Она сказала:
— Здесь будет удобно, я ещё приду.
Голос девушки был чистый, певучий. Слегка поклонившись Периклу, она пошла встречать следующего гостя. Следующим был Фидий.
— Хайре! — поприветствовал он всех поднятием руки.
Несколько голосов ответили ему. Перикл промолчал — так он был смущён чувствами, охватившими его при встрече с Аспасией. Но постепенно вождь всё же успокоился и огляделся, будто спал и вдруг проснулся: справа от него, приветственно кивая, устраивался на своём ложе Фидий, слева подрёмывал на ароматных подушках Софокл, за Софоклом о чём-то уже спорил с Протагором Сократ, с другой стороны, за Фидием, было ложе Анаксагора — Анаксагор сидел, закутавшись в одеяло, он недавно перенёс простуду, — его сосед историк Геродот рассказывал что-то Перилампу, другу Перикла. «Ах, хитрец, — подумал о Перилампе Перикл, — по всему видно, что он здесь не первый раз, да не признавался в этом». Геродот и Периламп весело смеялись. В зал вошёл Продик, ставший уже знаменитым софистом, ученик Протагора. Этот Продик утверждал, что всё полезное для людей — божества: солнце, реки, источники, огонь, металлы, леса, пища, вино. Невысокого роста, худощавый, кудрявый, он был похож на мальчика, если бы не низкий зычный голос.
— Продик приветствует всех великих! — забасил он, едва появившись на пороге. — Вина Продику!
Аспасия подошла к нему, обняла и поцеловала. У Перикла невольно задрожал подбородок — так его обескуражил этот поцелуй, доставшийся не ему, Периклу, а какому-то Продику. Но делать было нечего: Аспасия равно дарила поцелуи всем. А может быть, и не равно, может быть, разные поцелуи: Продику или, скажем, Сократу — так, мимолётный, без чувства, как некое простое приветствие, а ему, Периклу, — нежный, страстный, долгий. И неповторимый. Да, неповторимый, только для него, единственного. Это могло утешить Перикла, но не утешило. Он ещё больше разволновался, когда Аспасия подарила поцелуй очередному гостю — это был архитектор Калликрат, занимавшийся постройкой Парфенона. Когда Аспасия обняла Калликрата, Перикл соскочил со своего ложа и, наверное, бросился бы к Аспасии, чтобы предотвратить поцелуй, но Софокл, наблюдавший всё это время за ним, остановил его словами:
— Ревность, Перикл, дурное чувство. Уймись! Все в равной мере заплатили Аспасии деньги за этот поцелуй.
— За поцелуй? Деньги?
— Может, и что другое достанется, — ответил Софокл. — Здесь будет много девушек. Посмотри на флейтисток. Каждая из них достойна любви.
— Фу, ты! — отмахнулся от него Перикл. — Да я ничего, пить хочется.
— Сейчас подадут, — пообещал Софокл. — Помни, будет наксийское.
Последним пришёл старик Полигнот, художник, изобразивший в Стое Пойкиле отъезд греков из покорённой Трои, когда они, весёлые и сильные победители, увозят оттуда богатую добычу. Один лишь Менелай на этой картине не веселится — он ведёт за руку сбежавшую от него с Парисом в Трою свою неверную, но прекрасную жену Елену.
«Прекрасная, но неверная» — вот что подумал об Аспасии Перикл, когда она поцеловала Полигнота, но потом всё же здраво рассудил, что Аспасию нельзя назвать неверной — ведь она не приносила ему, Периклу, клятву верности и вообще ни в чём не клялась, ни в чём не признавалась — в любви, например, — ничего не обещала. Она и сказал a-то ему всего шесть слов: «Здесь будет удобно, я ещё приду».
Перикл никогда не обращался с молитвами к богам, а тут вдруг попросил их сделать так, чтобы Аспасия ещё хотя бы раз подошла к нему. «И чтоб поцеловала!» — добавил он к словам молитвы и повторил просьбу мысленно несколько раз.
Она не ушла, когда подали вино и фрукты, сказала:
— Сейчас девушки для вас спляшут, а вы посмотрите.
Девушки разливали гостям вино и разносили закуски, порхая между лож, как весенние бабочки или как лепестки цветов, которыми играет ветерок, — в разноцветных нарядах, благоухая, одаривая всех улыбками и поцелуями. Эти девушки ушли, когда появились танцовщицы — прекрасные нимфы. Они водили хоровод внутри круга, составленного ложами пирующих, от их движения колыхались язычки пламени на лампионах и всё, казалось, покачивалось, завораживало, убаюкивало, погружало в сладкие грёзы. И музыка, сопровождающая танец нимф, была такой же — лилась, как ручей по камням-самоцветам, с колокольчиками, птичьими трелями, вздохами, плачем и смехом. Так приятно было плыть в миражах грёз, что не хотелось думать об окончании танца. Но танец кончился. Правда, музыка осталась, другая, тихая, чтоб не мешать говорящим.
