Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Жареный петух - Евгений Федоров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Поговорите с Каштановым,— просит Саша.

Вечером, на обратном пути с лесозавода на ОЛП, Саша сам подкатился к десятнику.

— Своевольничает,— сказал амбициозно десятник.

— Мне что делать?

— Лады. А тебе что, кисло в рот? — десятник прохиндейски улыбнулся беззубым ртом старого лагерного волка, обнажив воспаленные алые десна.— Шалтай-болтай, кантуйся. День канту — месяц жизни. Пущай проводит, а другого учетчика ему не светит. Обнаглел хамски. Царек. Обуздаем. Управу и на него сыщем. Допрыгается.

Не замедлясь никакими событиями, мелькнул бесповоротно месяц. Каш­танов поманил Сашу, "подь сюда", осклабился цепомерными лошадиными зубами, и, как если бы никогда не говорил ничего иного, тоном, не .допускаю­щим возражений, выдал новый инструктаж:

— Ирен, слышь, валяй: учи его.

Девчоночка захлопала ресницами-бабочками, мандражно брызнула в Сашу растерянно-испуганными, выразительными глазищами, опустила низко-низко головку, затаилась, как мышонок.

— Не умею,— дернулась, буркнула еле слышно и себе под нос придушен­ным голоском, нервно куснула губу, и по ее придушенному голосу, по этим горестным сиротским плечикам Саша распознал, насколько ей не по вкусу пришлась новая суровая воля начальника погрузки: затравленный, беспо­мощный зверек.

— Медведя учат, — еще сильнее, противнее оскалил лошадиные зубы Каштанов.— Тебя учили. И ты учи.

Она вовсе сникла, заскучала, сидела понурая, закручинившаяся, обречен­ная, одинокая, как в воду опущенная.

Саша напропалую растерялся, увидев, что девчурка кончиком платочка старается незаметно вытирать неестественно крупные слезы.

Ну и ну. Она его будет учить уму-разуму, натаскивать, а как только он освоится на новом, придурковом поприще, Наловчится, начнет работать самостоятельно, ее спишут, сбагрят куда-нибудь на общие несладкие работы. Как-то все нефильтикультяписто обернулось. Таковы непреходящие, суровые законы лагеря. Никуда не денешься. Сам он толком не знает, как попал сюда, на погрузку. Не сам себя двинул. Не от него зависят неукоснительные прика­зы ГУЛАГа: закруглен один эон жизни лагерей, начался новый, мужские и женские лагеря разделяются. Новые утеснения. Но ведь и сюда, в Каргопольлаг, он не по доброй воле прибыл, а по прихоти ГУЛАГа: прикатили в столыпине, с конвоем притаранили: "Вологодский конвой шутить не любит!"Под конвоем на лесозавод приводят. Он-то был готов и дальше упираться на шпалорезке, на маятниковой пиле. Все было отлично, не скулил, не ныл, не ловчил, не рыпался. В придурки не лез. Не по воле своей он в учетчики вы­прыгнул.

Она безропотно, кротко, наивно стала учить.

Учет пиломатериалов — немудрое, плевое дело. Кубатура "саней" обычно записана на одной из верхних досок. Ее надо переписать на дощечку, затем "сани", которые будут нагружены в вагон, пересчитать. Перемножить кубату­ру на число саней. Задача для второго класса. И еж не дал бы промах. Говори­ли, зимой сложнее. Под снегом, ночью не видать записи кубатуры. Еще вылез­ла неприятность. Грузчики появляются на погрузочной площадке вместе с учетчиком, сразу начинают грузить продукцию завода (доски), а когда учет­чик подойдет к последнему вагону, чтобы переписать "сани", оказывается, что уже несколько "саней"заброшены в вагон. Никто не ждет, покамест учет­чик со своей учетною дощечкою поспеет к началу. Суматоха, деловой вихрь: грузчики проворно бегают с досками по тропам, доски так и летят в вагоны. Миг — "сани"заброшены, кубатуру в последних вагонах придется опреде­лять на глазок. Важно: не лихо мазать. Ирена теперь уже не дичится его, покорно учит всем премудростям; nриемам и обычаям погрузки. Показала, как работать с кубатурником. Делов на рыбью ногу, освоил с ходу. Не тупой. Она осторожно, робко, тихим голосом натаскивает на главный секрет: где нужна особая снайперская точность, скрупулезность, а где можно на скорую руку, смело, беззастенчиво гнать фуфло. Он поднаторел, насобачился, кое в чем даже превосходит Ирену. Он мог бы с учетом сладить и один, но считает, что было бы "неэтичным", если бы он это открыл Каштанову. Потянет кота за хвост как можно дольше, помурыжит, максимальное время обучения. Подножку, да такую крепкую — нет, не хотелось бы давать.

