Подобно тому как благодаря движению частной собственности, ее богатства и нищеты – материального и духовного богатства и материальной и духовной нищеты – возникающее общество находит перед собой весь материал для этого образовательного процесса, так возникшее общество производит, как свою постоянную действительность, человека со всем этим богатством его существа, производит богатого и всестороннего, глубокого во всех его чувствах и восприятиях человека.
Мы видим, что только в общественном состоянии субъективизм и объективизм, спиритуализм и материализм, деятельность и страдание утрачивают свое противопоставление друг другу, а тем самым и свое бытие в качестве таких противоположностей; мы видим, что разрешение теоретических противоположностей само оказывается возможным только практическим путем, только посредством практической энергии людей, и что поэтому их разрешение отнюдь не является задачей только познания, а представляет собой действительную жизненную задачу, которую философия не могла разрешить именно потому, что она видела в ней только теоретическую задачу.
Мы видим, что история промышленности и сложившееся предметное бытие промышленности являются раскрытой книгой человеческих сущностных сил, чувственно представшей перед нами человеческой психологией{65}, которую до сих пор рассматривали не в ее связи с сущностью человека, а всегда лишь под углом зрения какого-нибудь внешнего отношения полезности, потому что, – двигаясь в рамках отчуждения, – люди усматривали действительность человеческих сущностных сил и человеческую родовую деятельность только во всеобщем бытии человека, в религии, или же в истории в ее абстрактно-всеобщих формах политики, искусства, литературы и т.д. [IX] В обыкновенной, материальной промышленности (которую в такой же мере можно рассматривать как часть вышеуказанного всеобщего движения, в какой само это движение можно рассматривать как особую часть промышленности, так как вся человеческая деятельность была до сих пор трудом, т.е. промышленностью, отчужденной от самой себя деятельностью) мы имеем перед собой под видом чувственных, чужих, полезных предметов, под видом отчуждения, опредмеченные сущностные силы человека. Такая психология, для которой эта книга, т.е. как раз чувственно наиболее осязательная, наиболее доступная часть истории, закрыта, не может стать действительно содержательной и реальной наукой. Что вообще думать о такой науке, которая высокомерно абстрагируется от этой огромной части человеческого труда и не чувствует своей собственной неполноты, когда все это богатство человеческой деятельности ей не говорит ничего другого, кроме того, что можно выразить одним термином «потребность», «обыденная потребность»?
Естественные науки развернули колоссальную деятельность и накопили непрерывно растущий материал. Но философия осталась для них столь же чуждой, как и они оставались чужды философии. Кратковременное объединение их с философией было лишь фантастической иллюзией. Налицо была воля к объединению, способность же отсутствовала. Даже историография принимает во внимание естествознание лишь между прочим, как фактор просвещения, полезности отдельных великих открытий. Но зато тем более практически естествознание посредством промышленности ворвалось в человеческую жизнь, преобразовало ее и подготовило человеческую эмансипацию, хотя непосредственно оно вынуждено было довершить обесчеловечение человеческих отношений. Промышленность является действительным историческим отношением природы, а следовательно, и естествознания к человеку. Поэтому если ее рассматривать как экзотерическое раскрытие человеческих сущностных сил, то понятна станет и человеческая сущность природы, или природная сущность человека; в результате этого естествознание утратит свое абстрактно материальное или, вернее, идеалистическое направление и станет основой человеческой науки, подобно тому как оно уже теперь – хотя и в отчужденной форме – стало основой действительно человеческой жизни, а принимать одну основу для жизни, другую для науки – это значит с самого начала допускать ложь. Становящаяся в человеческой истории – этом акте возникновения человеческого общества – природа является действительной природой человека; поэтому природа, какой она становится – хотя и в отчужденной форме – благодаря промышленности, есть истинная антропологическая природа.
Чувственность (см. Фейербаха) должна быть основой всей науки. Наука является действительной наукой лишь в том случае, если она исходит из чувственности в ее двояком виде: из чувственного сознания и из чувственной потребности; следовательно, лишь в том случае, если наука исходит из природы. Вся история является подготовкой к тому, чтобы «человек» стал предметом чувственного сознания и чтобы потребность «человека как человека» стала [естественной, чувственной] потребностью. Сама история является действительной частью истории природы, становления природы человеком. Впоследствии естествознание включит в себя науку о человеке в такой же мере, в какой наука о человеке включит в себя естествознание: это будет одна наука.
[X] Человек есть непосредственный предмет естествознания; ибо непосредственной чувственной природой для человека непосредственно является человеческая чувственность (это – тождественное выражение), непосредственно как другой чувственно воспринимаемый им человек; ибо его собственная чувственность существует для него самого, как человеческая чувственность, только через другого человека. А природа есть непосредственный предмет науки о человеке. Первый предмет человека – человек – есть природа, чувственность; а особые человеческие чувственные сущностные силы, находящие свое предметное осуществление только в предметах природы, могут обрести свое самопознание только в науке о природе вообще. Даже элемент самого мышления, элемент, в котором выражается жизнь мысли – язык, – имеет чувственную природу. Общественная действительность природы и человеческое естествознание, или естественная наука о человеке, это – тождественные выражения.
Мы видим, как на место экономического богатства и экономической нищеты становятся богатый человек и богатая человеческая потребность. Богатый человек – это в то же время человек, нуждающийся во всей полноте человеческих проявлений жизни, человек, в котором его собственное осуществление выступает как внутренняя необходимость, как нужда. Не только богатство человека, но и бедность его получает при социализме в равной мере человеческое и потому общественное значение. Она есть пассивная связь, заставляющая человека ощущать потребность в том величайшем богатстве, каким является другой человек. Господство предметной сущности во мне, чувственная вспышка моей сущностной деятельности есть страсть, которая, таким образом, становится здесь деятельностью моего существа.
5) Какое-нибудь существо является в своих глазах самостоятельным лишь тогда, когда оно стоит на своих собственных ногах, а на своих собственных ногах оно стоит лишь тогда, когда оно обязано своим существованием самому себе. Человек, живущий милостью другого, считает себя зависимым существом. Но я живу целиком милостью другого, если я обязан ему не только поддержанием моей жизни, но сверх того еще и тем, что он мою жизнь создал, что он – источник моей жизни; а моя жизнь непременно имеет такую причину вне себя, если она не есть мое собственное творение. Вот почему творение является таким представлением, которое весьма трудно вытеснить из народного сознания. Народному сознанию непонятно чрез-себя-бытие природы и человека, потому что это чрез-себя-бытие противоречит всем осязательным фактам практической жизни.
Представление о сотворении земли получило сокрушительный удар со стороны геогнозии{66}, т.е. науки, изображающей образование земли, становление ее как некий процесс, как самопорождение. Generatio aequivoca{67} является единственным практическим опровержением теории сотворения.
Легко, конечно, сказать отдельному индивиду то, что говорил уже Аристотель: Ты рожден твоим отцом и твоей матерью; значит, в случае с тобой соединение двух человеческих существ, т.е. родовой акт людей произвел человека. Ты видишь, стало быть, что человек и физически обязан своим бытием человеку. Значит, ты должен иметь в виду не только одну сторону – бесконечный прогресс, в силу которого ты продолжаешь спрашивать: кто породил моего отца? кто породил его деда? и т.д. Ты должен иметь в виду также и то круговое движение, которое чувственно-наглядным образом дано в этом бесконечном прогрессе, – круговое движение, в силу которого человек в деторождении повторяет себя самого и, следовательно, субъектом всегда остается человек. Однако ты ответишь: я признаю это круговое движение, так признай же и ты вышеуказанный бесконечный прогресс, который гонит меня все дальше и дальше, пока я не спрошу, кто же породил первого человека и природу вообще. На это я могу тебе ответить только следующее: самый твой вопрос есть продукт абстракции. Спроси себя, как ты пришел к этому вопросу; спроси себя, не продиктован ли твой вопрос такой точкой зрения, на которую я не могу дать ответа, потому что она в корне неправильна. Спроси себя, существует ли для разумного мышления вышеуказанный бесконечный прогресс как таковой. Задаваясь вопросом о сотворении природы и человека, ты тем самым абстрагируешься от человека и природы. Ты полагаешь их несуществующими и тем не менее хочешь, чтобы я доказал тебе их существование. Я говорю тебе: откажись от своей абстракции, и ты откажешься от своего вопроса; если же ты хочешь придерживаться своей абстракции, то будь последователен, и когда ты мыслишь человека и природу несуществующими, [XI] то мысли несуществующим и самого себя, так как ты тоже – и природа и человек. Не мысли, не спрашивай меня, ибо, как только ты начинаешь мыслить и спрашивать, твое абстрагирование от бытия природы и человека теряет всякий смысл. Или, быть может, ты такой эгоист, что полагаешь все несуществующим, а сам хочешь существовать?
