Перед нами очередной парадокс культурной истории Древней Греции. В архаический период, когда возникли мистические, иррациональные учения, впервые родилось и самое яркое проявление античного рационализма – философия. И настолько бурным и противоречивым было «духовное кипение» эпохи, что нередко философ-рационалист и вдохновенный мистический пророк совмещались в одном лице. Мы видели это на примере Пифагора. Другой пример подобного же рода – философ Эмпедокл (начало V в. до н. э.), который в то же время был жрецом высокого ранга и слыл чудотворцем. Однажды он якобы даже воскресил умершего человека. Да и окончил свою жизнь Эмпедокл так, как пристало скорее мистику, а не рационалисту: бросился в кратер вулкана Этны, чтобы его посмертно признали богом.
Именно в архаический период в Элладе появилось немало странных, невиданных людей. Они претендовали на связь со сверхъестественными силами и заявляли, что имеют не доступные обычным людям способности. Эпименид Критский рассказывал о том, что как-то, еще мальчиком, он забрел в пещеру, заснул там и проспал несколько десятков лет. Аристей Проконнесский – о том, что боги перенесли его на далекий север, к легендарному народу блаженных гипербореев, и от них он получил тайное знание. Некий Абарис говорил, что он сам – родом гиперборей, что он может обходиться без пищи и летать верхом на стреле…
Все эти люди отличались тем, что пророчествовали, впадая в транс, в процессе которого, как считалось, их души временно покидали тела и общались с богами. Подобные практики сильно напоминают сибирский шаманизм. Не случайно в науке Эпименида, Аристея, Абариса, а то даже и Пифагора иногда называют «греческими шаманами»[155]. Конечно, всякое сравнение хромает. Но всё-таки заставляет задуматься это одновременное и бурное развитие рационализма философов и «мистицизма» пророков. Может быть, следует вести речь о проявлении диалектического закона единства и борьбы противоположностей?
Одновременно с философией – важнейшей формой рационального познания мира – появилась на свет теоретическая наука. Довольно долгое время она, впрочем, не отделялась от философии. Первые философы были и первыми учеными, занимались прежде всего проблемами точных и естественных наук, особенно математики и астрономии. Да и их собственно философские интересы лежали в области изучения природы, физической вселенной: ее происхождения, законов, по которым она живет и развивается. Поэтому в современной науке этих мыслителей обычно называют
Проблемы человека, его внутреннего мира, взаимоотношений людей, жизни человеческого общества архаических философов еще не волновали, казались им слишком мелкими и незначительными. «Поворот философии к человеку» свершился лишь в классическую эпоху, в V в. до н. э., он связан с философским течением
Одной из причин изменения проблематики стало, если так можно выразиться, «пресыщение» натурфилософскими концепциями. Возникло большое количество взаимоисключающих точек зрения. По Фалесу, мир произошел из воды, по Анаксимену – из воздуха, по Гераклиту – из огня, по Пифагору – из чисел, по Демокриту – из атомов… И ни одну из этих теорий в тогдашних условиях было невозможно ни проверить, ни доказать, ни опровергнуть. Это в конце концов породило недоверие к самой идее исследования внешнего мира, скептицизм и агностицизм (признание невозможности познания). Агностицизм наиболее четко и откровенно выразил философ-софист Горгий (V в. до н. э.), выдвинув три тезиса: «Ничего не существует; если что-то и существует, то оно непознаваемо; если что-то и познаваемо, то невыразимо»[156].
Отсюда – один шаг до следующего вывода: коль скоро о внешнем мире нельзя получить объективных данных, значит изучать можно только себя самого, то есть человека. Да, собственно, только это реально и нужно для жизни. Тогда-то старинный дельфийский лозунг «Познай самого себя» и получил новое наполнение.
Наука и полисная демократия
Известно имя человека, которого с полным основанием можно назвать первым философом и первым ученым. Это – Фалес Милетский (конец VII – начало VI в. до н. э.). Ему принадлежит первая в Греции и мире натурфилософская концепция общего характера (всё произошло из воды). И он же первым в античности сумел заранее вычислить дату солнечного затмения, доказал несколько геометрических теорем. Подавляющее большинство других ранних представителей философской и научной мысли (Анаксимандр, Анаксимен, Гераклит, Анаксагор и др.) тоже были родом либо из Милета, либо из соседних ионийских городов. Даже Пифагор, основная деятельность которого протекала на западе, в Великой Греции, являлся все-таки уроженцем ионийского полиса – Самоса.