Они в конторе одни. Пугливая Ирена отогрелась, разговорилась. О себе рассказывает. "Я вас испугаю!". Ее отец оказался русским, офицером цар­ской армии, полковником. Бурная жизнь. Гражданская война — у Деникина, затем эмиграция, Турция, Франция, Прибалтика, Финляндия, Польша. В Польше он бросает усталый якорь, женится. Ее мать — актриса, в кино сни­малась. 39-й год, Гитлер напрочь раздраконил Польшу. Отец участвовал в боях против Гитлера, убит.

— Сколько вам лет?

— О, я старая клюшка. Страшно сказать,— говорила она обезоруживаю­щим, нежным, воркующим голоском, говорила доверительно, тихо.— Два­дцать пять стукнуло. Признайтесь, вы в лоск разочарованы? Ну, чуть-чуть разочарованы?

Саша был разочарован, даже не чуть-чуть, а очень. Вежливость и застен­чивость никогда бы не позволили ему признаться с .однозначной прямолиней­ностью, характерной для него, что он разочарован. Язык не повернулся. Он не умел отшучиваться, изворачиваться, не умел выскользнуть. как валим. Смутился, глупо молчал.

— Вы не умеете врать. Совсем ребенок,— еле слышно вкрадчиво вздох­нула Ирена, когда Саша сообщил, что ему будет скоро двадцать один.— У меня было светлое, безоблачное, чудное детство. Как бы я хотела начать жизнь сначала! С самого детства! Я горжусь своим отцом! — кликушески, неожидан­но прокричала она.— Слышите? Горжусь. Он герой, совсем особенный, замечательный человек.

Она робким, громким шепотом сообщила ему, как тайну, что во время вой­ны вступила в нелегальную молодежную антифашистскую организацию, готовили восстание против немцев.

— Варшавское восстание. Не слышали?

Восстание запросто раздавлено регулярными немецкими частями. Ирена, как и многие другие, попадает в плен, в немецкий лагерь. А сколько расстре­ляно! Нет числа! Из немецкого лагеря освободили русские, два дня она работала переводчицей. Арестовали. Уже МГБ. Много статей навешали, но все несерьезно, липа. Абсурдное, "шитое белыми нитками", нелепое обвинение в измене родине, шпионаже сразу отпало, но ее не освободили, про­должали мурыжить. Сменили статьи, инкриминировали теперь пронемецкие настроения, восхваление немецкой техники. Дело передали на Особое сове­щание. Особое совещание вернуло дело: "за недостаточностью улик". Слышал ли кто о подобном? Может, единственный случай в истории, когда Особое совещание считает, что для срока недостаточно улик! Чудо! Все, особенно юридически сильные, сведущие, подкованные умы, толмачи, ведуны, про­рицатели пророчили уверенно, что она идет на свободу. А как же? Особое совещание — святая святых, высшая, последняя инстанция, сердце МГБ. Ирена учила адреса сокамерниц, чтобы навестить их родных, близких. На волю ее не выпустили, подержали, без дополнительных юридических фин­тифлюшек и волокиты дело было передано в обычный городской суд Во Львове, куда еще до большой войны после гибели отца они с матерью и старшею сестрою перебрались, короткое время жили, числились советскими подданными. Судья сметливым, зорким, сурово-равнодушным, незаинтере­сованным глазом не моргнул, впаял ей пять лет по 58-10. Оно, пожалуй, по здравому размышлению, так и должно быть. Ларчик просто открывался. Судья не в безвоздушном пространстве и эмпиреях витает. Что может себе позволить Особое совещание, то не может судья, простой советский человек, такой же смертный, как и все мы.

— На комендатском мне быстро вправили мозги. Объяснили, что у меня детский срок. Раньше сядешь — раньше выйдешь. Закругляю,— угнетенно, виновато улыбнулась она, как бы извиняясь за то, что кончает срок; опустила глаза, прикрыла их огромными, чудесными ресницами.