Ты можешь мне возразить: я вовсе не предполагаю природу несуществующей; я спрашиваю тебя об акте ее возникновения, как спрашивают анатома об образовании у зародыша костей и т.д.
Но так как для социалистического человека вся так называемая всемирная история есть не что иное, как порождение человека человеческим трудом, становление природы для человека, то у него есть наглядное, неопровержимое доказательство своего порождения самим собою, процесса своего возникновения. Так как для социалистического человека существенная реальность человека и природы приобрела практический, чувственный, наглядный характер, причем человек наглядно стал для человека бытием природы, а природа наглядно стала для него бытием человека, то стал практически невозможным вопрос о каком-то чуждом существе, о существе, стоящем над природой и человеком, – вопрос, заключающий в себе признание несущественности природы и человека. Атеизм, как отрицание этой несущественности, не имеет больше никакого смысла, потому что атеизм является отрицанием бога и утверждает бытие человека именно посредством этого отрицания; но социализм, как социализм, уже не нуждается в таком опосредствовании: он начинается с теоретически и практически чувственного сознания человека и природы как сущности. Социализм есть положительное, уже не опосредствуемое отрицанием религии самосознание человека, подобно тому как действительная жизнь есть положительная действительность человека, уже не опосредствуемая отрицанием частной собственности, коммунизмом. Коммунизм есть позиция как отрицание отрицания, поэтому он является действительным, для ближайшего этапа исторического развития необходимым моментом эмансипации и обратного отвоевания человека. Коммунизм есть необходимая форма и энергический принцип ближайшего будущего, но как таковой коммунизм не есть цель человеческого развития, форма человеческого общества. [XI]
[Потребности, производство и разделение труда]
[XIV] 7) Мы видели, какое значение имеет при социализме богатство человеческих потребностей, а следовательно, и какой-нибудь новый способ производства и какой-нибудь новый предмет производства: новое проявление человеческой сущностной силы и новое обогащение человеческого существа. В рамках частной собственности все это имеет обратное значение. Каждый человек старается пробудить в другом какую-нибудь новую потребность, чтобы вынудить его принести новую жертву, поставить его в новую зависимость и толкнуть его к новому виду наслаждения, а тем самым и к экономическому разорению. Каждый стремится вызвать к жизни какую-нибудь чуждую сущностную силу, господствующую над другим человеком, чтобы найти в этом удовлетворение своей собственной своекорыстной потребности. Поэтому вместе с ростом массы предметов растет царство чуждых сущностей, под игом которых находится человек, и каждый новый продукт представляет собой новую возможность взаимного обмана и взаимного ограбления. Вместе с тем человек становится все беднее как человек, он все в большей мере нуждается в деньгах, чтобы овладеть этой враждебной сущностью, и сила его денег падает как раз в обратной пропорции к массе продукции, т.е. его нуждаемость возрастает по мере возрастания власти денег. – Таким образом, потребность в деньгах есть подлинная потребность, порождаемая политической экономией, и единственная потребность, которую она порождает. – Количество денег становится все в большей и большей мере их единственным могущественным свойством; подобно тому как они сводят всякую сущность к ее абстракции, так они сводят и самих себя в своем собственном движении к количественной сущности. Безмерность и неумеренность становятся их истинной мерой.
Даже с субъективной стороны это выражается отчасти в том, что расширение круга продуктов и потребностей становится изобретательным и всегда расчетливым рабом нечеловечных, рафинированных, неестественных и надуманных вожделений. Частная собственность не умеет превращать грубую потребность в человеческую потребность. Ее идеализм сводится к фантазиям, прихотям, причудам, и ни один евнух не льстит более низким образом своему повелителю и не старается возбудить более гнусными средствами его притупившуюся способность к наслаждениям, чтобы снискать себе его милость, чем это делает евнух промышленности, производитель, старающийся хитростью выудить для себя гроши, выманить золотую птицу из кармана своего христиански возлюбленного ближнего (каждый продукт является приманкой, при помощи которой хотят выманить у другого человека его сущность – его деньги; каждая действительная или возможная потребность оказывается слабостью, которая притянет муху к смазанной клеем палочке; всеобщая эксплуатация общественной человеческой сущности, подобно тому как каждое несовершенство человека есть некоторая связь с небом – тот пункт, откуда сердце его доступно священнику; каждая нужда есть повод подойти с любезнейшим видом к своему ближнему и сказать ему: милый друг, я дам тебе то, что тебе нужно, но ты знаешь conditio sine qua non[15], ты знаешь, какими чернилами тебе придется подписать со мной договор; я надуваю тебя, доставляя тебе наслаждение), – для этой цели промышленный евнух приспосабливается к извращеннейшим фантазиям потребителя, берет на себя роль сводника между ним и его потребностью, возбуждает в нем нездоровые вожделения, подстерегает каждую его слабость, чтобы затем потребовать себе мзду за эту любезность.
Отчасти же это отчуждение обнаруживается в том, что утонченность потребностей и средств для их удовлетворения, имеющая место на одной стороне, порождает на другой стороне скотское одичание, полнейшее, грубое, абстрактное упрощение потребностей или, лучше сказать, только воспроизводит самое себя в своем противоположном значении. Даже потребность в свежем воздухе перестает быть у рабочего потребностью. Человек поселяется снова в пещерах, которые, однако, ныне отравлены удушливым чумным дыханием цивилизации и в которых он чувствует себя неуверенно, как по отношению к чуждой силе, могущей в любой день ускользнуть от него, и из которых его могут в любой день выбросить, если он [XV] не уплатит за жилье. Рабочий должен оплачивать эти мертвецкие. Светлое жилище, называемое Прометеем у Эсхила одним из тех великих даров, посредством которых он превратил дикаря в человека, перестает существовать для рабочего. Свет, воздух и т.д., простейшая, присущая даже животным чистоплотность перестают быть потребностью человека. Грязь, это состояние человека опустившегося, загнивающего, нечистоты (в буквальном смысле этого слова) цивилизации становятся для него жизненным элементом. Полная противоестественная запущенность, гниющая природа становится его жизненным элементом. Ни одно из его чувств не существует больше не только в его человеческом виде, но и в нечеловеческом, следовательно, не существует больше даже в его животном виде. Происходит возврат к самым грубым способам (и орудиям) человеческого труда: так, например, ступальное колесо римских рабов стало орудием производства и средством существования для многих английских рабочих. Человек лишается не только человеческих потребностей – он утрачивает даже животные потребности. Ирландец знает только одну потребность – потребность в еде, притом состоящей только из картофеля люмпен-пролетариев, картофеля самого плохого качества. Но в каждом промышленном городе Англии и Франции уже имеется своя маленькая Ирландия. У дикаря, у животного все-таки есть еще потребность в охоте, в движении и т.д., в общении с себе подобными. – Упрощение машины, труда используется для того, чтобы из совершенно еще не развившегося, только формирующегося человека, из ребенка сделать рабочего, в то время как рабочий стал заброшенным ребенком. Машина приноравливается к слабости человека, чтобы превратить слабого человека в машину.