Почему именно Иония? На особенностях развития этой древнегреческой области нам уже доводилось останавливаться в одной из предыдущих глав. Поскольку это было уже довольно давно, имеет смысл кое-что напомнить. Из регионов, освоенных эллинами, именно Иония лежала ближе всего к миру цивилизаций Древнего Востока, непосредственно граничила с азиатскими царствами и находилась с ними в постоянном контакте. На Востоке, как известно, культура возникла раньше, имела более древние традиции, чем в Элладе. И грекам-ионийцам было чему поучиться у своих восточных соседей, позаимствовать у них много полезных новшеств.
Тут, между прочим, нужно отметить, что, наряду с иными, существует еще и вот какая трактовка появления «греческого чуда» (о некоторых других речь шла выше): «Греческое чудо,
Впрочем, трудно согласиться с этими словами без всяких оговорок. На самом деле ситуация была гораздо более сложной. С одной стороны, невозможно усомниться в том, что связи ионийцев с Востоком были для них весьма благотворными. Не случайно в архаический период Иония являлась подлинным культурным центром греческого мира, регионом самым развитым в этом отношении. В Ионии сформировался гомеровский героический эпос, появилась лирическая поэзия, зародилось историописание, а также – как мы только что сказали – философия и теоретическая наука.
Влияние Востока на эллинов значительно на самых разных уровнях. Так, корни древнегреческой алфавитной письменности лежат на Востоке, в Финикии; даже многие мифы эллинов (например, миф о борьбе олимпийских богов с титанами) имеют прообразы в религии вавилонян и хеттов. Это, так сказать, одна сторона медали. Но есть и другая.
Безусловно, древневосточные цивилизации внесли свою лепту на первых этапах становления античной науки. Интересно, что, по некоторым сведениям, в жилах того же Фалеса текла отчасти финикийская кровь. Однако то, что у греков получилось в результате, было, как всегда, оригинальным и неповторимым. Сплошь и рядом можно наблюдать, как они, заимствуя чужие достижения, идеи и навыки, отнюдь не копировали их слепо, а творчески претворяли, перерабатывали до неузнаваемости, выводили на принципиально новый уровень.
На момент знакомства греков с государствами древнего Ближнего Востока в этих государствах за века их существования накопилось немало эмпирически-научных сведений, особенно в таких дисциплинах, как математика и астрономия. Египтяне и вавилоняне умели решать довольно сложные уравнения, задолго до Фалеса предсказывали затмения и т. п. Однако древневосточные цивилизации, при всех своих достижениях в этих областях, не создали и не могли создать теоретическую науку. Не могли, поскольку были заинтересованы только в практическом, чисто утилитарном применении своих разработок.
А греков как раз это практическое применение интересовало в гораздо меньшей степени. Греческая наука тем и отличалась, что принципиально стремилась оставаться «чистой наукой», не снисходить до «низменных» потребностей реальной жизни. Отсюда – впервые в истории мировой культуры – возникает теоретический подход. Теоретический – то есть дословно «созерцательный», противопоставлявшийся практическому, «деятельному» (по-гречески
В художественной литературе Нового времени нередка фигура чудака-ученого, человека «не от мира сего», всецело погруженного только в собственные штудии и больше ничем не интересующегося (как жюльверновский Паганель). Это, конечно, карикатура на тот тип «мужа науки», первым воплощением которого был уже Фалес.
О Фалесе античные писатели рассказывают как о человеке, полностью занятым созерцанием мироздания, замкнутом и рассеянном. Жил он одиноко, даже не обзавелся семьей, был небогат и не стремился к обогащению. А однажды якобы, идя ночью по дороге и наблюдая звездное небо, не заметил попавшегося на пути колодца и упал в него, чем всех насмешил.