Аспасия сказала, присев на ложе возле Сократа:
— В молчании бывает много мыслей, но о них никто не знает, кроме того, кто молчит. В разговоре бывает меньше мыслей, потому что не все готовы высказать сокровенное, тайное, но зато о высказанных мыслях могут узнать все. Не правда ли, Сократ?
— Ты говоришь как богиня: и красиво и правду, — ответил Сократ.
— И ты, наверное, понял, что я хочу, к чему я вас призываю?
— Понял: ты хочешь, чтобы мы затеяли общий разговор, не прерывая главного занятия, — чтобы мы говорили и пили прекрасное наксийское вино.
— Ты угадал моё желание, — похвалила Сократа Аспасия и в награду поцеловала его в щёку. — Теперь угадай другое моё желание, и ты получишь ещё один поцелуй, — предложила она.
— Как же я угадаю? Ведь душа твоя глубоко. Дай мне хоть ухом прижаться к твоей груди. — За эти слова Перикл, наверное, убил бы Сократа, когда б тот следом за ними не произнёс другие: — Или хотя бы сделай намёк на то, что ты хочешь.
— Сделаю намёк: одни народы хвастаются перед другими, говоря, что они лучше других, и этому спору нет конца, потому что никто не знает доподлинно, что тут лучше и что тут хуже. Некоторые вещи, разумеется, очевидны: невежество, жестокость, жадность, лживость, коварство, заносчивость не могут украсить ни один народ. Но о таких народах мы и говорить не станем. А вот о каких станем — о тех, которым свойственны и знания, и доброта, и щедрость, и правдивость, и верность, и скромность, и ещё много известных нам похвальных качеств. Какому же из таких народов мы присудим золотой венок наилучшего, за что? Теперь ты понял мой намёк, Сократ? — звонко засмеялась Аспасия, и смех её отозвался в душе Перикла таким благодарным чувством к ней, что он едва не заплакал. И оттого, конечно, что она говорила умно, а он так боялся узнать вдруг, что она глупышка — красивая юная глупышка. Но нет же, нет! — судьба делает ему щедрый подарок: Аспасия не только прекрасна, но ещё, кажется, и умна. Ему теперь хотелось, чтобы она говорила не умолкая...
Но тут он услышал голос Сократа:
— Я предложил бы лишь упростить задачу: судить не о народе, а о человеке. Ведь очевидно, что сумма наилучших людей составляет наилучший народ. И если мы решим, какого человека мы можем назвать наилучшим, а потом определим, в каком народе наилучших людей больше, то так мы и найдём наилучший народ.
Сократ, этот несносный сатир, получил в награду второй поцелуй Аспасии. Нет, третий! Ведь она наверняка, — Перикл, правда, этого не видел, — поцеловала его при входе в дом. Ах несносный сатир, ах счастливый болтун!
Протагор сразу же бросился в атаку на Сократа:
— Один человек — это одновременно и множество людей: один он такой, каким сам себе представляется, и ещё много таких, каким он представляется другим людям. Мы увязнем в десятках и даже в сотнях мнений, определяя одного человека, и никогда не придём к общему определению. Если же учесть, что народ состоит из тысяч людей, то мы наберём мириаду определений. Безнадёжное дело! — замахал Протагор руками. — Безнадёжное!
— Почему же безнадёжное? — нисколько не смутившись, заступилась за Сократа Аспасия. — Давайте сначала решим, что такое человек, и все согласимся с этим определением, затем найдём, совокупность каких качеств делает его наилучшим или наихудшим, и тоже согласимся с этим, а потом приложим эту мерку к живым людям и поищем, где наилучших людей больше, в какой стране. Всегда из частных мнений можно сложить общее, если они не противоречат истине. Правильно, Анаксагор?
Анаксагор крякнул от удовольствия, будто выпил одним духом бокал неразбавленного вина. Из чего Перикл понял, что Анаксагор уже успел приложить руку к образованию Аспасии, а то, что сказала в ответ Протагору Аспасия, — лишь повторение одного из уроков, преподанных ей Анаксагором, который и ему, Периклу, не раз твердил: совокупность мнений, если они намеренно не извращают правду, составляет истину. Или: тысяча наблюдений, подтверждающих какое-либо явление, говорят, что это явление существует на самом деле. Ещё короче: большая сумма установленных фактов напрямую ведёт нас к истине. Истина в сложении фактов. И в вычитании ошибок. Анаксагор боготворил арифметику.