<Каким образом рост потребностей и средств для их удовлетворения порождает отсутствие потребностей и отсутствие средств для их удовлетворения, это политэконом (и капиталист: вообще мы всегда имеем в виду эмпирических дельцов, когда обращаемся к политэкономам, являющимся их научной совестью и их научным бытием) доказывает следующим образом: 1) он сводит потребности рабочего к самому необходимому и самому жалкому поддержанию физической жизни, а его деятельность – к самому абстрактному механическому движению; стало быть, говорит он, у человека нет никакой иной потребности ни в деятельности, ни в наслаждении; ибо даже такую жизнь политэконом объявляет человеческой жизнью и человеческим существованием; 2) возможно, более скудную жизнь (существование) он принимает в своих расчетах за масштаб и притом за всеобщий масштаб – всеобщий потому, что он имеет силу для массы людей. Политэконом превращает рабочего в бесчувственное и лишенное потребностей существо, точно так же как деятельность рабочего он превращает в чистую абстракцию от всякой деятельности. Поэтому всякая роскошь у рабочего представляется ему недопустимой, а все, что выходит за пределы самой наиабстрактной потребности – будь то пассивное наслаждение или активное проявление деятельности, – кажется ему роскошью. Вследствие этого политическая экономия, эта наука о богатстве, есть в то же время наука о самоотречении, о лишениях, о бережливости, и она действительно доходит до того, что учит человека сберегать даже потребность в чистом воздухе или физическом движении. Эта наука о чудесной промышленности есть в то же время наука об аскетизме, и ее истинный идеал, это – аскетический, но занимающийся ростовщичеством скряга и аскетический, но производящий раб. Ее моральным идеалом является рабочий, откладывающий в сберегательную кассу часть своей заработной платы, и она даже нашла для этого своего излюбленного идеала нужное ей холопское искусство – в театре ставили сентиментальные пьесы в этом духе. Поэтому политическая экономия, несмотря на весь свой мирской и чувственный вид, есть действительно моральная наука, наиморальнейшая из наук. Ее основной тезис – самоотречение, отказ от жизни и от всех человеческих потребностей. Чем меньше ты ешь, пьешь, чем меньше покупаешь книг, чем реже ходишь в театр, на балы, в кафе, чем меньше ты думаешь, любишь, теоретизируешь, поешь, рисуешь, фехтуешь и т.д., тем больше ты сберегаешь, тем больше становится твое сокровище, не подтачиваемое ни молью, ни червем, – твой капитал. Чем ничтожнее твое бытие, чем. меньше ты проявляешь свою жизнь, тем больше твое имущество, тем больше твоя отчужденная жизнь, тем больше ты накапливаешь своей отчужденной сущности. Всю [XVI] ту долю жизни и человечности, которую отнимает у тебя политэконом, он возмещает тебе в виде денег и богатства, и все то, чего не можешь ты, могут твои деньги: они могут есть, пить, ходить на балы, в театр, могут путешествовать, умеют приобрести себе искусство, ученость, исторические редкости, политическую власть – все это они могут тебе присвоить; все это они могут купить; они – настоящая сила. Но чем бы это все ни было, деньги не могут создать ничего, кроме самих себя, не могут купить ничего, кроме самих себя, потому что все остальное ведь их слуга, а когда я владею господином, то я владею и слугой, и мне нет нужды гнаться за его слугой. Таким образом, все страсти и всякая деятельность должны потонуть в жажде наживы. Рабочий вправе иметь лишь столько, сколько нужно для того, чтобы хотеть жить, и он вправе хотеть жить лишь для того, чтобы иметь [этот минимум].>
Правда, в политической экономии возникает разноголосица. Одна сторона (Лодердель, Мальтус и др.) рекомендует роскошь и проклинает бережливость; другая (Сэй, Рикардо и др.) рекомендует бережливость и проклинает роскошь. Но первая признает, что она хочет роскоши, чтобы производить труд (т.е. абсолютную бережливость); а вторая признает, что она рекомендует бережливость, чтобы производить богатство, т.е. роскошь. Первая сторона предается романтическим фантазиям, требуя, чтобы не одна только жажда наживы определяла потребление богачей, и она противоречит выдвинутым ею самою законам, выдавая расточительность непосредственно за средство обогащения. Поэтому противная сторона весьма серьезно и обстоятельно доказывает ей, что расточительностью я свое имущество уменьшаю, а не умножаю. Эта другая сторона лицемерно отказывается признать, что именно прихоти и капризы определяют производство; она забывает об «утонченных потребностях», забывает, что без потребления не было бы и производства; забывает, что вследствие конкуренции производство неизбежно становится лишь более всесторонним, более роскошным; она забывает, что, согласно ее же теории, стоимость вещи определяется потреблением и что мода определяет потребление; она желает, чтобы производилось только «полезное», забывая, что производство слишком большого количества полезных вещей производит слишком много бесполезного населения. Обе стороны забывают, что расточительность и бережливость, роскошь и лишения, богатство и бедность равны друг другу.
И экономить ты должен не только на твоих непосредственных чувственных потребностях, на еде и прочем, но и на участии в общих интересах, на сострадании, доверии и т.д.; во всем этом ты должен проявлять максимальную бережливость, если ты хочешь поступать согласно политической экономии и не хочешь погибнуть от своих иллюзий.
<Все, что у тебя есть, ты должен пускать в продажу, т.е. извлекать из этого пользу. Если я задам политэконому вопрос: повинуюсь ли я экономическим законам, когда я извлекаю деньги из продажи своего тела для удовлетворения чужой похоти (фабричные рабочие во Франции называют проституцию своих жен и дочерей добавочным рабочим часом, и это буквально так и есть), и разве я не действую в духе политической экономив, когда я продаю своего друга марокканцам (а непосредственная продажа людей, в виде торговли рекрутами и т.д. имеет место во всех культурных странах), – то политэконом мне отвечает: ты не поступаешь вразрез с моими законами; но посмотри, что скажут тетушка Мораль и тетушка Религия; моя экономическая мораль и моя экономическая религия не имеют ничего возразить против твоего образа действий, но… – Но кому же мне больше верить – политической экономии или морали? Мораль политической экономии – это нажива, труд и бережливость, трезвость, но политическая экономия обещает мне удовлетворить мои потребности. – Политическая экономия морали – это обладание, богатство такими вещами, как чистая совесть, добродетель и т.д.; но как я могу быть добродетельным, если я вообще не существую? Как я могу иметь чистую совесть, если я ничего не знаю? – В самой сущности отчуждения заложено то, что каждая отдельная сфера прилагает ко мне другой и противоположный масштаб: у морали один масштаб, у политической экономии – другой, ибо каждая из них является определенным отчуждением человека, каждая… фиксирует> [XVII] особый круг отчужденной сущностной деятельности и каждая относится отчужденно к другому отчуждению. Так, г-н Мишель Шевалье упрекает Рикардо в том, что тот абстрагируется от морали. Но у Рикардо политическая экономия говорит на своем собственном языке. Если этот язык не морален, то это не вина Рикардо. Поскольку Мишель Шевалье морализирует, он абстрагируется от политической экономии; а поскольку он занимается политической экономией, он необходимым образом абстрагируется фактически от морали. Ведь если отнесение политической экономии к морали не является произвольным, случайным и потому необоснованным и ненаучным, если оно проделывается не для видимости, а мыслится как коренящееся в сущности вещей, то оно может означать только причастность политэкономических законов к области морали; а если в действительности это не имеет места или, вернее, имеет место прямо противоположное, то разве в этом повинен Рикардо? К тому же и самая противоположность между политической экономией и моралью есть лишь видимость и, будучи противоположностью, в то же время не есть противоположность. Политическая экономия выражает моральные законы, но только на свой лад.
<Подавление потребностей, как принцип политической экономии, с наибольшим блеском обнаруживается в ее теории народонаселения. Существует слишком много людей. Даже существование людей есть чистейшая роскошь, и если рабочий «морален» (Милль предлагает объявлять общественную похвалу тем, кто показывает себя воздержанным в половом отношении, и общественное порицание тем, кто грешит против этого бесплодного брака… Разве это не мораль, не учение аскетизма?{68}), то он будет бережлив по части деторождения. Производство человека выступает как общественное бедствие.>
Смысл и значение производства, имеющего в виду богатых, открыто обнаруживают себя в производстве, рассчитанном на бедных; по отношению к вышестоящим это выражается всегда утонченно, замаскированно, двусмысленно – одна видимость; по отношению к нижестоящим это выражается грубо, открыто, откровенно – сущность. Грубая потребность рабочего – гораздо больший источник дохода, чем утонченная потребность богача. Подвальные помещения в Лондоне приносят своим хозяевам больше дохода, чем дворцы, т.е. они являются в отношении приносимого ими дохода бóльшим богатством и, значит, выражаясь на языке политической экономии, бóльшим общественным богатством.