— Я на старте,— отозвался Саша.— Десять лет.

— Десять лет? Не может быть. Вы верите, у меня не было пронемецких настроений?

Саша пылко, искренне сказал, что верит.

— Я ненавижу Гитлера,— нервно выкрикнула Ирена.— Он убил моего от­ца. Он искалечил, исковеркал мою жизнь. Почему следователь мне не верил? Я — участница Варшавского восстания! Ничего не понимаю. Ералаш.

Неожиданно, по-женски, без всякого перехода, повода, видимой логики, как одержимая:

— Я пленница!

Зашлась в горьких слезах.

***

Погрузка завершена. Грузчики стабунились в курилке, картинно разва­лились, расслабили мышцы, мускулы, прикорнули. Сонные, ленивые позы. Кто-то смачно храпел. Законный перекур с дремотой. Ждут конвоя. Саша вступил в курилку, безмятежно сунул спецификации Каштанову. Привычно Каштанов подмахивал, не удосуживаясь глянуть, доверял учетчикам. В этот раз:

— Притормозись на пару ласковых. Доложи обстановку.

Наладился просматривать бумагу, глаз мымристо щурит. И так-то началь­ник погрузки имел отталкивающую, звероподобную внешность, а тут делается мрачнее страхолюдной тучи. Дело в том, что Саша своею властью загрузил пиломатериалы, которые хотя и подходили для погрузки (по заказу), во вот уже несколько дней по непонятной халатности "забывались", придержива­лись на погрузочной площадке. Ирена мягко советовала: "Повременим". Он не перечил, уступал. Но нынче она выходная, осталась в зове. "Совсем не худо бы с грузчиками успеть",— спешил Саша. Он самостоятельно работает давно, уверен, знает дело. Пусть скажет, в чем опростоволосился, обмишулился, где пенка? Да, где пенка?

— Надысь сорокопятку трогал? — рык льва, аж оторопь берет. У другого бы поджилки затряслись, но не у Саши.

— Привет, чего ее не грузить? — не повел бровью Саша.

— Так дело у нас с тобой не пойдет.

— А в чем дело?

— Ты что, контуженный?

— А в чем дело?

— Умничаешь? Портило, а не учетчик. Колун тупой,— Каштанов лязгнул кошмарными зубищами, плюнул.— Смотри, интеллипупия. Мне не нужен такой учетчик!

Прибавил трезвящий образ: этот самый, как его, в мозгах у Краснова полоскать намерен.

— Говнюк! Что пустые бельма пялишь?

— Сам говнюк. Шакал. Рвотный порошок. Рваная сволочь!

И мой Саша заиграл желваками, вычурно плюнул в сторону Каштанова. Кто-то из грузчиков художественно свистнул, кто-то противно засмеялся, кто-то лениво, скучно, пакостно пустил:

— Что, рук у вас нет?