Теперь Перикл догадался, почему в последнее время Анаксагор часто пропускал уроки, которые должен был давать его сыну Паралу, сказываясь то и дело больным, простуженным — в это время он, несомненно, занимался с Аспасией. И только ли наукой занимался он с ней? Нет, нет! Думать так — просто недопустимо, это уже навязчивая идея... И тут, сидя на ложе, демонстративно кутался в одеяло, когда Перикл смотрел на него, всё ещё хотел убедить Перикла, что он мёрзнет, болеет. Ах прохвост! Ах обманщик!
— Ты права, Аспасия! — громогласно заявил Анаксагор, сбросив с себя одеяло. — Ты права, моя детка! Если слушать Протагора, то два человека не смогут договориться даже о том, видят ли они друг друга.
Аспасия оставила Сократа и направилась к Анаксагору — яркий голубой цветок плыл между луговых трав.
Она присела на ложе Анаксагора, позволила тому взять себя за руку и сказала, обращаясь к Фидию:
— Фидий поможет решить нам задачу: тот, кто изваял своими руками Зевса Олимпийского, знает, что такое божественное совершенство и уж, конечно, что такое совершенство человеческое.
— Говорить ли мне о совершенстве женщины, о красоте или о совершенстве мужчины, воина? — отозвался Фидий, поставив на столик недопитую чашу с вином. — Говорить ли мне о совершенстве розы или о совершенстве шипов, защищающих эту розу?
По лицу Аспасии скользнула тень досады — Фидий, сам того, вероятно, не замечая, мог увести разговор от темы, которую она задала гостям, к разговору о мужчине и женщине, который, как известно, не имеет ни начала, ни конца и может длиться вечно, во всяком случае, до той поры, пока мужчинам подают вино. Она сказала с заметной настойчивостью в голосе:
— Если мы и будем говорить о мужчине и о женщине, то как о представителях своего народа, а не пола. Сократ мне рассказывал, что мужчина и женщина прежде жили неразделённо, составляли одно существо, которое и называлось человеком. А теперь в каждом человеке только половина человека. Давайте объединим и красоту и воинственность, и розу и шипы. Говорят, что твой Зевс, Фидий, соединяет в себе мощь и доброту, ум и нежность, величие и участливость, блеск и тепло, отрешённость и озабоченность. Говорят, что он видит одновременно и человека, и то, что далеко за ним, его судьбу. Так?
— Ты сказала лучше, чем сказал бы я, — ответил Фидий. — Я лишь добавлю, что я стремился к совершенству форм и пропорций, соотнесённых с человеком, к такому переплетению выпуклых и вогнутых поверхностей, в которых бы свет, соприкасаясь с золотом и слоновой костью, трепетал, как на живом теле.
— Ты забыл сказать о цвете, — подсказал Фидию Полигнот. — Я несколько часов простоял перед твоим Зевсом, Фидий. Я видел изумрудное мерцание в глубине его глаз — это образ мысли, я видел голубые отблески на его губах — так светятся слова небесной чистоты, слетающие с его губ. Я видел золотые и зелёные искорки на его бровях и в его бороде — будто на них наша сладкая земная роса при восходе солнца. На его руках — красные прожилки червонного золота: там струится живая кровь. Щёки его белы, и эта белизна — от крайней озабоченности судьбою мира и человека. Он не сидит, откинувшись на спинку трона, как сидят чванливые тираны или уставшие цари, — он слегка подался вперёд, он слушает стоящих перед ним, он полон участия. За его спиной — чернота для несотворённых звёзд. Впрочем, одна звезда вдалеке уже родилась, она слабо мерцает — это надежда, которую твой Зевс дарит каждому, кто стоит перед ним с молчаливой молитвой.
— Наше счастье не в будущем, а в прошлом, — сказал, как показалось, невпопад Геродот. — В прошлом мы находим все знания, все испытанные пути, все характеры, чувства, представления, выбираем для себя, словно товар в лавке, самое подходящее, и этот выбор — наша судьба, счастье или несчастье.
— Ты о чём это, Геродот? — остановил его Продик. — Мы говорим о сене, а ты о соломе.