И подобно тому как промышленность спекулирует на утонченности потребностей, она в такой же мере спекулирует и на их грубости, притом на искусственно вызванной грубости их. Поэтому истинным наслаждением для этой грубости является самоодурманивание, это кажущееся удовлетворение потребности, эта цивилизация среди грубого варварства потребностей. Вот почему английские кабаки являются наглядными символами частной собственности. Их роскошь показывает истинное отношение промышленной роскоши и богатства к человеку. Поэтому они по праву являются единственными воскресными развлечениями народа, к которым английская полиция относится по меньшей мере снисходительно. [XVII]
[XVIII] Мы уже видели, какими многообразными способами политэконом устанавливает единство труда и капитала: 1) капитал есть накопленный труд; 2) назначение капитала в самом производстве – отчасти воспроизводство капитала с прибылью, отчасти капитал как сырье (материал труда), отчасти как само работающее орудие (машина – это непосредственно отождествленный с трудом капитал) – состоит в производительном труде; 3) рабочий есть капитал; 4) заработная плата принадлежит к издержкам капитала; 5) по отношению к рабочему труд есть воспроизводство его жизненного капитала; 6) по отношению к капиталисту он есть момент деятельности его капитала.
И, наконец, 7) политэконом исходит из предположения о первоначальном единстве того и другого как единстве капиталиста и рабочего; это – райское первобытное состояние. Каким образом эти два момента [XIX] вдруг выступают друг против друга как два лица, это является для политэконома каким-то случайным происшествием, которое поэтому должно объясняться лишь внешними причинами. (См. Милля.)
Те народы, которые еще ослеплены чувственным блеском благородных металлов и поэтому еще поклоняются металлическим деньгам как какому-то фетишу, не являются еще завершенными денежными нациями. Противоположность между Францией и Англией. – В какой мере разрешение теоретических загадок есть задача практики и опосредствуется практически, в какой мере истинная практика является условием действительной и положительной теории, видно, например, на фетишизме. Чувственное сознание у фетишиста иное, чем у грека, потому что его чувственное бытие еще иное. Абстрактная вражда между чувством и духом необходима до тех пор, пока собственным трудом человека еще не созданы человеческий вкус к природе, человеческое чувство природы, а значит и естественное чувство человека.
Равенство есть не что иное, как немецкая формула «я = я», переведенная на французский язык, т.е. на язык политики. Равенство как основа коммунизма есть его политическое обоснование. Это то же самое, что имеет место, когда немец обосновывает для себя коммунизм тем, что он мыслит человека как всеобщее самосознание. Вполне понятно, что уничтожение отчуждения исходит всегда из той формы отчуждения, которая является господствующей силой: в Германии это – самосознание, во Франции это – равенство, так как там преобладает политика, в Англии это – действительная, материальная, измеряющая себя только самой собой практическая потребность. Под этим углом зрения надо критиковать и признавать Прудона.
Если мы даже коммунизм называем – так как он является отрицанием отрицания – присвоением человеческой сущности, которое опосредствует себя с собою через отрицание частной собственности, а посему еще не истинным, начинающим с самого себя положением, а только таким, которое начинает с частной собственности, […][16]. Действительное отчуждение человеческой жизни остается в силе и даже оказывается тем большим отчуждением, чем больше его сознают как отчуждение… Для уничтожения идеи частной собственности вполне достаточно идеи коммунизма. Для уничтожения же частной собственности в реальной действительности требуется действительное коммунистическое действие. История принесет с собой это коммунистическое действие, и то движение, которое мы в мыслях уже познали как само себя снимающее, будет проделывать в действительности весьма трудный и длительный процесс. Но мы должны считать действительным шагом вперед уже то, что мы с самого начала осознали как ограниченность, так и цель этого исторического движения, и превзошли его в своем сознании.
Когда между собой объединяются коммунистические ремесленники, то целью для них является прежде всего учение, пропаганда и т.д. Но в то же время у них возникает благодаря этому новая потребность, потребность в общении, и то, что выступает как средство, становится целью. К каким блестящим результатам приводит это практическое движение, можно видеть, наблюдая собрания французских социалистических рабочих. Курение, питье, еда и т.д. не служат уже там средствами объединения людей, не служат уже связующими средствами. Для них достаточно общения, объединения в союз, беседы, имеющей своей целью опять-таки общение; человеческое братство в их устах не фраза, а истина, и с их загрубелых от труда лиц на нас сияет человеческое благородство.
[XX] <Утверждая, что спрос и предложение всегда покрывают друг друга, политическая экономия тотчас же забывает, что, согласно ее собственному утверждению, предложение людей (теория народонаселения) всегда превышает спрос на них и что, следовательно, в существенном результате всего производства – в существовании человека – получает свое наиболее решительное выражение диспропорция между спросом и предложением.
В какой мере деньги, которые выступают как средство, являются подлинной силой и единственной целью, в какой мере вообще то средство, которое делает меня сущностью и присваивает мне чужую предметную сущность, является самоцелью, это можно видеть из того, что земельная собственность – там, где источником существования является земля, – и конь и меч – там, где они являются истинными средствами существования, – признаются также и истинными политическими жизненными силами. В средние века сословие становилось свободным, как только оно получало право носить меч. У кочевников обладание конем делает человека свободным, дает ему возможность принимать участие в жизни общины.
Мы сказали выше, что человек возвращается к пещерному жилищу, но возвращается к нему в отчужденной, враждебной форме. Дикарь в своей пещере – этом элементе природы, свободно предоставляющем себя ему для пользования и защиты, – чувствует себя не более чуждо, или, лучше сказать, не менее дома, чем рыба в воде. Но подвальное жилище бедняка, это – враждебное ему жилище, это «чужая сила, это закабаляющее его жилище, которое отдается ему только до тех пор, пока он отдает ему свой кровавый пот»; он не вправе рассматривать его как свой родной дом, где он мог бы, наконец, сказать: здесь я у себя дома; наоборот, он находится в чужом доме, в доме другого человека, который его изо дня в день подстерегает и немедленно выбрасывает на улицу, как только он перестает платить квартирную плату. И точно так же он знает, что и по качеству своему его жилище образует полную противоположность потустороннего, пребывающего на небе богатства, человеческого жилища.
Отчуждение проявляется как в том, что мое средство существования принадлежит другому, что предмет моего желания находится в недоступном мне обладании другого, так и в том, что каждая вещь сама оказывается иной, чем она сама, что моя деятельность оказывается чем-то иным и что, наконец, – а это относится и к капиталисту, – надо всем вообще господствует нечеловеческая сила.
Предназначение употребляемого только для наслаждения, недеятельного и расточительного богатства, когда наслаждающийся этим богатством человек, с одной стороны, ведет себя как лишь преходящий, дающий волю своим страстям индивид и рассматривает чужой рабский труд, человеческий кровавый пот как добычу своих вожделений, а потому самого человека – следовательно и себя самого – как приносимое в жертву, ничтожное существо (когда презрение к людям выражается отчасти в виде надменного расточения того, что могло бы сохранить сотню человеческих жизней, а отчасти в виде подлой иллюзии, будто его необузданная расточительность и безудержное непроизводительное потребление обусловливают труд, а тем самым существование другого), такое предназначение ведет к тому, что осуществление человеческих сущностных сил мыслится только как осуществление чудовищных прихотей и странных, фантастических причуд. Но, с другой стороны, богатство рассматривается всего лишь как средство и как нечто заслуживающее только уничтожения. Поэтому наслаждающийся богатством в одно и то же время и раб и господин своего богатства, в одно и то же время великодушен и низок, капризен, надменен, предан диким фантазиям, тонок, образован, умен. – Он еще не ощутил богатство как некую совершенно чуждую силу, стоящую над ним самим. Он скорее видит в богатстве лишь свою собственную силу, и последней, конечной целью [для него является не] богатство, а наслаждение […][17].