Каштанов нравен, строгонек, с ним шутки плохи. Угождать и брыкаться зря словами не имеет привычки: бывший военнослужащий, взводом командо­вал, в атаку гавриков поднимал, сидит за воинские преступления, за разгул на оккупированной территории. Руки у Каштанова так и чешутся. Короткая распеканция, и уже метелит истового грузчика. У него в руке ферула с метровыми делениями, не расстается с нею. Символ власти. Палка стре­мительно со свистом описала порядочный круг — сломалась на руке Саши. Сильная боль резанула, хотя телогрейка порядочно смягчила, аморти аировала удар. Саша бросился на Каштанова, обеими руками, что было мочи, ухватил его за воротник куртки. Не сдвинул. Здоров же буйвол! Саша харкнул в тупую, наглую, лошадиную, свирепую морду Каштанова. И еще раз плю­нул. Опять тот же грузчик гаденько засмеялся, пустил: "Дело пахнет керо­сином!"Каштанов энергично, спокойно, неумолимо, как хирург качающийся зуб, оторвал от себя Сашу, поднял устрашающим движением, мощно швыр­нул; Саша навзничь грохнулся к стене курилки, звезданулся о скамейку, что шла вдоль стены. Пучками полетели искры из глаз, почувствовал боль в голове, тяжелую, гнетущую, не ту, что после первого удара палкой. Но боль ощутил на секунду-другую. Новое, неистовое, давно незнакомое чувство за­владело им, сняло, как рукою гипонотизера, боль, прямо выдернуло ее. Неве­домая сила подхватила его, подняла стремительно на ноги, руки словно выросли, налились силою, в правой руке сам собою очутился топор — схвачен поперек топорища. Саша надвигается на Каштанова, воззрился в него, неот­рывно, остро, бдительно следит за каждым движением. Глаза их влились друг в друга, жгли. Не жить одному из них. Курилка затихла. Время замедлило равномерно-монотонный, ньютоновский бег, сменило свою природу, стало бергсоновским. Саша вскинул топор, ощутил, что рука его стала пружинистой, еще удлинилась. Он делает дерзкий шаг. Каштанов метнул табуретку, злобно полыхнув разинутым глазом — в голову Саши ладил. Саша импульсивно шатнулся, подался проворно вбок, молниеносно подставив топор. Табуретка срикошетила, как эластичный резиновый мячик, но, видать, все же голову шаркнула, выше левой брови. Боли вообще не было. Кожу срезала. Мозг Саши фиксировал: Каштанов норовит к двери, юркнул, исчез, а там, у входа в курилку, у крыльца — топоры. Суворов: "Глазомер, быстрота, натиск". Упредить, осадить, не дать цапнуть топор. Саша рванул за противником. Шваль, гнутся шведы. Голиаф не помышлял о топоре. Прытко, без оглядки мчался наутек к вахте. Москва — Воронеж, хрен догонишь. Саша во весь бег, неминуемый, как сама смерть, шел за ним, взмыленный, как скаковая лошадь на ипподроме. Глаза ему заливала кровь. Как дикое, преследуемое жи­вотное, Каштанов лопатками спины выхватил, почувствовал ту единственную секунду, дарующую спасение, выдал верткий, лукавый вольт; Саша, как быстроногий, дурной гепард, промазал, песообразно пролетел мимо, вперед. Остановился, враз опамятовался, волею обуздал, задушил раздрызганную неутоленную злобу: остыть, уняться, пусть угомонятся нервы. Дотронулся до головы, смотрит на руку: кровь, все волосы в крови, липкие, слипаются. Теперь и руки в крова Весь в крови. Ощутил тупую, саднящую, то накатыва­ющуюся, то затихающую боль.

— У философа срока навалом, край непочатый,— назидательно, степенно объясняет один из грузчиков.— А у Ивана — жук чихнул, пшик, скоро последний год разменяет, бесконвойник.

"Наша взяла", уныло, безрадостно думал Саша, вспомнилось (где-то чи­тал), что Суворову просто везло. Вот так каждый раз везло.

Бывает: дух побеждает грубую физическую силу. Храбрый, как самурай, Померанц одной левой оборол Шилкопляса, грозу карантина. Сам видел. Своими глазами. Так-то.

Каштанов раздул на вахте хипеж, привел в курилку начальника конвоя, надзирателя. Указал на Сашу, а сам завыл, как тюлень, на ОЛПе должно быть слышно. Сашу повели на ОЛП. Дорогою думал: "Влип". Но его на ОЛПе ждал не изолятор, как обычно положено за такие подвиги: его доставили. прямехонько в санчасть.

— Каштанов разукрасил,— сказал надзиратель.

Судьба индейка. Мог бы в БУР попасть. Никто не внял тому, что Каштанов клепал на фашиста; не услышали даже, что Саша с топором гнался за началь., ником погрузки, чуть не порешил его. Каштанова хорошо знали, надоело разбирать его художества. То и дело кулаки тяжелые распускает. С другой стороны, план есть план. За простой вагонов Каштанов отвечает. Назначили начальником погрузки Каштанова — нет простоя вагонов. А с новичка надо спесь сбивать. Это как на фронте. Начальник, фронтовик, окопник, прошел oт Сталинграда до Берлина, вырос от рядового до Ваньки — взводного. Медали, два боевых ордена: орден Красного Знамени, звездочка. "Где вы, ребята с двадцатого, мальчики с двадцать четвертого?" А Каштанов даже. не был ни разу ранен, везло. В Германии развернулась и расцвела яркая, богатая ватура Каштанова. Погу­лял, покуролесил. Есть что вспомнить. Скольких изнасиловал — со счета сбился. Изнасилует, припорет. Надежнее. Концы в воду. На войне, как на вой­не. Хорошо было, все подросшие немочки-девочки твои, любую бери. Рас­сказывал — отработанный рассказ. Бравада, самоуверенность.