Однако вел он такую жизнь не потому, что не умел, а потому, что не хотел жить иначе. Очень показательно одно предание о нем, передаваемое Аристотелем: «Рассказывают, что, когда Фалеса, по причине его бедности, укоряли в бесполезности философии, то он, смекнув по наблюдению звезд о будущем богатом урожае маслин, еще зимой – благо у него было немного денег – раздал их в задаток за все маслодавильни в Милете и на Хиосе. Нанял он их за бесценок, поскольку никто не давал больше, а когда пришла пора и спрос на них внезапно возрос, то стал отдавать их внаем по своему усмотрению и, собрав много денег, показал, что философы при желании легко могут разбогатеть, да только это не то, о чем они заботятся»[158].
Получается, Фалес, помимо всего прочего, изобрел еще и монополию. Впрочем, историческая достоверность этого анекдота сомнительна. Тем не менее он хорошо характеризует возникший в Греции идеал «созерцательной жизни» (
Между прочим, подобный созерцательный подход приводил к тому, что в работе древнегреческих ученых крайне малое место занимал эксперимент. Главными методами научного исследования были наблюдение и логическое умозаключение. Это, наряду с оторванностью от прикладных целей, является важнейшим отличием античной науки от современной, которая без широчайшего применения экспериментальных методик даже и существовать не может.
Возникновение установки на эксперимент связывают с именами Галилео Галилея и Фрэнсиса Бэкона. Последний прямо-таки призывал «пытать» природу, чтобы вырвать у нее все необходимые сведения. Ведь эксперимент, в сущности, и есть некая «пытка» естества. Не потому ли он и был так чужд мировоззрению античных эллинов? Ведь они считали, что природа – вместилище божественного и потому относились к ней со священным трепетом. Перефразируя известные слова Базарова из романа Тургенева «Отцы и дети», для грека природа была именно храмом, а не мастерской. Уж он не стал бы поступать подобно тому же Базарову, который во время студенческих каникул резал лягушек – просто чтобы узнать, как они устроены.
Бережное отношение греков к природе вело к тому, что у них, в общем-то, не возникало необходимости в специальных понятиях экологии, охраны окружающей среды и т. п. Можно сказать, что эллинское мышление и поведение были бессознательно-экологичными[159].
Впоследствии, в эпоху торжества «индустриального» подхода к природе, едва ли единственным мыслителем, отстаивавшим античный тип научного исследования, был великий немецкий поэт Иоганн Вольфганг Гёте. Этот человек (кстати, сам сделавший достаточно значимый вклад в науку, до сих пор не оцененный по достоинству[160]) был вообще в новоевропейской культуре, пожалуй, более всех других похож по складу своего ума на древнего грека.
Вот что пишет по данному поводу один из ведущих физиков XX века (и, между прочим, тоже видный философ), нобелевский лауреат Вернер Гейзенберг: «…Гёте попытался вернуться к дескриптивной науке – к такой науке, которую интересуют только зримые явления природы, а не эксперименты, искусственно вызывающие новые эффекты. Он был против рассечения явлений на объективную и субъективную сторону, и он боялся разрушения природы вышедшей из берегов технической наукой. Столкнувшись с загрязнением воздуха и воды, с отравлением почвы химическими удобрениями и с атомным оружием, мы понимаем сегодня опасения Гёте лучше, чем это было доступно его современникам. Однако попытка Гёте, по существу, не оказала влияния на развитие науки»[161].
А неудача эта, как нам кажется, связана с тем, что по сравнению с античностью возник совершенно другой тип человеческой личности, принципиально иначе ориентированный в своих устремлениях, в своей системе ценностей. Об этом у нас еще будет повод поговорить в дальнейшем.
А пока вернемся к Фалесу. Некоторые теоремы, которые он доказывал, выглядят как нечто само собой разумеющееся и не нуждающееся в доказательстве. Например, теорема о том, что диаметр делит круг пополам. Ни вавилонянину, не египтянину не пришло бы даже и в голову это
Откуда такая всепоглощающая страсть всё доказывать, обосновывать, подыскивать новые и новые аргументы? И здесь тоже, как в любой сфере бытия древнегреческой цивилизации, сыграло роль сочетание двух факторов: полисной государственности и индивидуалистического агонального духа.