Этой… [XXI] блестящей, ослепленной чувственной видимостью иллюзии о сущности богатства противостоит деловитый, трезвый, экономически мыслящий, прозаически настроенный, просвещенный насчет сущности богатства промышленник, и если он создает для жаждущего наслаждений расточителя новые, более широкие возможности и всячески льстит ему своими продуктами – все его продукты являются низкими комплиментами вожделениям расточителя, – то он умеет при этом присвоить самому себе единственно полезным образом ту силу, которая ускользает от расточителя. Если, в соответствии с этим, на первых порах промышленное богатство выступает как результат расточительного, фантастического богатства, то в дальнейшем собственное движение промышленного богатства вытесняет расточительное богатство также и активным образом. Понижение денежного процента является необходимым следствием и результатом промышленного развития. Таким образом, средства расточительного рантье уменьшаются ежедневно в обратном отношении к увеличению средств и соблазнов наслаждения. Поэтому он должен либо проесть свой капитал, т.е. разориться, либо сам стать промышленным капиталистом… Правда, с другой стороны, непосредственно в результате промышленного развития постоянно повышается земельная рента, но, как мы уже видели, наступает необходимым образом момент, когда земельная собственность, как и всякая другая собственность, должна перейти в категорию воспроизводящего себя с прибылью капитала, а это является результатом того же самого промышленного развития. Следовательно, и расточительный землевладелец должен либо проесть свой капитал, т.е. разориться, либо сам стать арендатором своей собственной земли, т.е. превратиться в возделывающего землю предпринимателя.
Поэтому уменьшение денежного процента, – рассматриваемое Прудоном как упразднение капитала и как тенденция к его социализации, – является непосредственно, наоборот, только симптомом полной победы работающего капитала над расточительным богатством, т.е. симптомом превращения всякой частной собственности в промышленный капитал. Это есть полная победа частной собственности над всеми по видимости еще человеческими качествами ее и полное подчинение частного собственника сущности частной собственности – труду. Конечно, и промышленный капиталист тоже потребляет и наслаждается. Он отнюдь не возвращается к противоестественной простоте потребностей. Но его потребление и наслаждение есть нечто только побочное; оно для него – отдых, подчиненный производству; при этом оно – рассчитанное, т.е. тоже экономическое наслаждение, ибо капиталист причисляет свое наслаждение к издержкам капитала, и он поэтому вправе тратить деньги на свое наслаждение лишь в таких пределах, чтобы эти его траты могли быть возмещены с лихвой путем воспроизводства капитала. Таким образом, наслаждение подчинено капиталу, наслаждающийся индивид – капитализирующему индивиду, тогда как раньше имело место обратное. Поэтому снижение процента является симптомом упразднения капитала лишь в том смысле, что оно является симптомом его завершающегося господства, симптомом завершающегося и потому устремляющегося к своему уничтожению отчуждения. Это вообще – единственный способ, каким существующее утверждает свою противоположность.>
Поэтому спор политэкономов о роскоши и бережливости есть лишь пререкание между политической экономией, уяснившей себе сущность богатства, и той политической экономией, которая находится еще во власти романтических антипромышленных воспоминаний. Но обе стороны не умеют свести предмет спора к его простому выражению и потому не могут справиться друг с другом. [XXI]
[XXXIV] Далее земельная рента была ниспровергнута как земельная рента, поскольку новейшая политическая экономия – в противоположность физиократам, утверждавшим, что земельный собственник есть единственный подлинный производитель, – доказала, что земельный собственник, как таковой, является скорее единственным совершенно непроизводительным рантье. Согласно новейшей политической экономии, земледелие есть дело капиталиста, который дает такое применение своему капиталу, если от этого применения он может ожидать нормальную прибыль. Поэтому тезис физиократов о том, что земельные собственники, в качестве единственно производительных собственников, должны одни платить государственные налоги и, значит, одни только имеют право вотировать их и принимать участие в государственных делах, – этот тезис превращается в противоположное утверждение, что налог на земельную ренту есть единственный налог на непроизводительный доход и, следовательно, единственный налог, не наносящий вреда национальному производству. Ясно, что при таком понимании вещей и политические привилегии земельных собственников уже не могут вытекать из того факта, что они – главные налогоплательщики.
Все то, что Прудон считает движением труда против капитала, есть лишь движение труда в форме капитала, т.е. движение промышленного капитала, против капитала, потребляемого не в качестве капитала, т.е. не промышленным образом. И это движение идет своим победоносным путем, т.е. путем победы промышленного капитала. – Мы видим, таким образом, что лишь в том случае, если труд рассматривается как сущность частной собственности, можно уяснить себе действительную природу также и политэкономического движения как такового.
Общество – каким оно выступает для политэконома – есть буржуазное общество, где каждый индивид представляет собой некоторый замкнутый комплекс потребностей и [XXXV] существует для другого лишь постольку, – а другой существует для него лишь постольку, – поскольку они обоюдно становятся друг для друга средством. Подобно политикам в их рассуждениях о правах человека, и политэконом сводит все к человеку, т.е. к индивиду, у которого он отнимает все определенные свойства, чтобы рассматривать его только как капиталиста или рабочего.
Разделение труда есть экономическое выражение общественного характера труда в рамках отчуждения. Иначе говоря, так как труд есть лишь выражение человеческой деятельности в рамках отчуждения, проявление жизни как ее отчуждение, то и разделение труда есть не что иное, как отчужденное, полагание человеческой деятельности в качестве реальной родовой деятельности, или в качестве деятельности человека как родового существа.
Относительно сущности разделения труда, – которое, с тех пор как труд был признан сущностью частной собственности, естественно должно было рассматриваться как один из главных двигателей производства богатства, – т.е. относительно этой отчужденной формы человеческой деятельности как родовой деятельности, политэкономы высказываются очень неясно и противоречиво.
Адам Смит:
«Разделение труда обязано своим происхождением не мудрости человеческой. Оно есть необходимый результат медленного и постепенного развития склонности к обмену и взаимной торговле продуктами. Эта склонность к обмену есть, вероятно, необходимое следствие способности рассуждать и дара речи. Она свойственна всем людям и не встречается ни у одного животного. Животное, как только оно достигло зрелого возраста, живет само по себе, совершенно независимо от других. Человек же постоянно нуждается в помощи других людей, и он тщетно ожидал бы такой помощи от одной только их доброжелательности. Гораздо надежнее будет апеллировать к их личной заинтересованности и убедить их в том, что их собственная выгода диктует им делать то, чего он от них желает. Имея дело с другими людьми, мы взываем не к их человечности, а к их эгоизму. Мы никогда не говорим им о наших потребностях, а говорим всегда о их выгоде. – Так как, стало быть, мы получаем большинство взаимно необходимых нам услуг благодаря обмену, торговле, купле-продаже, то именно эта склонность к обмену и породила разделение труда. Например, в каком-нибудь племени охотников или пастухов какой-нибудь человек изготовляет луки и тетивы проворнее и искуснее, чем другие. Он часто обменивает эти продукты своего труда на скот и дичь своих соплеменников. Скоро он замечает, что таким способом он может добыть их себе легче, чем если бы он сам ходил на охоту. Движимый соображениями расчета, он делает поэтому своим главным занятием изготовление луков и т.д. Различие природных дарований у индивидов есть не столько причина, сколько следствие разделения труда… Не будь у человека склонности к обмену и торговле, каждый индивид был бы вынужден сам изготовлять себе все необходимое для существования и жизненных удобств. Каждому приходилось бы выполнять одну и ту же повседневную работу, и не было бы того огромного разнообразия занятий, которое только и может породить значительное различие в дарованиях. – Как эта склонность к обмену порождает среди людей различие дарований, так та же самая склонность делает это различие полезным. Многие породы животных, хотя они принадлежат к одному и тому же виду, имеют от природы столь различный характер и столь различные предрасположения, что эти различия являются более разительными, чем различия, наблюдаемые среди необразованных людей. От природы между философом и грузчиком различие и в половину не столь велико – в смысле дарования и ума, – как различие между дворняжкой и борзой, между борзой и лягавой, между лягавой и овчаркой. Тем не менее эти различные породы животных, несмотря на их принадлежность к одному и тому же виду, не приносят почти никакой пользы друг другу. Дворовый пес, обладая преимуществом своей силы, [XXXVI] не получает никакой пользы от быстроты и легкости борзой, и т.д. Вследствие отсутствия способности или склонности к торговле и обмену результаты деятельности этих различных дарований или ступеней интеллигентности не могут быть собраны вместе и ни малейшим образом не способствуют выгоде или общим удобствам всего вида. Каждое животное вынуждено само себя содержать и защищать, независимо от других; оно не может извлечь ни малейшей пользы из различия тех способностей, которыми природа наделила других животных того же вида. У людей, наоборот, самые различные дарования оказываются полезными друг другу, потому что, благодаря склонности всех людей к обмену и торговле, различные продукты их различных деятельностей собираются, так сказать, в одну общую массу, где каждый человек может, сообразно своим потребностям, купить себе известную часть продуктов труда других людей. – Так как источником разделения труда является эта склонность к обмену, то отсюда следует, что рост этого разделения труда всегда ограничен способностью к обмену, или, другими словами, размерами рынка. Если рынок очень мал, то никто не захочет отдаться целиком одному какому-нибудь занятию – за отсутствием возможности обменивать излишек продуктов своего труда, ненужный для его собственного потребления, на подобный же излишек тех продуктов чужого труда, которые он хотел бы получить…». В цивилизованном состоянии «каждый человек живет обменом и становится своего рода торговцем, а само общество есть, собственно говоря, торговое общество» (см. Дестют де Траси. «Общество, это – ряд взаимных обменов; в торговле – вся суть общества»{69}). «…Накопление капиталов растет вместе с разделением труда, и наоборот».
