Два часа чтения обзорной лекции по тактике, показ немецкой кинохроники из польской кампании. Смотрели тихо, прятали друг от друга глаза: одно дело — бодрые рассказы командиров и лекторов, совсем другое — увидеть, как с экрана на тебя надвигается танк, как из чрева бомбовоза сыплются бомбы, как над окопами поляков встают чудовищные грибы разрывов тяжелых снарядов и бомб, как рушатся дома, как горизонт окутывается дымом пожарищ, как по дорогам нескончаемым потоком бредут пленные и беженцы, пленные и беженцы, беженцы, беженцы… Ведь это может придти и на твою землю…
Затем кинохроника о вступлении Красной армии в Западную Украину и Западную же Белоруссию, некогда отторгнутые поляками от ослабевшей в длинной череде войн Советской России. Бесконечные вереницы советских танков, автомобили с пехотой, конница, самолеты… А по обочинам дорог толпы радостно улыбающихся людей, цветы, сыплющиеся на танковую броню, фрукты, вино, которыми угощают красноармейцев. Такую искренность и массовость подстроить, срежиссировать невозможно. Правда, мелькают и хмурые лица, но это естественно: на всех не угодишь.
Лекция, кинохроника, затем недавно вышедший на экраны страны фильм Александрова «Волга-Волга» с Любовью Орловой в главной роли — и Алексей Петрович позабыл о Капустанникове.
Глава 8
А Капустанников в это время сидел в кабинете начальника особого отдела при Высших командирских курсах «Выстрел» и писал свидетельские показания о заговоре с целью подрыва обороноспособности СССР и боевой мощи Красной армии — такую базу подвел под случайно услышанный молодым писателем разговор начальник особого отдела майор Трюков.
Сам майор, невысокого роста, но плотный, с ранними залысинами на круглой голове и серой полоской усов под легкомысленно вздернутым носом, ходил сзади, время от времени заглядывал в стандартный опросный лист, читал, шевеля полными губами, выползающие из-под пера ровные строчки и одобрительно кивал головой: ему нравилось, что и как писал сидящий в его кабинете человек, и он прикидывал, как бы ему получше подать этот материал наверх, чтобы дело выглядело не случайно свалившимся ему на голову, а как бы подготовленным самим майором. Но тут у майора Трюкова не все сходилось, и он мучительно морщил лоб, ища нужную зацепку.
— Постойте! — воскликнул он, прерывая стремительный бег пера в руке Капустанникова. — Давайте-ка повернем это несколько по-другому. В том смысле, что вы услыхали разговор в туалете, но не придали ему должного значения…
— Как же не придал? — удивился Капустанников. — Именно что придал должное значение!
— Видите ли, товарищ Капустанников, какая у нас с вами складывается ситуация, — продолжил майор Тюков проникновенным голосом. — Я согласен, что вы услыхали и придали должное значение этому факту. Но согласитесь: услыхать-то вы услыхали, однако пришли ко мне не сразу, не в тот же вечер, а только на другой день, то есть сегодня. Вы сомневались, идти или не идти… Так ведь?
— Ну как же это я сомневался? Я вовсе не сомневался. Я же вам говорил, что сразу же пришел, но ваш кабинет оказался закрытым…
— Это все так. Ведь я не обязан все время сидеть в своем кабинете. Если я буду сидеть в своем кабинете, то это, знаете ли, ни к чему хорошему не приведет. Надеюсь, вы понимаете, о чем речь.
— Да, разумеется, — поспешно согласился Капустанников, не понимая, куда клонит майор.
— Так вот, если мы подадим дело таким образом, то возникнет вопрос… — Майор Тюков замолчал, взял со стола початую пачку папирос «Пушка», предложил папиросу Капустанникову, поднес к ней спичку и, лишь затянувшись дымом и пустив его к потолку, продолжил: — Да, возникнет вопрос… Я не утверждаю, что вопрос возникнет непременно, но и не исключаю такого развития событий… Так вот. Представьте себе: я подаю рапорт с вашими показаниями по команде, а наверху… — майор многозначительно возвел глаза к потолку, — …наверху тут же задумаются… Как вы думаете, товарищ Капустанников, о чем могут задуматься наверху?