— Нет, — возразил Геродот. — Я хотел лишь сказать, что достоинства народа определяются главным образом его историей, а достоинства каждого отдельного человека — его прошлыми поступками и, стало быть, выбором, который он сделал в прошлом. Говоришь о прошлом народа или человека — и вот он весь перед тобой. История — всё, что нам надо знать, сравнивая народы и отдельных людей.
Когда заговорил Полигнот, Аспасия пересела к нему, когда заговорил Геродот, она присела на край его ложа. Перикл решил, что наступил черёд и ему что-нибудь сказать, но его опередил Софокл:
— Мы знаем, ибо все читали Гомера, что судьбу народов и людей вершат боги. Они управляют войнами, дают нам мир, хлеб и свет, насылают мор и гибель. У разных народов разные боги. У нас — одни боги, у персов — другие, у египтян — третьи. Каковы эти боги, таковы и народы. Стало быть, оценивая достоинства или недостатки народа, мы прежде всего должны оценить достоинства и недостатки их богов. Нынешние боги греков совершенны: Зевс, Аполлон, Гера, Афина, Артемида, Афродита. Боги египтян — темны, боги персов — злобны. Вот и всё решение задачи, прекрасная наша хозяйка, — закончил свою короткую речь Софокл и получил в награду поцелуй Аспасии.
— Легко решает задачи Софокл, ибо он славен мудростью, — заговорил Перикл, едва Софокл произнёс последнее слово. — Он видит, подобно Гомеру, только богов: боги ненавидят, боги любят, боги мстят, боги соперничают, ссорятся, испытывают верность и преданность своих народов, показывают им свою мощь, щедрость и гнев, судят и наставляют людей на путь истины и совершенства. А что же сами люди, Софокл? Песчинки, которые перемалывают ветры и волны божественной воли? — Говоря это, Перикл следил за Аспасией, пытаясь угадать, намеревается ли она пересесть на его ложе. Ко всем говорившим садилась, а к нему? — Воля народа воплощается в его вождях, — продолжал Перикл. — Вожди народа олицетворяют его качества и подают ему пример во всём. Вожди таковы, каков народ, а народ таков, каковы его вожди. Судить о вождях — значит судить о народе. Это сложнее, чем судить о богах — боги не меняются, они не знают, что такое время, они не становятся ни хуже, ни лучше. А вожди и народы меняются. Их изменяют время и обстоятельства. Так они становятся или хуже, или лучше. Если не согласиться с этим, а судить о богах, то о народах надо забыть и не сравнивать их друг с другом: неизменны боги, неизменен и народ, у него нет своей воли, нет заслуг и грехов. — Перикл хотел закончить на этом свою речь, но Аспасия, кажется, и не помышляла оставить ложе Софокла. Тогда он обратился к ней, спросив: — Согласна ли ты, Аспасия, с моим мнением и заслуживаю ли я твоего поцелуя?
— Мы мало знаем о своих вождях, — ответила Аспасия, — о чужих — и того меньше, чаще лишь имена, а то и имён не помним. И о чужих богах мы знаем мало, — продолжала она, не глядя на Перикла — взгляд её привлекал Продик, который вращал, держа на одном пальце, пустой килик, удивляя свою соседку, одну из девушек-« бабочек », которые обслуживали пир. — Я присоединяюсь к Геродоту, — сказала Аспасия. — История народа и жизнеописание человека — вот всё, на что мы можем опираться, когда судим о достоинствах народа или человека. Историк — вот подлинный судья. — С этими словами Аспасия направилась к Геродоту.
«Он моложе и красивее меня», — только так Перикл мог объяснить себе то, почему, покинув ложе Софокла, Аспасия пошла к Геродоту, а не к нему, говорившему не меньше и не хуже, чем этот мальчишка Геродот — он был на пятнадцать лет моложе Перикла, — ив чьих словах было не меньше истины, чем в словах Геродота, ибо история народа — это всего лишь история его правителей: Ликурга, Солона, Ксеркса, египетских фараонов. Смысл истории — это их законы и деяния. Если спартанец, по законам Ликурга, не может стать богатым, то афинянин, по законам Солона, не может оставаться бедным. Фараоны строили себе надгробия до небес, где и поныне пребывают их набальзамированные мумии, Агамемнона же, великого царя Микен и героя Троянской войны, опустили в глиняную яму, обложили дровами и сожгли...
— Хорошо, — сказал Перикл, — поговорим об истории.