Так говорит Адам Смит{70}.
«Если бы каждая семья производила всю совокупность предметов своего потребления, то общество могло бы существовать и при отсутствии какого бы то ни было обмена. – Хотя обмен не является основой общества, без него, однако, нельзя обойтись в цивилизованном состоянии нашего общества. – Разделение труда есть умелое применение сил человека; оно умножает продукты общества, увеличивает его мощь и его наслаждения, но оно же ограничивает, уменьшает способность каждого человека, взятого в отдельности. – Производство не может иметь места без обмена».
Так говорит Ж.Б. Сэй{71}.
«Присущие человеку от природы силы, это – его разум и его физическая способность к труду. Силы же, проистекающие из общественного состояния, заключаются в способности разделять труд и распределять среди различных людей различные работы… и в способности обмениваться взаимными услугами и продуктами, образующими средства существования. Мотив, по которому один человек оказывает услуги другому, – эгоистического порядка: человек требует вознаграждения за услуги, оказанные другому. – Право исключительной частной собственности является необходимым условием для того, чтобы среди людей мог установиться обмен». «Обмен и разделение труда взаимно обусловливают друг друга».
Так говорит Скарбек{72}.
Милль изображает развитой обмен, торговлю, как следствие разделения труда:
«Деятельность человека можно свести к весьма простым элементам. В сущности говоря, он может делать только одно: производить движение; он может передвигать вещи, [XXXVII] чтобы приблизить их друг к другу или удалить друг от друга; все остальное делают свойства материи. Применяя труд и машины, люди часто замечают, что эффект может быть усилен путем умелого распределения операций, а именно путем отделения друг от друга операций, друг другу мешающих, и соединения всех тех операций, которые тем или иным способом могут друг другу содействовать. Как общее правило, люди не могут выполнять множество различных операций с такой же быстротой и ловкостью, с какой они благодаря навыку научаются выполнять небольшое число операций. Поэтому всегда бывает выгодно как можно больше ограничивать количество операций, поручаемых каждому отдельному индивиду. – Для наивыгоднейшего разделения труда и наивыгоднейшего распределения сил людей и машин в очень многих случаях необходимо действовать в крупном масштабе, другими словами, производить богатства большими массами. Эта выгода является причиной возникновения крупных мануфактур. Иногда небольшое количество таких мануфактур, основанных при благоприятных условиях, снабжает не только одну страну, а несколько стран всем требующимся там количеством производимых ими предметов».
Так говорит Милль{73}.
Однако все современные политэкономы согласны между собой в том, что разделение труда и богатство производства, разделение труда и накопление капитала взаимно обусловливают друг друга и что освобожденная от пут, предоставленная самой себе частная собственность одна только может создать наиболее полезное и всеобъемлющее разделение труда.
Рассуждения Адама Смита можно резюмировать следующим образом:
Разделение труда сообщает труду бесконечную производительность. Оно коренится в склонности к обмену и торговле, специфически человеческой склонности, которая, вероятно, не случайна, а обусловлена применением разума и языка. Мотив, которым руководствуются обменивающиеся между собой люди, это – не человеколюбие, а эгоизм. Разнообразие человеческих дарований – скорее следствие, чем причина разделения труда, т.е. обмена. Только обмен и делает полезным это разнообразие. Особые свойства разных пород животных одного вида различаются между собой от природы больше, чем различаются между собой у разных людей те или другие способности и деятельности. Но так как животные неспособны к обмену, то ни одному животному индивиду не приносят никакой пользы отличающиеся от его породы свойства животного того же вида, но другой породы. Животные не могут складывать вместе различные свойства своего вида; они не могут ничего сделать для общей пользы и для общих удобств своего вида. Иное дело человек. Здесь самые разнообразные дарования и виды деятельности оказываются полезными друг другу, потому что люди умеют собирать свои различные продукты в одну общую массу, откуда каждый может покупать себе то, что ему нужно. Так как разделение труда возникает из склонности к обмену, то оно растет и удерживается в определенных границах в зависимости от размеров обмена, рынка. В цивилизованном состоянии каждый человек является торговцем, а общество является торговым обществом.
Сэй считает обмен чем-то случайным, не основным. Общество могло бы существовать и без него. Обмен становится необходимым в цивилизованном состоянии общества. Тем не менее производство не может иметь места без обмена. Разделение труда есть удобное, полезное средство, умелое применение человеческих сил для создания общественного богатства, но оно уменьшает способности каждого человека, взятого в отдельности. Это последнее замечание является шагом вперед со стороны Сэя.
Скарбек отличает индивидуальные, от природы присущие человеку силы – разум и физическую способность к труду, от сил, проистекающих из общества, – обмена и разделения труда, которые взаимно обусловливают друг друга. А необходимой предпосылкой обмена является, по Скарбеку, частная собственность. Скарбек выражает здесь в объективной форме то, что говорят Смит, Сэй, Рикардо и др., когда они указывают на эгоизм, частный интерес, как на основу обмена, или когда они называют торговлю существенной и адекватной формой обмена.
Милль изображает торговлю как следствие разделения труда. Человеческая деятельность сводится, по его мнению, к механическому движению. Разделение труда и применение машин способствуют богатству производства. Каждому человеку следует поручать возможно меньший круг операций. Со своей стороны, разделение труда и применение машин обусловливают массовое производство богатства, следовательно, продуктов. Это и является причиной возникновения крупных мануфактур.
[XXXVIII] Рассмотрение разделения труда и обмена представляет величайший интерес, потому что это – наглядно отчужденные выражения человеческой деятельности, как родовой деятельности, и человеческой сущностной силы, как родовой сущностной силы.
Сказать, что разделение труда и обмен покоятся на частной собственности, равносильно утверждению, что труд является сущностью частной собственности, – утверждению, которое политэконом не может доказать и которое мы намерены доказать за него. Именно то обстоятельство, что разделение труда и обмен суть формы частной собственности, как раз и служит доказательством как того, что человеческая жизнь нуждалась для своего осуществления в частной собственности, так, с другой стороны, и того, что теперь она нуждается в упразднении частной собственности.
Разделение труда и обмен, это – те два явления, при рассмотрении которых политэконом кичится общественным характером своей науки и тут же, не переводя дыхания, бессознательно высказывает заключающееся в ней противоречие, а именно обоснование общества при помощи необщественных, частных интересов.