— П-понятия н-не имею, — вдруг начал заикаться Капустанников и вытер о штаны свои вспотевшие ладони. — Но я, как писатель, могу предположить… то есть могу в своем воображении…
— При чем тут ваше воображение! У нас, у чекистов, имеется на этот счет богатый опыт. Вот представьте себе: существует некая группа германских или японских шпионов и предателей родины, скрытых троцкистов или бухаринцев, которая находится на крючке у наших чекистов. Этой группе дают пока свободно, но под наблюдением, вести свою подрывную деятельность, выявляют ее связи с резидентами иностранных разведок, с троцкистскими организациями внутри страны и за рубежом, чтобы прихлопнуть всех разом. И вот кто-то из этой группы замечает, что за ними следят… Заметить это, уверяю вас, весьма сложно: все-таки чекисты не дети, чтобы их вот так вот ни с того ни с сего расшифровали… Но допустим, что так случилось. Или наоборот: ничего не заметил, но понял, что деятельность группы рано или поздно будет обнаружена. И что в таком случае делает этот человек?
— Откуда же мне знать, товарищ майор! Я никогда ни в каких группах подобного толка не состоял и не участвовал! — возмутился Капустанников, до которого стало доходить, что зря он полез в это дело.
— Вот именно, что вам неоткуда знать! — радостно подхватил майор Трюков. — Но мы-то знаем! Мы с таким сталкивались тысячи раз! И версия такая имеет право на существование.
— То есть, вы хотите сказать, что…
— Вот именно! Вот именно! Наверху так и скажут: надо проверить, не является ли этот Капустанников соучастником этой группы, решивший первым сбежать, так сказать, с тонущего корабля? И начнется катавасия. Уж я-то, поверьте мне, знаю, что это такое: перекрестные допросы, очные ставки, бессонница, могут и физические меры воздействия применить в пределах допустимого, и посадить в Бутырку, а там уголовники, то есть народ, живущий по законам преступного мира… А теперь скажите: нужно вам это?
Капустанников потер взмокший лоб и растерянно посмотрел на свои руки, точно они одни были виноваты в том, что с ним случилось и могло еще случиться. Он вспомнил Алексея Петровича Задонова, и ему в голову пришла спасительная мысль, что если он скажет, что перед своим приходом в особый отдел он советовался с известным писателем Алексеем Задоновым, который встречался лично с товарищем Сталиным и тому подобное, то этот майор… И он уж было раскрыл рот, чтобы выразить пришедшую мысль в решительных выражениях, но не успел: майор Трюков опередил его:
— Я думаю, Степан Георгиевич, — задушевно заговорил майор, присаживаясь рядом и кладя на плечо Капустанникову свою тяжелую руку. — Я думаю, что лучше будет, если мы повернем дело так, будто бы я попросил вас присмотреть за этой подозрительной группой товарищей, послушать, о чем они говорят, и вы согласились… согласились как комсомолец и будущий коммунист, а в результате… Тогда сразу же отпадают всякие сомнения, вы избегните ненужных проверок, допросов и прочих весьма неприятных вещей. Сообразите, ведь вы умнейший же человек, что это исключительно в ваших же интересах.
— Да-да-да, — пробормотал сбитый с толку Капустанников, все еще не расставшийся с идеей привлечь к делу Алексея Задонова. Но в свете сказанного майором он не знал теперь, как подвернуть сюда знаменитого писателя, и не окажется ли так, что Задонов его же, Капустанникова… а у него связи, вес, он лично знаком с товарищем Сталиным…
— Вот и чудесненько, — одобрительно похлопал его по плечу майор Трюков, вынимая из-под руки писателя наполовину исписанный листок. — Мы этот листок ликвидируем, а вы дальше пишите так: такого-то числа в такое-то время ко мне подошел майор Трюков Д.Н. и предложил мне понаблюдать за известной мне группой людей и по возможности установить темы их, так сказать, секретных разговоров. В результате чего… А дальше все так, как оно и было на самом деле. Согласны?