В полисе, как известно, все проблемы общественной жизни решались путем свободной дискуссии в народном собрании. Часто кипели горячие споры. В условиях прямой полисной демократии гражданин, беря слово в обсуждении и стараясь убедить собрание в правоте своей точки зрения, всегда должен был быть готов к тому, что его мнение будут оспаривать, что другие говорящие выскажут иные взгляды. А эллину хотелось, конечно, одержать верх над всеми остальными, настоять на своем. Единственный же способ для этого – быть максимально убедительным и доказательным.
Греки ничего не принимали на веру, во всем сомневались, для всего требовали аргументов. Ведь они даже по религиозным воззрениям никогда не были догматиками. Человек, который не мог привести достойных доводов в пользу своей идеи и проигрывал спор, становился аутсайдером на своем поприще. Так было не только в политике, но и в науке.
Приведем характерный пример. В III в. до н. э. астроном Аристарх Самосский впервые в мировой истории, почти за 2000 лет за Коперника, выдвинул гелиоцентрическую гипотезу, согласно которой не Солнце и планеты вращаются вокруг Земли, как считали ранее, а наоборот – Земля и планеты вращаются вокруг Солнца. Однако гипотеза Аристарха не была принята, и господствующей на протяжении всей античности оставалась геоцентрическая система, в наиболее полной форме разработанная Клавдием Птолемеем.
Почему же оказалась отвергнутой совершенно верная в своей основе идея? Копернику и Галилею, как известно, ставила «палки в колеса» католическая церковь, считавшая в то время, что их выкладки подрывают основы религиозного миросозерцания. Иногда по аналогии считают, что и открытие Аристарха замалчивали консерваторы-«церковники». Но ведь таковых в античной Греции просто не было.
Нет, дело совсем в другом. Аристарх, предложив свою гипотезу, не сумел доказать ее. Более того, он допустил серьезные ошибки в вычислениях и тем надолго скомпрометировал саму идею. Ученому с Самоса просто не удалось убедить своих коллег, и они продолжали считать, что старая геоцентрическая теория лучше объясняет действительность.
Ошибки Аристарха, кстати, сказать, были связаны с тем, что он считал: планеты движутся вокруг Солнца по круговым орбитам. Между прочим, точно так же думал еще и Коперник; в результате его система тоже может быть названа корректной только условно. Она избавилась от внутренних противоречий тогда, когда в нее внес поправки Кеплер, установивший, что орбиты планет на самом деле не круговые, а эллиптические.
Итак, в Древней Греции доказывать нужно было даже очевидное. Вполне закономерно, что именно в мире эллинов родилось ораторское искусство и связанная с ним теоретическая дисциплина –
В сущности, главная традиция науки – той науки, которая возникла в архаической Элладе и существует по сей день, – это традиция критического отношения к достижениям предшественников. Только такой подход дает возможность для поступательного роста научного знания. Собственно, наука – как феномен мировой культуры и как особая форма мышления – родилась именно в тот момент, когда ученик Фалеса Анаксимандр не согласился со своим учителем и предложил альтернативную концепцию. Фалес полагал, что земной диск плавает на водах мирового океана. А согласно Анаксимандру – он висит в пространстве, но при этом никуда не падает, поскольку находится строго в центре мироздания, в той точке, где действующие отовсюду силы приходят в равновесие.
А ведь Анаксимандр мог бы, как делали и делают многие, просто повторить то, что сказал наставник. Но тогда не появилась бы наука! К. Поппер считал даже, что сам Фалес, не вполне удовлетворенный собственными умозаключениями, побудил своего ученика «попытаться узнать, не способен ли он выработать более удачное объяснение»[162].
Говоря о науке как высшем проявлении рационализма, необходимо учитывать еще и то, что этот греческий рационализм во многом отличался от привычного для нас рационализма Нового времени[163]. Он был менее сухим, более эстетически окрашенным. Эстетика, любовь к красоте во всех ее проявлениях пронизывала собой мировоззрение античных эллинов. Красоту, пластичность, художественное совершенство чтили в любой сфере деятельности. Даже те же доказательства теорем оценивали не только в зависимости от того, насколько они правильны, но и в зависимости от того, насколько они красивы.