Нам надлежит рассмотреть следующие моменты:
Во-первых, склонность к обмену, основу которой политэкономы находят в эгоизме, рассматривается как причина или взаимодействующий фактор разделения труда. Сэй считает обмен чем-то не основным для сущности общества. Богатство, производство объясняются разделением труда и обменом. Признается, что разделение труда вызывает обеднение и деградацию индивидуальной деятельности. Обмен и разделение труда признаются причинами великого разнообразия человеческих дарований, разнообразия, которое становится полезным опять-таки благодаря обмену. Скарбек делит производственные или производительные сущностные силы человека на две части: 1) на индивидуальные, от природы присущие человеку силы – его разум и специальная склонность или способность к определенному труду, и 2) на проистекающие из общества, а не из реального индивида, силы – разделение труда и обмен. – Далее: разделение труда ограничено рынком. – Человеческий труд есть простое механическое движение; самое главное выполняют материальные свойства предметов. – Каждому отдельному индивиду следует поручать возможно меньше операций. – Раздробление труда и концентрация капитала, неэффективность индивидуального производства и массовое производство богатства. – Значение свободной частной собственности для разделения труда.
[Деньги]
[XLI] Если ощущения человека, его страсти и т.д. суть не только антропологические определения в [узком] смысле, но и подлинно онтологические утверждения сущности (природы) и если они реально утверждают себя только тем, что их предмет существует для них чувственно, то вполне понятно, 1) что способ их утверждения отнюдь не один и тот же и что, более того, различный способ утверждения образует особенность их бытия, их жизни; каким образом предмет существует для них, это и составляет своеобразие каждого специфического наслаждения; 2) там, где чувственное утверждение является непосредственным уничтожением предмета в его самостоятельной форме (еда, питье, обработка предмета и т.д.), это и есть утверждение предмета; 3) поскольку человек человечен, а следовательно, и его ощущение и т.д. человечно, постольку утверждение данного предмета другими людьми есть также и его собственное наслаждение; 4) только при помощи развитой промышленности, т.е. через посредство частной собственности, онтологическая сущность человеческой страсти осуществляется как во всей своей целостности, так и в своей человечности; таким образом, сама наука о человеке есть продукт практического самоосуществления человека; 5) смысл частной собственности, если ее отделить от ее отчужденности, есть наличие существенных предметов для человека как в виде предметов наслаждения, так и в виде предметов деятельности.
Деньги, обладающие свойством все покупать, свойством все предметы себе присваивать, представляют собой, следовательно, предмет в наивысшем смысле. Универсальность этого их свойства есть всемогущество их сущности; поэтому они слывут всемогущими. Деньги – это сводник между потребностью и предметом, между жизнью и жизненными средствами человека. Но то, что опосредствует мне мою жизнь, опосредствует мне и существование другого человека для меня. Вот что для меня означает другой человек.
«Тьфу, пропасть! Руки, ноги, голова И зад – твои ведь, без сомненья? А чем же меньше все мои права На то, что служит мне предметом наслажденья? Когда куплю я шесть коней лихих, То все их силы – не мои ли? Я мчусь, как будто б ног таких Две дюжины даны мне были!» Гёте. «Фауст» (слова Мефистофеля)[18] Шекспир в «Тимоне Афинском»:
«…Золото? Металл Сверкающий, красивый, драгоценный? Нет, боги! Нет, я искренно молил… Тут золота довольно для того, Чтоб сделать все чернейшее – белейшим, Все гнусное – прекрасным, всякий грех – Правдивостью, все низкое – высоким, Трусливого – отважным храбрецом, А старика – и молодым и свежим! …Это От алтарей отгонит ваших слуг Из-под голов больных подушки вырвет. Да, этот плут сверкающий начнет И связывать и расторгать обеты, Благословлять проклятое, людей Ниц повергать пред застарелой язвой, Разбойников почетом окружать, Отличьями, коленопреклоненьем, Сажая их высоко, на скамьи Сенаторов; вдове, давно отжившей, Даст женихов; раздушит, расцветит, Как майский день, ту жертву язв поганых, Которую и самый госпиталь Из стен своих прочь гонит с отвращеньем! – Ступай назад, проклятая земля, Наложница всесветная, причина Вражды и войн народов…». И затем дальше:
«О милый мой цареубийца! Ты, Орудие любезное раздора Отцов с детьми; ты, осквернитель светлый Чистейших лож супружеских; ты, Марс Отважнейший; ты, вечно юный, свежий И взысканный любовию жених, Чей яркий блеск с колен Дианы гонит Священный снег; ты, видимый нам бог, Сближающий несродные предметы, Велящий им лобзаться, говорящий Для целей всех на каждом языке; [XLII] Ты, оселок сердец, – представь, что люди, Твои рабы, вдруг взбунтовались все, И силою своею между ними Кровавые раздоры посели, Чтоб сделались царями мира звери»[19]. Шекспир превосходно изображает сущность денег. Чтобы понять его, начнем сперва с толкования отрывка из Гёте.
То, что существует для меня благодаря деньгам, то, что я могу оплатить, т.е. то, что могут купить деньги, это – я сам, владелец денег. Сколь велика сила денег, столь велика и моя сила. Свойства денег суть мои – их владельца – свойства и сущностные силы. Поэтому то, что я есть и что я в состоянии сделать, определяется отнюдь не моей индивидуальностью. Я уродлив, но я могу купить себе красивейшую женщину. Значит, я не уродлив, ибо действие уродства, его отпугивающая сила, сводится на нет деньгами. Пусть я – по своей индивидуальности – хромой, но деньги добывают мне 24 ноги; значит я не хромой. Я плохой, нечестный, бессовестный, скудоумный человек, но деньги в почете, а значит в почете и их владелец. Деньги являются высшим благом – значит, хорош и их владелец. Деньги, кроме того, избавляют меня от труда быть нечестным, – поэтому заранее считается, что я честен. Я скудоумен, но деньги – это реальный ум всех вещей, – как же может быть скудоумен их владелец? К тому же он может купить себе людей блестящего ума, а тот, кто имеет власть над людьми блестящего ума, разве не умнее их? И разве я, который с помощью денег способен получить все, чего жаждет человеческое сердце, разве я не обладаю всеми человеческими способностями? Итак, разве мои деньги не превращают всякую мою немощь в ее прямую противоположность?
Если деньги являются узами, связывающими меня с человеческою жизнью, обществом, природой и людьми, то разве они не узы всех уз? Разве они не могут завязывать и расторгать любые узы? Не являются ли они поэтому также и всеобщим средством разъединения? Они, поистине, и разъединяющая людей «разменная монета» и подлинно связующее средство; они – […][20] химическая сила общества.
Шекспир особенно подчеркивает в деньгах два их свойства:
1) Они – видимое божество, превращение всех человеческих и природных свойств в их противоположность, всеобщее смешение и извращение вещей; они осуществляют братание невозможностей.
2) Они – наложница всесветная, всеобщий сводник людей и народов.
Извращение и смешение всех человеческих и природных качеств, братание невозможностей, – эта божественная сила денег – кроется в сущности денег как отчужденной, отчуждающей и отчуждающейся родовой сущности человека. Они – отчужденная мощь человечества.
То, чего я как человек не в состоянии сделать, т.е. чего не могут обеспечить все мои индивидуальные сущностные силы, то я могу сделать при помощи денег. Таким образом, деньги превращают каждую из этих сущностных сил в нечто такое, чем она сама по себе не является, т.е. в ее противоположность.
Когда мне хочется какого-нибудь кушанья или когда я хочу воспользоваться почтовой каретой, ввиду того что я недостаточно силен, чтобы проделать путь пешком, то деньги доставляют мне и кушанье и почтовую карету, т.е. они претворяют и переводят мои желания из чего-то пребывающего в представлении, из их мыслимого, представляемого, желаемого бытия в их чувственное, действительное бытие, из представления в жизнь, из воображаемого бытия в бытие реальное. В качестве такого опосредствования деньги – это подлинно творческая сила.