— Да, конечно, разумеется… Но ведь это же неправда! — прошептал Капустанников и посмотрел на майора своими прозрачными глазами.
— Почему же вдруг неправда? — пожал плечами майор Тюков. — Разве не есть правда в том, что мы с вами, коммунист и комсомолец, делаем одно и то же дело? Ведь я вам объяснил: исключительно в ваших же интересах. Вы — писатель, у вас время на вес золота, вы, я уверен, напишете что-нибудь вроде «Как закалялась сталь» Островского, а вас будут отвлекать. Не все и в органах, должен вам откровенно признаться, такие же чуткие люди, как я: люди есть люди. Согласитесь, что другого выхода у нас с вами просто нет и не может быть.
— Да-да, я понимаю.
— И не думайте, что только вы один разглядели в некоторых представителях, так сказать, определенного… э-э… толка некую гнилость и даже, я бы сказал, оппозицию. Мы тоже не лыком шиты, Вы вот услыхали случайно разговор, а ведь многого, скорее всего, не знаете, не замечаете, хотя это многое творится на ваших глазах, — и Тюков многозначительно посмотрел на Капустанникова.
— Я не понимаю, о чем вы, — беспомощно глянул на него Капустанников.
— А вот о чем, дорогой мой, — снова положил ему на плечо свою тяжелую руку Трюков. — Вам, я думаю, известно имя поэта Джека Алтаузена…
— Да, конечно. Правда, лично с ним я не знаком.
— И слава богу, что не знакомы. Вот, посмотрите, что пишет этот, с позволения сказать, поэт, — и Трюков, обойдя вокруг стола и открыв один из ящиков, достал оттуда коричневую папку, вынул из нее листок и протянул его Капустанникову.
Тот стал читать, шевеля губами, но Трюков остановил это шевеление, предложив:
— Да вы читайте вслух, товарищ Капустанников. Вслух читайте! Так доходчивей будет.
И Капустанников стал читать вслух:
— А вы говорите, — снисходительно улыбнулся Трюков и потер ладони. — В то время как партия, руководствуясь указаниями товарища Сталина, взяла курс на патриотическое воспитание советского народа, эти, с позволения сказать, товарищи гнут свою троцкистско-бухаринско-фашистскую линию на подрыв нашей обороноспособности. Нет ничего удивительного, что они сговариваются и готовы с потрохами отдать Советский Союз мировому фашизму. Конечно, Ежов много напортачил: столько безвинных товарищей наших поставил к стенке. Товарищ Берия исправляет его злодейства. Но и недобитки еще остались. Прячутся за псевдонимы, размножают свои пасквили на машинках или от руки, рассылают по почте. Тут у меня в папке есть стишки и похлеще. Вот, например, другого поэта:
Или вот еще:
— Вот вы, Степан Георгиевич, откуда родом?
— С Ярославщины. А что?
— Из деревни?
— Да. А разве это так уж плохо?
— Нет, что вы! Даже наоборот! — воскликнул майор. — Я тоже из деревни, только из-под Саратова. Так ведь это нашим отцам он плевал в сомкнутые губы, это средь наших черных изб сеял смерть. Это им он мстил… А за что? За то, что мы, русские, живем на свете! А теперь, когда восторжествовала рабоче-крестьянская власть, когда Минин и Пожарский, Александр Невский, Суворов и Кутузов признаны национальными героями, они считают, что их обманули, отняли у них победу. Это и есть «пятая колонна», готовая ударить нам в спину. Они нас ненавидят, — заключил майор Тюков. — Не все, конечно: есть и среди них порядочные люди. Но всех остальных надо под корень. И, будьте уверены, товарищ Капустанников, товарищ Берия во всем этом разберется и наведет большевистский порядок. Так что пишите. Это же так просто.