Эстетика сплошь и рядом проникала в научное мышление. Выше уже упоминалось, что Пифагор первым выдвинул идею шарообразности Земли. Какими соображениями он руководствовался? Нельзя сказать, что чисто научными: во времена жизни этого ученого и мыслителя не имелось еще эмпирических средств подтвердить эту гипотезу, о законе всемирного тяготения, естественно, понятия не имели. Ход мысли Пифагора был следующий. Шар – самое совершенное, идеально прекрасное и гармоничное геометрическое тело: у него нет углов, каждая точка его поверхности на равное расстояние удалена от центра и т. п. И именно поэтому, в силу норм космической гармонии, Земля должна иметь форму шара. Не потому, что это обусловлено какими-то физическими причинами, а просто потому, что это красиво!
Здесь уместно отметить еще вот что. Наука считается, пожалуй, самой «вненациональной» сферой культурного творчества. Вроде бы деятельность ученого никак не связана с его этнической и цивилизационной принадлежностью. И тем не менее эта принадлежность все-таки играет определенную роль. Продемонстрируем это на конкретном примере.
Два народа внесли огромный вклад в математическую науку: древние греки и средневековые арабы. Но развивали они математику в совершенно разных направлениях. У греков решительно преобладала геометрия. Открытия, сделанные ими в этой дисциплине, не были превзойдены и оставались «последним словом» вплоть до Лобачевского. А алгебра находилась в зачаточном состоянии. Основные достижения арабов связаны, напротив, именно с алгеброй. Вполне закономерно, что вошедшее в современные языки слово «геометрия» – греческого происхождения, слово «алгебра» – арабского.
В чем же причина такого положения дел? В различии цивилизационного менталитета. Грекам с их образным, художественным мышлением мир геометрических фигур и тел был несравненно ближе, чем мир абстрактных формул. Греки стремились всё представить наглядно, всё изобразить. Даже арифметика, имеющая дело с «чистыми» числами, получила у них геометрический характер. Мы и поныне говорим «возвести число в квадрат», «возвести в куб», не задумываясь о значении этих выражений. А греки, которые впервые их ввели, воспринимали их в самом прямом, конкретном смысле. Что, например, означает «три в квадрате – девять»? Это означает, что, если сложить из камешков квадрат со стороной 3, такой квадрат будет состоять ровно из 9 камешков. Каждый может это легко проверить[164].
У арабов – ситуация иная. Им, чувствуется, абстрактное мышление было понятнее, чем художественный образ. И дело, наверное, не только в том, что религия арабов – ислам – не поощряла, а временами и просто запрещала изобразительное искусство. Ведь смогли же средневековые персы – тоже мусульмане – как-то обойти этот запрет и создать великолепную школу живописной миниатюры. Видимо, арабов и по всему строю их мироощущения не влекло ни к чему подобному. Они в своем далеком кочевом прошлом больше привыкли наблюдать звезды в ночной пустыне, что порождало склонность к абстракциям.
Возвращаясь к грекам, вспомним: созданный ими полисный мир со всеми своими социально-политическими особенностями возник на обломках «дворцовых царств» ахейской эпохи. Но ведь и принципиальные черты античного греческого мировоззрения с его столь рано и полно развившимся рационализмом, возможно, берут свое начало в тех же событиях. И действительно, с гибелью «дворцовых царств» рухнули и их храмовые структуры. Прекратила существование не только военно-политическая верхушка во главе с анактами, но точно так же – и верхушка жреческая, обеспечивавшая преемственность традиционной религии.
В религиозной сфере, как и во всех остальных, на несколько веков образовался некий «вакуум», и нарождающимся гражданским общинам пришлось собственными силами заполнять этот вакуум. Каждый полис делал это «на свой страх и риск», устанавливал собственные пути контактов со сверхъестественными силами. И долгое время не было какого-то высшего авторитета, который санкционировал бы нарождающиеся новые религиозные нормы. Необходим был поиск, и в обстановке этого духовного поиска происходили уже самые первые шаги складывающейся античной цивилизации. А в условиях агональной борьбы между полисами (как и внутри полисов) поиск становился еще и конкурентным, порождал различные альтернативы. Сюжеты ряда греческих мифов отразили, помимо всего прочего, соперничество между полисами, их политические притязания и амбиции.