— Я скажу об истории, — к удивлению всех объявила, Аспасия: когда красивая и умная женщина руководит беседой мужчин, чтобы их мысль не ускользала от намеченной темы — это ещё куда ни шло, приемлемо, хотя и необычно. Но когда женщина наравне с мужчинами намеревается участвовать в споре — это уже нечто из ряда вон выходящее, удивительное и недопустимое. Правда, тут было одно обстоятельство, которое меняло всё в пользу Аспасии: она была хозяйкой дома, она была красавицей и, несомненно, умницей. Но какова дерзость: она не позволила говорить Периклу, первому и прославленному стратегу Афин, заявив, что произнесёт речь сама, вместо него.
— Что ж, говори, — не стал ей перечить Перикл. — Ты говори, а мы послушаем.
В последних его словах многие уловили некоторую угрозу, точнее, предупреждение: дескать, ты пока поговори, а мы потом оценим, чего стоят твои слова...
У одного лишь Геродота намерение Аспасии не вызвало удивления. Он воспринял её заявление с восторгом и в порыве восхищения даже обнял её. Это-то больше всего и не понравилось Периклу: мало того, что он молод, красив, что Аспасия приняла его точку зрения, он ещё и нагл, бросается со своими объятиями к девушке, которая ему не принадлежит. Она никому не принадлежит, хотя, если вспомнить, Сократ прочил её ему, Периклу, его заманивал к ней всеми правдами и неправдами, а остальные все пришли без чьего-либо принуждения, по доброй воле, остальные — только гости, а он, — тут дело не обошлось без сговора между Сократом и Аспасией, — избранный.
Сначала он слушал её напряжённо, внутренне противореча ей, пока в его сердце не улеглась обида, пока блистательная речь Аспасии, — о да, это была блистательная речь, — не захватила его.
Подобно опытному оратору, Аспасия, приступив к восхвалению Афин и афинского народа, его достоинств, — именно этому она посвятила свою речь, поставив перед собой задачу доказать, что афинский народ надо считать лучшим в мире, — начала с предков. Заявив, что они заслуживают всяческих похвал, ибо были мудрыми, деятельными и дальновидными, Аспасия сказала, что ещё больших похвал заслуживает нынешнее поколение афинян, которые разгромили персов и создали могучее государство, на свободу и независимость которого никто не смеет посягнуть, разве что безумец, ищущий своей смерти.
— Где же истоки могущества Афин? — задалась вопросом Аспасия, глядя на Перикла, будто спрашивала его. А он и готов был уже ответить, торопливо складывая в уме слова и мысли, но Аспасия опередила его. Она сказала, что истоки величия и процветания Афин — в государственных установлениях и образе жизни афинян.
— Никто не принёс афинянам законы, никто не учил их, как надо жить, не было и нет такого образца. Афины — сами образец для других народов и государств.
Было весело, что такая серьёзная речь слетает с уст очаровательной девушки. Гости радовались каждому её слову, как радуются каждому глотку густого наксийского вина, так что возгласы одобрения и хлопанье в ладоши сопровождали всё, что ни говорила Аспасия.
— Что главное в нашем строе? — продолжала между тем Аспасия — она сказала «в нашем», будто тоже была афинянкой, хотя все знали, что она милетянка, но кому же из мужчин не хочется считать своей соотечественницей красавицу? — Главное в нашем строе то, что Афинами управляет не горстка людей, знатных своей родовитостью, богатством или какими-то прошлыми заслугами, а большинство народа. Для повседневного же управления делами города народ избирает тех, кто честно служит ему. Афиняне терпимы к различного рода склонностям своих сограждан в частной жизни, но строго соблюдают общественные законы из уважения к ним, а не из страха. У нас много праздников. Афины — город сильный, красивый, добрый и весёлый. Оттого все стремятся побывать в Афинах, оттого сюда стекаются со всего мира товары — Афины богаты. Сильны, богаты, свободны и прекрасны. Мы сильны, хотя не закаляем отвагу юношей со спартанской суровостью. Мы сильны не закалкой, а мужеством. Мы богаты, но без похвальбы и употребляем богатство с пользой. Но и бедность не является у нас позором, порицания заслуживает лишь тот, кто не стремится избавиться от бедности трудом. Афиняне открыто обсуждают все государственные дела и решают их по доброй воле сообща. Мы склонны к прекрасному, но без расточительства.
— Скажи о добросердечности афинян! — выкрикнул Геродот и тем выдал себя, то, что он участвовал в составлении этой речи Аспасии.
— Да, — совсем не смутилась подсказке Аспасия. — Афиняне — добросердечны. Но они понимают добросердечие совсем не так, как другие люди: они ценят друзей не за то, что друзья дают им, а за то, что сами дают друзьям, оказывают им помощь из приязни к ним, без расчёта на собственную выгоду.