В дверях:

— Негодяй!

Мать, наверно. А он на девочке. Схватил автомат, вскочил на ноги — штаны съехали. Выпустил обойму. Так и села, паскудина. Из белых, видать. Сволочь! Полез на девчонку, кончил. Ушел. Каштанов считает, что сидит ни за что. Так оно и есть. Незначительвое воинское преступление, дали пять лет. За ерунду. Чего только не вытворял, а погорел на мелочи.

Саше в санчасти промыли, перевязали голову. Осчастливили: освобожде­ние от работ, производственная травма. Две недели преспокойно куковал, искал утешения в головоломках Гегеля, которыми был зачарован. Пова­лялся две недели в бараке — неплохо.

Повезло Саше, сильно. С начальством не следует спорить ("накладно", сказал бы Пушкин), Магалиф взбрыкнул, стыкнулся с мастером цеха: и был избит; и полетел с комендатского на лесоповал.

На погрузке Саша появился с внушительвой нахлобучкой из бинтов.

Ирена по-быстрому утерла чистеньким, крошечным, вышитым у одного из уголков, батистовым платочком (остаток долагерной роскоши, еще с воли!) сбежавшую крупную слезу, - застенчиво, радостно сделала заговорщицкую улыбку:

— О, как я о вас сильно тревожилась. Не связывайтесь с ним, ради Бога. Вы его не знаете — зверь, остерегайтесь!

Саша преспокойненько явился к Каштанову. И Каштанов держал себя с Сашей, как ни в чем не бывало. "Надо с ним быть начеку",— решил Саша, подозревая скрытые, реваншистские, коварные поползновения Каштанова. Перемирие. Видеть морду Каштанова, оскал лошадиных зубищ — противно. Лагерь есть лагерь.

* * *

Из-за леса, из-за гор вышел дедушка Егор. На сизом, белесом, тусклом небе старалось сглазвое, уже незаконное, несолидное, неверное, старчески бес­сильное, неторопливое, сугубо ласковое солнышко. Выдалась безветренная, просторная, немилосердно сквозная осень. Погожий, редкостный денек, каргопольская, немая, мирная, призрачная лепота, как на заказ. Поди, о таком состоянии мира поэт выискал в тайных закромах кинжально-вдохновенные слова:

Есть в осени первоначальной. ..

Ущерб, изнеможенье, и над всем —

Та кроткая улыбка увяданья,

Что в существе разумно мы зовем,

Божественной стьщливостью страданья.

Он специально облюбовал удобный комелек бревна, долго усаживался на нем, наконец притулился, примостился. Тихо, как на цыпочках, подкралась тоска, накатила, заграбастала, необычно настырничает. Вот-вот Ирена выйдет вольняшкою из ворот комендантского ОЛПа. Они-то думали, что еще месяц. Месяц — вечность. Ее вчера вызвали в нашенскую спецчасть, объявили, чтобы сматывала удочки. Четыре денька, кот наплакал и — ту-ту! Сказали, что зачеты. Сказали: "Пляши, девка!"О зачетах как-то все умудрились намертво забыть. Когда-то были зачеты, сейчас нет. Срока у всех астрономические. Давно с комендантского никто не освобождался, даже те, кто по указу сидят, не говоря уже о злосчастной, черной 58-й. Первое освобождение с тех пор, как Саша в лагере. Сегодня на разводе она сказала Саше. И Саша нос повесил.

Четыре денька и — покедова! Четыре — число мистическое. Все к одному. Ирена старше его на четыре года. Женни, жена Маркса, старше Маркса, почи­тай, на четыре года. Четыре времени года: лето, осень, зима, весна. У Магоме­та четыре жены. У Эмпедокла четыре первостихии: вода, земля, воздух, огонь. У Гипвократа и Галена — четыре основных жидкости живого организма:, кровь, слизь, желтая желчь, черная желчь. Четыре психологических типа: флегматик, сангвиник, холерик, меланхолик. В Имени четыре символа: ИНЦИ. Четыре евангелиста, четыре евангелия. Четыре апокалипсических зверя. Четыре мировых монархии. В колоде четыре масти. А еще пифагорей­ская четверка, знаменитая. А еще четверка в каббале. Четыре протосюжета мировой литературы; четыре протоэлемента первоязыка Марра. Четыре час­ти в поэме "Облако в штанах": долой вашу любовь, долой ваше искусство, долой ваш строй, долой вашу религию. Почудились ее шаги, озырнулся, тук­нул глазами. Куда провалилась? Опять этот ханурик. Хлюпик. Вчера его нещадно метелил Каштанов. Сволочь. Бедные немки, что они претерпели! Погибнет, обречен: кривоплечий, затюканный, смурной малый, без возраста, без лица, без роста, похож на всех и ни на кого. Не запомнишь.

