерил, он нагло лгал мне в глаза. «Я люблю благомыслящую оппозицию, – говорил он мне. – Вы приобретаете необычайное влияние… Мы останемся честными врагами…»
– Это все подлинные его слова? – спросил Карл.
– Ты не веришь? А в заключение сказал дословно следующее: «Вы направляетесь в Кенигсберг. Там вы найдете многих, разделяющих ваши убеждения, решительную оппозицию некоторым моим правительственным принципам. Я знаю это, но люблю мужественный, независимый образ мыслей, и восточные пруссаки принадлежат к моим лучшим друзьям». С этими словами он отвернулся и вышел, не дав мне сказать в ответ ни единого слова…
– Ни единого, Георг?
– Ни единого! Можешь представить себе, Карл, в каком состоянии я вышел из дворца. Я послал ко всем чертям Шенлейна!.. Я проклинал себя!.. Я проклинал весь мир… И, признаюсь тебе, как близкому другу, я готов был покончить с собой. И только мысль об отмщении, о страшном отмщении удерживала мою руку. – Гервег наконец остановился и в полном бессилии опустился на диван рядом с Карлом. – Что было дальше, ты знаешь, – добавил он ослабевшим голосом. – Изгнание, запреты, проклятия, позор, предательства… О филистеры! Безотрадный, покинутый богом народ! Те самые люди, которые еще вчера с восторгом бросались мне на шею, стали бросаться на меня, как бешеные собаки. Но я устоял. Верно, Карл? Я устоял…
– Да, – сказал Карл. – Ты устоял.