«Ну и сволочь, — подумал Капустанников о майоре Трюкове, наконец-то догадавшийся, что тому от него нужно, с трудом загоняя в строчки расползающиеся в разные стороны вдруг ставшие непокорными слова. — А как все было здорово еще несколько минут назад…»
Подписав каждую из шести страниц, Капустанников покинул кабинет майора-особиста, чувствуя на своей мокрой ладони его жесткое и как бы предупреждающее пожатие. И ничего не было ясно впереди, а он-то думал… а его провели, как последнего дурачка. И рожа у майора была такой торжествующей, точно он и в самом деле раскрыл грандиозный заговор, а Капустанников тут так — с боку припека.
Впрочем, эти стихи… Он, Капустанников, такие не читал. Видать, они ходят только среди избранных, а среди прочих пускать такие стихи их авторы опасаются. Странно, а как они попали к Тюкову? Просто удивительно…
Слава богу, в коридоре никого, лишь у входа торчит дневальный с красной повязкой на рукаве, следовательно, никто не видел, как он, Капустанников, выходил из кабинета особиста.
Звонко хлопнула за спиной подпружиненная дверь — Капустанников вздрогнул и шагнул из-под навеса крыльца под мелкий дождь и порывистый ветер. Кивали верхушками черные ели, гнулись березы, полоща в серой мути растрепанные космы ветвей, несколько ворон тянули к лесу против ветра, то ныряя почти к самой земле, то взмывая к облакам. Бормотала вода в водостоке, с полигона доносились рваные звуки стрельбы. На душе у Капустанникова было так же мокро и тоскливо, как и в окружающем его мире. Выходило, что ни одно доброе дело нельзя совершить без примеси хотя бы маленького зла и неправды.
Но тут же мысли Капустанникова привычно повернулись в ту сторону, где все было ясно и понятно: к белому листу бумаги, на котором он напишет рассказ о том, как… как… Впрочем, сюжет он придумает после, а пока надо осмыслить то, что с ним произошло. Пожалуй, он не станет делиться своими впечатлениями с Задоновым, а то Задонов возьмет да и сам напишет рассказ на эту тему, и ты не успеешь даже оглянуться, как в каком-нибудь толстом журнале этот рассказ появится. Задонову что — ему везде распростертые объятия, да и опыта у него побольше, и пусть он напишет что-то средненькое, даже серенькое, а ты нечто гениальное, предпочтут Задонова, а не тебя. Так что лучше помалкивать.
Капустанников вдруг вспомнил, что в клубе сейчас должны показывать «Волгу-Волгу» и что-то еще, и поспешил в клуб.
Он застал еще кусочек кинохроники, а фильмом так увлекся, что позабыл о всех своих передрягах. Более того, передряги эти уже не казались ему таковыми, даже наоборот: он прошел через такое, о чем никто никогда ему не расскажет. Никто этого не знает, а он знает. И он таки напишет. Конечно, не о евреях, и не о писателях-журналистах, потому что это не типично для советского общества, а о… о каких-нибудь интеллигентах-чиновниках. Ну, вроде того, что героя хотят привлечь к троцкистско-террористической деятельности и тому подобное. Новое в этом рассказе будет то, что скрытый троцкист, агент какой-нибудь вражеской разведки, выявится не где-нибудь, а в самих органах. И героем рассказа станет простой рабочий-комсомолец. И можно не рассказ, а вставить в роман о сапожниках. То есть обувщиках… Да, такого еще не было.
И Капустанников готов был покинуть даже кино, но удержался: в Москве это же кино придется смотреть за свои деньги, а тут совершенно бесплатно. Он еще успеет. Главное, что он знает, о чем писать. Он один из всего множества знаменитых и совсем неизвестных писателей. И от этого чувства грудь Капустанникова распирало гордостью и предвкушением славы. Может быть, сам Сталин… Впрочем, лучше не загадывать: у него всегда так — стоит загадать, как все получается наоборот.
В гостиничном номере, где все четверо случайных жильцов собрались для сборов перед дорогой, Капустанников не обмолвился ни словом о своей встрече с майором Трюковым. Правда, никто и не поинтересовался, где он был, пока все остальные слушали лекцию и смотрели кинохронику. Похоже, никто, даже Задонов, не заметил его отсутствия — вот ведь какая странность. Пока они развлекались, он, Капустанников, в это время… и никому до этого нет дела. А скажи им… А вот если сказать?