Речь Аспасии приблизилась к своему концу, когда Перикл, подобно Геродоту — не одному Геродоту позволено такое! — решился вставить своё слово. Он приставил ладони ко рту и крикнул:
— Про школу! Скажи теперь про школу!
— Про какую школу? — спросила его Аспасия, совсем не сетуя на то, что он прервал её.
— Ты говорила, что афиняне — во многом образец для других народов. Это самая ёмкая мысль, которая была заявлена тобой в начале речи. Теперь же, по законам ораторского искусства, ты должна повторить эту мысль, уже доказанную тобой всей речью, повторить более ярко, чтоб она запомнилась всем. Ведь ради неё одной ты потратила столько слов, она одна нужна тебе в сердцах слушателей. И я подумал, слушая тебя, что ты должна завершить речь словами о школе, где нам преподают лучшие образцы поведения и знаний. Вот эти слова: Афины — школа всей Эллады!
— Ты даришь эти слова мне? — спросила Аспасия.
— Дарю, — ответил Перикл, смеясь.
— В таком случае я хочу закончить мою речь словами: Афины — образец для всех народов и государств, Афины — школа всей Эллады, афиняне — наилучший народ!
Теперь все бросились целовать Аспасию. Первым ухитрился сделать это Продик. Геродот с трудом оторвал его от Аспасии, чтобы тоже подарить ей свой поцелуй. Не преминули устремиться к Аспасии Протагор, Сократ, Калликрат, Фидий и Софокл. Предпоследним приковылял к ней, опираясь на свой кривой посох, Полигнот. Перикл подошёл к ней последним.
— Тебе понравилась моя речь, Перикл? — спросила его Аспасия.
— Твоя? Разве она твоя? Разве не Геродот постарался для тебя? — ещё не закончив говорить, Перикл пожалел о сказанном. «Ах, разрази меня гром! — проклял он себя и свою привычку к язвительности. — Неужели ты не мог промолчать, а ещё лучше сказать: «Да, понравилась, да, прекрасная речь!»? И ведь хотел сказать так, чтобы увидеть если не любовь, то хотя бы благодарность в её глазах».
Лицо Аспасии стало строгим и таким прекрасно-правильным, как лицо мраморной Афины под резцом Фидия. Она сказала:
— Если ты помогал мне закончить речь, то почему Геродот не мог мне помочь начать её? Добиваясь моей благодарности, друзья бросаются помогать мне во всём. Разве не по этой же причине и ты помогал мне?
Ах, опять он сказал не то, что хотел, и опять всё по той же склонности противоречить собеседнику.
— Нет, не по этой причине, не потому что добиваюсь твоей благосклонности, а из одного лишь уважения к законам ораторского искусства.
На этом его препирательства с Аспасией закончились, потому что между ними вдруг появился невесть откуда Каламид, милетский проксен, которого Перикл здесь прежде не видел. Каламид стал обнимать Аспасию, горячо говоря:
— Это была прекрасная речь! Я заслушался. Ты поразила меня!
Перикл вернулся к своему ложу и выпил полный килик вина. При этом он бранил Каламида, но больше, кажется, самого себя.
Снова появились танцующие девушки, а Аспасия вдруг ушла, ни с кем не простившись. Перикл надеялся, что она скоро вернётся, но она так и не вернулась, хотя пир продолжался до самого рассвета.
Они вышли, озираясь по сторонам как нашкодившие юнцы — всё же провели ночь в доме гетеры, и теперь им не хотелось, чтобы кто-либо из знакомых увидел их.
Сократ и Геродот проводили Перикла до его дома. Сократ спросил Перикла:
— Понравилась ли тебе Аспасия?
— Нет, — ответил Перикл, чем вызвал усмешку Сократа: он произнёс это «нет» так, как если бы хотел пожаловаться на невнимание Аспасии к нему.
— Я видел: она ни разу не села к тебе на ложе, не поцеловала, не дала произнести речь, когда ты хотел, ты не сумел поздравить её, когда она закончила речь, этот проклятый Каламид втиснулся между Аспасией и тобой, ты напрасно ждал её возвращения, прокутив с нами до рассвета... Значит, не понравилась? — переспросил Сократ.
— Нет, — подтвердил Перикл, и на этот раз его «нет» прозвучало совсем как «да», потому что он вздохнул при этом, не сдержался, и этим выдал своё подлинное чувство.