Приведем характерный пример. Один из мифов рассказывает: однажды великий герой Геракл пришел в Дельфы – город Аполлона – и унес из тамошнего храма треножник, одну из самых почитаемых святынь. Возмущенный Аполлон бросился в погоню. Бог и герой схватились друг с другом: Геракл никак не хотел отдавать треножник. Подоспевшие богини Афина и Артемида едва-едва убедили соперников помириться, и Геракл возвратил священный предмет хозяину. Данный миф, насколько можно судить, отражает борьбу дорийских полисов за влияние в таком важнейшем общегреческом религиозном центре, каким были Дельфы. Ведь Геракл – герой, особенно почитавшийся именно дорийцами.
Конечно, свою окончательную, наиболее полную форму древнегреческий рационализм получил лишь со временем, к концу архаической эпохи. Однако намеки на это будущее развитие можно найти уже в самых ранних произведениях античной литературы – в «Илиаде» и «Одиссее» Гомера. Нетрудно заметить, что эти эпические поэмы беспрецедентно выделяются в ряду других памятников эпоса различных народов. Они полны какой-то необычайной свободой духа, отличаются, если можно так выразиться, светским характером. Они, несмотря на огромную временную дистанцию, несравненно ближе и понятнее даже нашему современнику, чем, скажем, шумерский «Эпос о Гильгамеше», индийская «Махабхарата» или финская «Калевала». Вполне закономерно, что один и тот же народ – древние греки – создал гомеровские поэмы и породил первые в истории мировой культуры философские системы.
Чуть выше было упомянуто об эстетической окрашенности древнегреческого рационализма. В связи с этим уместно поставить вопрос об особенностях эстетики античных эллинов, их представлений о красоте.
Вопрос, который нам сейчас предстоит затронуть, чрезвычайно сложен и одновременно чрезвычайно важен. Уже упоминавшийся выше А. Ф. Лосев – один из крупнейших отечественных мыслителей XX века – несколько десятилетий своей долгой жизни всецело посвятил изучению именно этой тематики. И выпустил в свет колоссальный труд, который так и называется – «История античной эстетики». Он делится на восемь томов, а некоторые из томов еще и выходили в двух книгах. Первый том был опубликован в 1963 году, а последний – в 1994-м, уже посмертно.
Античная эстетика рассмотрена Лосевым в подавляющем большинстве случаев именно на греческом материале. Разбирается буквально каждый нюанс! Но даже после появления столь фундаментального исследования нельзя сказать, что с эстетическими взглядами, существовавшими в Элладе, для нас «всё ясно».
Сразу нужно оговорить, что читателю, не имеющему профессиональной историко-философской и филологической подготовки, мы не рекомендуем обращаться непосредственно к труду Лосева, чтобы не отложить его со скукой уже на третьей странице: эта работа очень сложна для восприятия, не имеет популярного характера, ориентирована всецело на специалистов.
Приведем несколько формулировок древнегреческого понимания красоты, как они даются этим ученым: «Красота, как ее понимали в античности, есть, конечно, в первую очередь
«…Самое общее, самое универсальное и всегдашнее определение красоты в античной эстетике гласит: красота есть
Пожалуй, в этих определениях есть и кое-какие тезисы, высказанные чрезмерно категорично, которые не могут распространяться на всю греческую античность. Так, представления о «вечном возвращении», гибели старого космоса, рождении нового были весьма распространены, но все-таки их нельзя назвать абсолютно общепринятыми и никем не оспаривавшимися.
Но в целом будем отталкиваться от только что приведенных цитат. Разъясним, развернем подробнее некоторые места из них.