Невзрачный, задрипанный малый бочком проковылял мимо Саши, нала­дился к топорам, что поодаль крыльца конторы — много топоров всякое вре­мя, как идет погрузка, здесь валяется, брошено. Цап топор, бросил, другой схватил. Саша все это видит очень отчетливо, бесспорно, каждую деталь видит, но не понимает. Малый кладет свою левую руку на вершину бревна, на комельке которого поодаль пригорюнился, сидит Саша. Легко сказать, написать еще легче — да и Саша не новичок в лагере, видел виды, сам Шали­мову бросал на руку бревно; у Саши глаза на лоб скаканули — спекся. Малый посуровел, с усилием приподнял топор, сосредоточился, зажмурил глаза, еще больше скособочился, отвернулся — тюк! Себе по пальцам. Не бывает, не должно! Глухой, отвратительный звук — "хруск", слабо слышный, но яв­ственный. Мигом явилась, хлестанула как из крана восхитительно яркая кровь. Парень остолбенел, замешкался, распространил вокруг себя поле па­ники. Ошалело деранул к вахте, прямичком, как когда-то бежал Шалимов (шпалорезка и погрузка рядом) , как совсем недавно на всех парусах от Саши улепетывал мощный Каштанов.

Тюк, значит; "хруск", значит. И это бархатное, неестественно мягкое, обольстительное, евнушистое, негреющее солнышко, безоблачная блеклость, безмятежная чистота, ясность во всей природе, раздолье для чистого зрения и созерцания. Тютчев сказал, что "нет согласья в стройном хоре, душа не то воет, что море". "Хруск" и — все. И боле ничего. Канареечка жалобно поет. На осенней, жухлой траве окровавленные пальцы, обрубки; их — два. Кровь теряла преувеличенно яркий, мистический цвет, жухнет на глазах, вот она уже цвета темной губной помады, вот она уже совсем нестрашная, запеклась. Пальцы упрямо живописно кровоточат, хотя и не дюже сильно. Они как бы продолжают жить. Особенно тот, что попал в лужу. Не сразу заметил. Еще один обрубок, указательный, видать, на бревне так и остался, влип, запечат­лен, как память, непонятно чем и как держится, дурачком. Саша ощутил физическую боль, как если бы это-был его палец, тот, что на бревне. Закрыл лицо руками. А ведь он не раз видел зэков-саморубов, еще больше слышал разговоров об этом деле. Лажовников-саморубов^ в лагере презирали, как хануриков, как последиюю шваль и букашек. В брюхе забулькало; гудела, бушевала Великая Французская революция, подступало к горлу приступом, удушливо вывернуло все нутро наизнанку ячневой кашей, которой вот уже полгода передовое лагерное начальство каждодневно глушило наш славный олп.

Налетело воробье, пернатое царство, подкралось, клюет блевотину.

Отсел подальше, чтобы не видеть.

— Моя мордочка, что с нами?

Он забыл о ней, потому не заметил, как с улыбкой проказника-подростка, незаметная, неслышная, как тень, выпорхнула из дверей конторы Ирена, неслышно подбежала к нему сзади, поверх его рук наложила свои: "Ку-ку". Он отстранил ее руки, грубо; отчаянным глазом ткнул в натюрморт. Опять закрыл лицо, почувствовал, что тянет, подступает к горлу удушливая, мерзкая, кислющая тошнота. "Больше нечем!"

— Ах, как ты меня перепугал! - закудахтала она, робко, торопливо взяла его руки, принялась изучать их, перебирала пальцы, щупала их, хотя понимала, что пальцы на руках Саши целы.— Что это, Сашуля? Час от часу не легче!