Прощаясь с Сократом, Перикл хотел сказать ему, что не возьмёт его с собой в Египетскую экспедицию, что оставит его в Афинах с тем, чтобы он мог постоянно быть при Аспасии, помогать ей, конечно, во всём, но пуще всего следить за тем, чтобы никто не посмел соблазнить Аспасию, чтобы она дождалась его, Перикла, возвращения из Египта — внушить ей это желание и при случае сказать, что он, Перикл, питает к ней нежное чувство. Хотел сказать, но не сказал — Геродот был рядом, при Геродоте вряд ли стоило говорить о таком, да и вообще стоило ли? К тому же он не сегодня отправляется в Египет, а потому ещё успеет сказать всё Сократу.
Эскадра уходила из Пирея через два дня. Два дня для сборов, напутствий, наказов пролетели как один час, а потому, взойдя по сходням на палубу триеры, Перикл лишь тогда вспомнил, что ничего не сказал Сократу, да и не вспомнил бы, наверное, когда б не увидел его на берегу в толпе провожающих. Рядом с Сократом была Аспасия. Она махала рукой, в которой держала венок из полевых цветов — собрала их, наверное, по дороге из Афин в Пирей, — и что-то кричала, но слов её было не разобрать среди сотен других голосов: вместе с «Саламинией», триерой Перикла, Пирей покидали ещё десять триер, которым предстояло влиться в большую эскадру, поджидавшую их на Кипре.
Сократ и Аспасия пришли проводить конечно же его, Перикла: среди отбывающих на Кипр других друзей у них не было — Перикл подумал об этом сразу же, как увидел их, поздно спохватившись, что оставил Сократа без своего наказа беречь и блюсти Аспасию. И эта мысль в какой-то мере утешила его: Сократ для него привёл Аспасию, ему он её показывает на прощание и, стало быть, для него будет беречь её для будущей счастливой встречи. Когда эта встреча состоится? Скоро. Теперь лето, а осенью он снова будет дома, и дельфийский оракул это подтверждает: «Когда лоза наполнит грозди соком», когда нальётся и созреет виноград.
В первую ночь после посещения дома Аспасии Перикл спал беспокойно. Он часто просыпался, его тревожили сны. Теперь ему кажется, будто в каждом сне к нему являлась Аспасия. В снах он был смелее, чем тогда, когда был в доме Аспасии: и обнимал её, и целовал, и чувствовал всем телом её тело, любил её, был счастлив и страдал, потому что были и такие сны, в которых он терял её, в которых что-то неотвратимое разлучало их, и тогда он плакал, просыпался со слезами на щеках, с болью в сердце, с тяжёлым дыханием, с намерением продолжать поиск, бежать к ней среди ночи. И каково же было его ликование, когда уже в следующем сне он находил её, снова обнимал и целовал, как после долгой и несчастной разлуки. Утром, проснувшись и освежив себя холодной водой, он думал о том, что не был минувшей ночью у жены, хотя так полагалось — навещать жену в ночь перед долгой разлукой. Он и вообще-то давно не посещал женскую половину дома, не заходил в спальню супруги — она его не звала, а он охладел к ней, может быть от постоянных забот, с той поры как стал во главе государства. О ласках её не вспоминал, хотя и других ласк, других женщин не искал — может быть, постарел, может быть, кровь остыла... А тут вдруг так разбушевались чувства. Возможно, что он всё-таки заглянул бы в спальню жены, чтобы соблюсти обычай, когда б не одно обидное обстоятельство: в то утро, когда он возвратился домой из дома Аспасии, Эвангел, его слуга, сказал ему, говоря о вчерашних посетителях, что приходил Филократ.
Эвангел сказал: «Опять приходил этот болтун и принёс подарки: благовония и прошитую золотом ткань».
Филократ доводился Перикловой жене дальним родственником и имел такое право — приносить ей подарки по праздничным дням, а вчера был как раз такой день, к тому же Филократ, что давно было всеми замечено, был влюблён в жену Перикла, тайно, конечно, будто не мог найти себе другой предмет для сердечных воздыханий. Филократ был богатым судовладельцем, вёл торговлю с Финикией и Сиракузами, построил за свой счёт несколько боевых триер для афинского флота и был главным жертвователем храма Тесея у Ахарнских ворот. У него был богатых! дом и всё, что следовало иметь богатому человеку, но в одном он испытывал постоянный недостаток — в уме, а потому был болтлив и назойлив, как осенняя муха.