Спрос имеется, конечно, и у того, у кого нет денег, но такой спрос есть нечто пребывающее только в представлении, нечто не оказывающее на меня, на другого, на третьего [XLIII] никакого действия, нечто лишенное существования и, следовательно, остающееся для меня самого чем-то недействительным, беспредметным. Различие между спросом эффективным, основанным на деньгах, и спросом неэффективным, основанным на моей потребности, моей страсти, моем желании и т.д., есть различие между бытием и мышлением, между представлением, существующим лишь во мне, и таким представлением, которое для меня существует вне меня в качестве действительного предмета.
Если у меня нет денег для путешествия, то у меня нет и потребности, т.е. действительной и претворяющейся в действительность потребности в путешествии. Если у меня есть призвание к научным занятиям, но нет для этого денег, то у меня нет и призвания, т.е. действенного, настоящего призвания к этому. Наоборот, если я на самом деле не имею никакого призвания к научным занятиям, но у меня есть желание и деньги, то у меня есть к этому действенное призвание. Деньги – как внешнее, проистекающее не из человека как человека и не из человеческого общества как общества всеобщее средство и способность превращать представление в действительность, а действительность в простое представление – в такой же мере превращают действительные человеческие и природные сущностные силы в чисто абстрактные представления и потому в несовершенства, в мучительные химеры, в какой мере они, с другой стороны, превращают действительные несовершенства и химеры, действительно немощные, лишь в воображении индивида существующие сущностные силы индивида в действительные сущностные силы и способности. Уже согласно этому определению деньги являются, следовательно, всеобщим извращением индивидуальностей, которые они превращают в их противоположность и которым они придают свойства, противоречащие их действительным свойствам.
В качестве этой извращающей силы деньги выступают затем и по отношению к индивиду и по отношению к общественным и прочим связям, претендующим на роль и значение самостоятельных сущностей. Они превращают верность в измену, любовь в ненависть, ненависть в любовь, добродетель в порок, порок в добродетель, раба в господина, господина в раба, глупость в ум, ум в глупость.
Так как деньги, в качестве существующего и действующего понятия стоимости, смешивают и обменивают все вещи, то они представляют собой всеобщее смешение и подмену всех вещей, следовательно, мир навыворот, смешение и подмену всех природных и человеческих качеств.
Кто может купить храбрость, тот храбр, хотя бы он и был трусом. Так как деньги обмениваются не на какое-нибудь одно определенное качество, не на какую-нибудь одну определенную вещь или определенные сущностные силы человека, а на весь человеческий и природный предметный мир, то, с точки зрения их владельца, они обменивают любое свойство и любой предмет на любое другое свойство или предмет, хотя бы и противоречащие обмениваемому. Деньги осуществляют братание невозможностей; они принуждают к поцелую то, что противоречит друг другу.
Предположи теперь человека как человека и его отношение к миру как человеческое отношение: в таком случае ты сможешь любовь обменивать только на любовь, доверие только на доверие и т.д. Если ты хочешь наслаждаться искусством, то ты должен быть художественно образованным человеком. Если ты хочешь оказывать влияние на других людей, то ты должен быть человеком, действительно стимулирующим и двигающим вперед других людей. Каждое из твоих отношений к человеку и к природе должно быть определенным, соответствующим объекту твоей воли проявлением твоей действительной индивидуальной жизни. Если ты любишь, не вызывая взаимности, т.е. если твоя любовь как любовь не порождает ответной любви, если ты своим жизненным проявлением в качестве любящего человека не делаешь себя человеком любимым, то твоя любовь бессильна, и она – несчастье. [XLIII]
[Критика гегелевской диалектики и философии вообще]
[XI] 6) В этом пункте, быть может, уместно будет – в целях разъяснения и обоснования правомерности развиваемых здесь мыслей – привести некоторые соображения как относительно гегелевской диалектики вообще, так, в особенности, о ее изложении в «Феноменологии» и «Логике» и, наконец, об отношении к Гегелю новейшего критического движения.
Современная немецкая критика так много занималась содержанием старого мира, ее развитие до такой степени было сковано критикуемой материей, что в результате получилось совершенно некритическое отношение к методу самой критики и полное отсутствие сознательности по отношению к внешне формальному, но в действительности существенному вопросу о том, в каких же взаимоотношениях мы находимся с гегелевской диалектикой? Бессознательность по вопросу об отношении современной критики к гегелевской философии вообще и к диалектике в частности была так велика, что такие критики, как Штраус и Бруно Бауэр, все еще находятся – первый целиком и полностью, а второй в своих «Синоптиках»{74} (где он, в противоположность Штраусу, ставит «самосознание» абстрактного человека на место субстанции «абстрактной природы») и даже еще в «Раскрытом христианстве»{75} по меньшей мере потенциально полностью – во власти гегелевской логики. Так, например, в «Раскрытом христианстве» говорится:
«Как будто самосознание, которое полагает мир, полагает различие и в том, что оно творит, творит само себя, так как оно снова уничтожает различие своего творения от самого себя и является самим собою только в акте творения и в движении, – как будто это самосознание не имеет своей цели в этом движении» и т.д. Или: «Они» (французские материалисты) «еще не могли усмотреть того, что движение вселенной становится действительно движением для себя лишь как движение самосознания, достигая в последнем единства с самим собой».
Эти выражения даже по языку ничем не отличаются от гегелевских взглядов и скорее повторяют их дословно.
[XII] Как мало во время акта критики (Бауэр, «Синоптики») было налицо сознания в отношении гегелевской диалектики и как мало было этого сознания и после акта предметной критики, это доказывает Бауэр, если он в своем «Правом деле свободы»{76} отделывается от дерзкого вопроса г-на Группе: «Ну, а как же обстоит дело с логикой?» – тем, что отсылает его к будущим критикам{77}.
Но и теперь, после того как Фейербах и в своих «Тезисах» в «Anekdota» и подробнее в «Философии будущего» опрокинул в корне старую диалектику и философию, после того как, наоборот, вышеуказанная критика, не сумевшая выполнить это дело, увидела, что это дело выполнено, и провозгласила себя чистой, решительной, абсолютной, все себе уяснившей критикой, после того как она в своем спиритуалистическом высокомерии свела все историческое движение к отношению остального мира (зачисленного ею, в отличие от нее самой, в категорию «массы») к ней самой и растворила все догматические противоположности в одной догматической противоположности между собственной своей мудростью и глупостью мира, между критическим Христом и человечеством как «толпой», после того как она ежедневно и ежечасно доказывала свои собственные превосходные качества путем выявления скудоумия массы, после того как она в печати заявила о своем решительном превосходстве как над человеческими ощущениями, так и над миром, над которым она возвышается в царственном одиночестве, разражаясь лишь время от времени саркастическим смехом олимпийских богов, после того как, наконец, она возвестила критический страшный суд, заявив, что близится день, когда против нее ополчится все погибающее человечество, которое будет разбито ею на группы, причем каждая особая группа получит свое testimonium paupertatis[21], – после всех этих забавных кривляний умирающего в форме критики идеализма (младогегельянства) этот идеализм не высказал даже и отдаленного намека на то, что пора критически размежеваться со своей матерью, гегелевской диалектикой, и даже не сумел [ничего] сообщить о своем критическом отношении к фейербаховской диалектике. Это – совершенно некритическое отношение к самому себе.
Фейербах – единственный мыслитель, у которого мы наблюдаем серьезное, критическое отношение к гегелевской диалектике; только он сделал подлинные открытия в этой области и вообще по-настоящему преодолел старую философию. Величие сделанного Фейербахом и скромная простота, с какой он выступает перед миром, находятся в поразительном контрасте с тем, что наблюдается в этом отношении у критики.
Подвиг Фейербаха заключается в следующем:
1) в доказательстве того, что философия есть не что иное, как выраженная в мыслях и логически систематизированная религия, не что иное, как другая форма, другой способ существования отчуждения человеческой сущности, и что, следовательно, она также подлежит осуждению;
2) в основании истинного материализма и реальной науки, поскольку общественное отношение «человека к человеку» Фейербах также делает основным принципом теории;
3) в том, что отрицанию отрицания, утверждающему, что оно есть абсолютно положительное, он противопоставляет покоящееся на самом себе и основывающееся положительно на самом себе положительное.