Не доверяя дозору глаз, она перещупала, пересчитала пальцы на обеих руках, еще раз сочла в обратном порядке, как считают колонки цифр у нас в конторе наши горе-бухгалтеры. Вроде все до единого. Легко успокоилась, шепнула на ухо Саше:

— Сегодня у свинули такие глазки интересные, совсем больные глаз­ки, да?

Она потянула его за карман телогрейки.

— Кыш,— первопопавшееся; его лицо постепенно принимает непре­клонное, отсутствующее выражение. Глаза — безумны, вращаются, блестят.

— Совсем нисколечки меня не кнокаешь. Не любишь!— с укоризной, будто бы обидевшись; целящими, нежными, тонкими пальцами гладит неровно стриженную машинкою, щетинистую голову, гладит лицо; плутовато, прелестно, тихо улыбается. Он глядит на нее, как сомнамбула. Обалделый, стеклянный, невидящий взгляд. Она смотрит на Ирену, а не на обрубки- пальцы, но перед его взором они, кровоточат, неодолимо ужасные, тошнотные. Они дерут, леденят душу. Как плохо мы себя знаем. Совсем не знаем. Мы даже не знаем, что не знаем себя. Греки на зря учили: познай самого себя. Это, сказывают, записано на храме Аполлона в Дельфах. Этому учит экзистенциализм — якобы. Кровоточащие обрубки-пальцы, один, что при­шпилен к бревну, другой в луже, кровоточит, живет, навалились высшей, абсолютной реальностью на несчатного философа, душат, сдавили.

Философ, воин, рыцарь истины, вития долго, тупо, как жвачное, ше­велит желваками; срывающимся, шибко скрипучим, неузнаваемым голосом разрешается от бремени:

— Нет, нет!

— Махонький, хрюша, посмотри на меня,— она дергает его. Она пытается вернуть его из скучного, опасного, глубокого приступа, вернуть на землю, наладить. Напрасный труд.— Какая тебя муха укусила? До чего ж ты глуп! <ру, злюка! Горе мне!

Она стихла, подчинилась, смотрела на него преданными собачьими глазами.

Он поднялся. Глаза его, как у полоумного, всерьез из орбит норовят выпрыгнуть, покатиться; он шевелит желваками, шевелит бескровными губами. Язык присох к гортани, но он все же срывающимся, непослушным, судорожным голосом вытолкнул со всего духа и враз страшное, новое слово.

ПОСТСКРИПТУМ

Я горячо верю, что читатель сумеет вообразить, каково было мое душевное смущение, растерянность, смятение, колыхание, когда я услышал из уст моего необыкновенпого друга, отменного, упрямого, бескомпромиссно-невы­лазного апостола, нежданные, новые, беспрецедентные, глушительные, рази­тельные, свирепые, самозабвенные, всесокрушительные, жутковатые, ни в ка­кие ворота не лезущие, посягающие на святая святых речи:

— Проспись! Очнись! Очнись, куриная слепота! Я — контра! Пепел Клааса стучит в мое сердце. Если за несколько жалких дней, за неделю канта он, человек, уродует себя, уродует, чтобы уйти от смерти: рубит пальцы рук. Не хочу! Хватит, слишком. Не надо. Против, контра, и баста! И никаких разговоров! Я против этой злокачественной, как рак, лживой, двуличной, отвратительной развратной, растлевающей, чумовой системы! Она наступает! Она всё, всех пожирает. Я был слеп, одурманен. Обми­шулился, принял __ шаманский, колдовской, соблазнительный призрак за реальность.

Очень мудреные, странные речи.

Что я слышу? Откуда это все? Голова идет кругом. Жора, подержи мой макинтош. Причем тут антихрист? Мозги набекрень. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Оглушен какофонией речей. Ошарашен, обескуражен, астения в коленках. Стою под северным, архангельским небом, смотрю на Краснова, на бараки, на колючую проволоку, раззявил изумленную варежку. Свет в глазах померк. Высыпал холодный пот на лбу и испарина. Уши бы мои такого не слушали!

Что он узнал нового, чего до этого не знал? Сам же Савичу бросил шпалу на руку. И — ничего.

Почему?

Тут запятая, большая загогулина, точка с запятой.

Тут ситуация, обстоятельства, не все ясно.



Поделиться книгой:



Регистрация