Капустанников исподтишка глянул на Алексея Петровича, но тот смотрел в окно, на площадь, где уже урчали автобусы.
— Пожалуй, пора, — произнес Алексей Петрович, подхватывая свой вместительный портфель, и первым пошел из комнаты вон.
За ним последовал Капустанников, а киношники задержались, чтобы в одиночестве проглотить оставшуюся на посошок чекушку. И за всю дорогу от Солнечногорска до Москвы Алексей Петрович так ни о чем и не спросил Капустанникова: то есть, чем кончилось, и кончилось ли вообще, и что он думает делать дальше. Точно ничего и не было и быть не должно. И простился он с ним подчеркнуто сухо: мол, ваши дела есть ваши дела, меня они не касаются. И будьте здоровы.
Капустанников попробовал было обидеться, но не обиделся: у него была не только тайна, но и тема, даже почти готовый сюжет. И он непременно удивит еще всех. В том числе и Задонова.
Глава 9
Почти до декабря тянулось бабье лето, перемежаемое редкими дождями и мокрым снегом. Даже в Заполярье, на севере Кольского полуострова, снег едва присыпал тундру и скалы, и в короткие дневные часы земля, испятнанная темными проплешинами, над которыми перепархивали белые куропатки, смотрела в пасмурное небо, прося у него снега, снега и еще раз снега.
В самый последний день ноября началась война с белофиннами. Тут и зима навалилась всей своей снежной тяжестью и морозами. И за несколько дней снега высыпало столько, что не пройти, не проехать. Танки садились на брюхо и впустую молотили гусеницами снег, не подвигаясь ни на сантиметр. Севернее Ленинграда скопились и продолжали скапливаться войска, техника, все это засыпалось снегом, морозилось под открытым небом, перемешивалось, перепутывалось и почти не двигалось вперед. Да и куда двигаться? Ни дорог порядочных, ни даже просек. Болота еще не промерзли как следует, на них встанешь — и поминай как звали. А стоит выйти на дорогу или просеку, как начинает долбить финская артиллерия, да так точно, что это уже и не война, а чистое смертоубийство.
Ну и мины. Мины — везде. Куда ни ступи, до чего ни дотронься. Даже заледенелое тело убитого красноармейца — и его опасно было трогать: взорвется. Мины стали чистым наказанием. Они мерещились всюду. Как и финские снайперы, прозванные кукушками, потому что, как говорили, устраивали свои гнезда на деревьях, чаще всего на елках. Ну и диверсанты.
И Ленинград тоже засыпало снегом по самые окна первых этажей. Трамваи на улицах вставали, упираясь в сугробы, растущие прямо на глазах, и не могли двигаться дальше; пассажиры, чертыхаясь, брели пешком, боясь опоздать на работу: за двадцать минут опоздания грозил суд и тюрьма до пяти лет; везде махали лопатами дворники, громоздя горы снега, так что со стороны казалось, будто дворники закапываются в снег, потому что им все это уже надоело; домохозяек, красноармейцев и даже студентов — и тех выгоняли на расчистку улиц, трамвайных и железнодорожных путей.
Получив заверения безропотных наркома обороны Ворошилова и начальника Генштаба Шапошникова, человека небесталанного, но весьма угодливого, что армия вполне готова к победоносной войне с финнами, Сталин теперь требовал наступления и только наступления. Он отлично понимал, что чем скоротечнее война, тем меньше проблем она создаст в отношениях СССР с западными державами, тем с большим уважением буржуи будут относиться к советской стране и ее руководству. В том числе и Гитлер. Сильных, как известно, если не любят, то побаиваются и уважают, слабых третируют и бьют.
Командующего Ленинградским военным округом и армией, нацеленной на Карельский перешеек, командарма второго ранга Мерецкова такие широкие проблемы не волновали. Вызвавшись на Главном военном совете наркомата обороны в присутствии Сталина в кратчайшие сроки справиться с финнами силами одного Ленинградского военного округа, он надеялся снискать себе лавры еще большие, чем снискал безвестный до того генерал Жуков за победу над японцами, поэтому гнал и гнал полки и батальоны на штурм «линии Маннергейма», уверенный, что если в двадцатом взяли «на штык» Перекопские укрепления, то и эти тоже возьмут не сегодня, так завтра.