Жену Перикла звали Каллисфеной, в молодости она действительно была прехорошенькой, то есть обладала той самой силой красоты, из-за чего ей было дано имя Каллисфена. Увы, к зрелым годам она потеряла эту силу, раздобрела, как многие гречанки, живущие в покое и достатке, но нрав сохранила добрый, ко всем в доме относилась участливо, в том числе и к своим близким и дальним родственникам. Конечно же и к Филократу. Возможно, что он больше других нуждался в её женском участии, так как не имел семьи, никогда не был женат из-за своего, надо думать, неказистого вида: был он толст, лыс, прихрамывал на левую ногу и левый глаз у него был меньше правого — результат увечья, полученного в юности во время драки со сверстниками. Каллисфена жалела Филократа и всегда оказывала ему знаки внимания: справлялась о его здоровье, шила ему кое-что из одежды — тёплое, зимнее, на случай холодов, — снабжала лекарственными настойками и наливками — от кашля, от насморка, от болей в желудке, от затруднения дыхания и от прочих болезней, на которые Филократ имел обыкновение постоянно жаловаться. Когда-то это раздражало Перикла — ему хотелось, чтобы жена делила с ним его высокие государственные заботы, но со временем он понял, что этого никогда не будет: интересы Каллисфены, женщины простой и сердечной, не могли подняться столь высоко.
В то утро, после взбудораживших чувства снов, Перикл неожиданно для себя и как бы даже не по-настоящему, не всерьёз подумал: «А не отдать ли Каллисфену Филократу? Счастливы будут оба».
Теперь он вспомнил об этой мысли, стоя на палубе «Саламинии» и глядя на машущую ему венком из пёстрых полевых цветов Аспасию, красивую, юную и умную и дополнил мысль словами уже о самом себе: «И я был бы счастлив, взяв себе в жёны Аспасию». Он поднял руку и помахал ей в ответ, ей и Сократу. Хотя они, наверное, не поняли, что этот прощальный жест предназначался им: вокруг стояли сотни людей.
Путь до Египта был долгим и трудным и состоял из дневных перебежек от острова к острову вдоль Киклад, от них — к Спорадам, на Родос, с Родоса мимо Сароса и Касоса на Кипр. На Кипре была передышка, подготовка к последнему переходу в Африку. Сначала это была Кирена, издревле заселённая греками, затем ливийские берега и, наконец, западный рукав дельты Нила и Навкратис, некогда основанный милетцами и разорённый персами. Персидский гарнизон в Навкратисе был уничтожен в течение дня. Так началась война в Египте.
К Навкратису подошла лишь часть афинской эскадры под командованием Перикла. Остальные корабли проникли в другие рукава Дельты и, выбивая персов из береговых и островных поселений, устремились вверх, к Мемфису. Соединение всей эскадры было намечено на подходах к Мемфису, у храмов близ Больших пирамид. Оно произошло в намеченный срок, через семь дней после подхода к Дельте, и было отмечено большим торжеством, благо, удалось запастись провизией — на богатых египетских землях было всего вдоволь: и хлеба, и мяса, и овощей, и фруктов, и вина.
Эскадра причалила к западному берегу, к храмовым пристаням, сооружённым из прочного камня ещё во времена строительства пирамид — здесь приставали к берегу суда и плоты с каменными блоками, вырубленными в каменоломнях восточных гор, из этих блоков были сложены храмы и пирамиды. Огромные храмы и гигантские пирамиды, вокруг которых жизнь замерла после вторжения в Египет персов, этих диких варваров, которые ничего здесь не пощадили: вырубили сады, разорили фонтаны, сожгли всё, что могло гореть, повалили обелиски, полагая, что на их вершинах сверкает золото, а не окованные медью священные камни бен-бен. Следы копоти и пламени виднелись на стенах пустующих храмов, у божеств были вырваны глаза из драгоценных камней, сбиты с рук и ног золотые украшения, расколоты головы, увенчанные ранее коронами, всё было осквернено и разграблено. Точно так выглядели афинские храмы после того, как персы были изгнаны из Афин. Варвары — бич всего святого и прекрасного. Жестокость, жажда наживы и разрушений — вот чем одарили персов их боги, проклятые боги проклятых племён. Сравнивать разноплеменных людей, их богов, их историю, их правителей — необходимо. И не только для того, разумеется, чтобы сказать: «Этот народ лучше, а этот народ хуже». Сравнение — предвидение судеб народов, их столкновений, войн, побед и поражений. А быть может, и братства. Но до сих пор братство народов — всего лишь мечта. В жизни достижим лишь временный союз. И здесь сравнение народов — предвидение времени разрушения союза, враждебного разрыва. И только сравнивая народы, можно вынести им приговор или благословение от имени Добра, Красоты и Справедливости.