Да только полки и батальоны уперлись в эту «линию» — и ни шагу вперед. О том, чтобы назад, и говорить нечего: трусов и паникеров не жаловали. Но против дотов и дзотов не шибко-то с винтовкой навоюешь. Даже с сорокопяткой, пушчонкой пробивной и вездеходной. А из этих чертовых дотов пулеметы секут так, что головы не поднимешь. А тут еще минометы, пушки. И везде — мины, мины, мины. А миноискателей нет, саперы работают на ощупь. Часто подрываются. А не подорвется, так попадет на мушку «кукушке». А одежонка у красноармейца — гимнастерка да шинель на рыбьем меху. У большинства даже рукавиц нету, обувка — у кого сапоги, а больше все ботинки да обмотки: ноги-руки после часа лежания в снегу отмерзают. Да и с харчами не густо: разве что сухарь в кармане, о горячих щах или каше приходится только мечтать…
Даже удивительно, каким местом начальство думало, затевая эту войну? Точно собралось не на севере воевать, а в Крыму. Так ведь и там случаются холода, и там богу душу отдать можно, если зима выдастся поядреней. Вон на знаменитой болгарской Шипке — уж до чего юг, а сколько русских солдат там померзло, воюя с турками за свободу болгар шестьдесят лет назад. Нет, все нам не впрок.
Лишь после месяца бесплодных попыток взять укрепления на Карельском перешейке что называется на хапок, Сталин понял, что война может затянуться, жертв придется принести безмерно, а толку никакого, что на этот раз вину за столь позорную войну свалить только на военных не удастся, что часть ее, и не малую, могут возложить на самого Сталина: куда смотрел? кто у тебя командует? тех ли пустил в расход во время Большой чистки? — и прочее и прочее. В глаза, разумеется, никто не скажет, но шептуны найдутся, а на каждый роток не накинешь платок.
Сталин был недоволен Ворошиловым, Генштабом, Мерецковым: наобещали, напланировали, а вышло черт знает что! Такая оплеуха от каких-то финнов! На Западе похихикивают, Гитлер, сообщает разведка, довольно потирает руки: он — после разгрома японцев на Халхин-Голе — тоже считал Россию сильнее, чем она оказалась на самом деле. Англия и Франция зашевелились: собираются посылать войска для защиты Финляндии. Если бы не зима с ее снегом и морозами, то и послали бы. Но если так воевать и дальше, то — не успеешь оглянуться, — не только до весны не управиться, но и до лета. Так что же, ждать весны? Ждать, ясное дело, нельзя. А вот в пожарном порядке подготовиться к наступлению — это вполне возможно. И война была на время приостановлена, чтобы продолжиться, но как-то иначе.
Срочно были произведены перестановки в командном составе. Новым командующим фронтом назначили командарма первого ранга Тимошенко, до этого командовавшего Киевским особым военным округом. Генштаб почти разогнали: пригрелись, видите ли, в столице и в ус не дуют. Были произведены и другие устранения и назначения. И началась подготовка основательная, то есть если и не по всем правилам военной стратегии, то все-таки с учетом ее законов. Ну и, разумеется, выполним-перевыполним — без этого никак, это стало нормой, законом жизни, а всегда ли на пользу или во вред, на это не смотрели. И новые назначенцы лезли из кожи вон, понимая, что рискуют головой, если и на сей раз плохо подготовятся и не управятся предоставленными им силами и средствами.
Нет, не так уж и хорошо заканчивался тридцать девятый год, но не столько даже для страны, сколько для ее руководства.
Глава 10
Эшелон, в котором везли Ивана Кондорова, застрял в снегах, не доехав до Кандалакши верст тридцать. Красноармейцев выгнали из вагонов, выстроили перед паровозом в две длинные цепи. На двадцать человек одна лопата. Остальные отгребали снег руками и ногами. Матерились. Вспоминали изменников, предателей, вредителей — вранаров и каэров. Судя по этой бестолковщине, они еще остались и действуют, устраивая всякие мелкие подлости и гадости. Саперных лопаток не выдали почему? Потому, видите ли, что зима и они вроде бы без надобности. Но в том же снегу зарываться с помощью чего? Финок? Так они только у разведчиков. Значит, грызи зубами, скреби ногтями. Не иначе как в отделах снабжения сидят эти самые недобитые каэры и вранары.
Воет ветер, шуршит сухой колючий снег, гудят и стонут сосны, сиротливо, короткими гудками, перекликаются паровозы вытянувшихся в затылок друг другу воинских эшелонов.
На командиров посматривали косо, хотя те, начиная от взводных, кончая ротными, месили снег вместе со всеми. И старались больше других. Особенно политруки. Пример показывали. Лучше бы они раньше головой думали. Зима, а теплого белья не дали. Шинелишки продувает насквозь, буденовка от мороза не спасает. Ладно еще, что выдали байковые портянки по две пары, так ими пользовались вместо шарфов, а иначе продует насквозь — и ты уже не вояка, а кандидат на койку в медсанчасти.
Впрочем, где они, медсанчасти эти? Ау! От Ленинграда третьи сутки ползут эшелоны с войсками, танками, пушками, а сухой паек дали на два дня, вместо воды — снег, вместо туалетов — дыра в вагонном полу, кое-как занавешенная брезентом. Командиры скрипят зубами и делают вид, что все идет, как надо. Бодрятся. Политруки проводят политбеседы, уверяют, что война без тягот не бывает, что в гражданскую было в тысячу раз тяжелее, но выстояли и победили аж четырнадцать вооруженных до зубов капиталистических держав. Во как! Но теплее от их политбесед не становилось.
Ивана в цепь впереди паровоза не послали. Ему вместе с другими лыжниками-добровольцами приказали выгребать снег из-под вагонов. Руками. А мело так, что буквально на глазах между колесами вырастали снежные гребни сухого, сыпучего снега высотой с полметра. Пустая работа.
Через час такой работы Иван был мокрый от пота, точно пробежал десять километров лыжного кросса. Да и одет он, как и большинство лыжников, не только в обычную солдатскую робу, но и в свитер, и белье у него теплое, а в вещмешке ватные штаны, ватная куртка, лётный шлем на меху, меховые же рукавицы и белый масхалат. Но все это не для чистки снега, а для дела. А каким будет дело, еще никто не знает. Даже командир роты старший лейтенант Поляков. Но все уверены, что придется идти по финским тылам, громить их коммуникации и гарнизоны. Или выискивать финские диверсионные отряды в собственном тылу. Для этого и готовили.
Иван на финскую попал, можно сказать, случайно. В армии не служил по причине «брони»: токарь-карусельщик — специальность редкая, требует знаний, опыта, сноровки. На своем могучем станке он обрабатывает такие глыбы металла, которые весят многие и многие тонны, а точность — микронная. Директора заводов за таких спецов держатся, они у них на особом счету, можно сказать, на вес золота. Да и лет Ивану под тридцать, а закон о всеобщей воинской обязанности принят лишь в прошлом году, и он уже под этот закон не подпадает.
Но однажды — в воскресенье, в конце второй декады декабря — в лыжную секцию на стадион имени КИМа пришел чемпион СССР по лыжным гонкам на длинные дистанции Василий Поляков, пришел в форме командира Красной армии с тремя кубарями в петлицах, собрал в спортзале только парней и сказал:
— Вот что, братцы, — сказал Поляков, когда все расселись вдоль стен по низким лавкам. — Требуются добровольцы, имеющие лыжную подготовку, для борьбы с белофинскими диверсионно-террористическими отрядами, проникающими на нашу территорию и очень вредящими Красной армии. Даю на размышление десять минут. Кто согласен стать добровольцем, прошу остаться. Кто не согласен, может быть свободен.
И ушел.