Совершенно справедливо говорится о связи древнегреческой эстетики, красоты с идеей космоса. Выше мы уже кратко заметили, а теперь напомним: само слово «космос» у греков – не просто мир, а упорядоченное, даже «украшенное» мироздание (это существительное, родственное глаголу
Далее, обратим внимание на то, что Лосев подчеркивает: в древнегреческой эстетике важны не только тело и душа (воплощающая жизненный процесс), но также третий элемент – мыслящий, рациональный: ум,
Что мы здесь имеем в виду? Грекам осталась бы совершенно чужда эстетика, допустим, абстракционизма или сюрреализма. Именно потому, что она демонстративно иррациональна, идет не от разума, а от каких-то темных глубин человеческой души. Представим себе невозможное: эллина, ходящего по залам современного художественного музея. Что его там привлечет и что не понравится? Скорее всего, он с интересом и удовольствием остановится у полотен мастеров Возрождения. Там ему всё будет близко и понятно. А вот от картин Кандинского, Шагала, Дали он, без сомнения, с содроганием отвернется.
Точным и метким представляется указание на телесность греческого идеала красоты, – но при этом телесности живой, одушевленной. Наверное, никто во всей истории мирового искусства не преуспел так в передаче форм человеческого тела и его сложных движений, как эллинские скульпторы и художники времен расцвета, V–IV вв. до н. э.
Именно реализм, доходящий до полной иллюзии действительности, наиболее ценился и зрителями. О выдающемся ваятеле Мироне рассказывали: однажды он создал статую телки, и проходившие мимо коровы мычали и тянулись к ней, принимая ее за живую. Другой рассказ в том же духе имеем о знаменитом живописце Зевксиде. Он написал виноградную гроздь, причем с таким совершенством, что птицы, слетаясь, пытались клевать ее. Разумеется, в этих легендах есть преувеличения. Но они, по крайней мере, ясно показывают, к чему стремилось древнегреческое искусство, что оно считало идеалом: максимальное подражание природе.
Означает ли это, что на почве античной Эллады не могло сложиться художественных течений, схожих с нашими импрессионизмом, абстракционизмом и т. п., то есть в той или иной мере искажающих объективную действительность в угоду субъективному видению автора? Столь категоричное суждение все-таки было бы не вполне верным. У греков мы встречаем нечто подобное – проявление не натуралистических или не вполне натуралистических изобразительных принципов. Но встречаем только как редкое, маргинальное явление, представленное не на «пике» развития искусства, а в пору, с одной стороны, его зарождения и, с другой стороны, его заката. Да и обусловлено было это явление не вполне теми же причинами, что в искусстве наших дней.
Первый из стилей греческой вазописи, достигший расцвета в VIII в. до н. э., называют в искусствоведении
Всё это несколько напоминает, например, кубизм – одно из авангардистских, абстрактных направлений в живописи XX века. Но в ранней Греции подобная геометризация обусловливалась, скорее всего, не сознательными принципами художников, а попросту тем, что они были еще неумелыми, только учились изображать предметы, делали первые шаги. При этом строгость, цельность, органичное выражение определенной художественной картины мира делает лучшие произведения геометрического искусства (например, амфоры-надгробия с Дипилонского кладбища в Афинах) подлинными шедеврами.
В VII в. до н. э. под влиянием связей с Востоком геометрический стиль в вазописи вытесняется так называемым «восточным» (
Несколько позже, в начале VI в. до н. э. возникает
Наконец, во второй половине того же столетия в Афинах произошло исключительно важное событие в истории вазописи: чернофигурный стиль сменился
Абсолютно аналогичные процессы обнаруживаем в развитии скульптуры. Последняя, возникнув в архаический период, долго имела преимущественно культовый, религиозный характер. Из мрамора и бронзы изготавливались статуи богов и героев; стены храмов покрывались рельефами с изображением мифологических сцен. Реальных, живых людей изображать в скульптуре было не принято; исключение делалось для олимпийских победителей, считавшихся героями-полубогами. Однако в связи с антропоморфизмом греческой религии образ бога одновременно был и образом идеально прекрасного человека.
В архаической скульптуре господствовали два основных типа. Один из них – обнаженная мужская фигура (
Классический же период стал для изобразительного искусства временем высшего, неповторимого взлета. Искусство освободилось от тех жестких рамок, которые сковывали его в эпоху архаики; поиски нового повели к интенсивному развитию различных школ и направлений, созданию разнородных произведений. На смену ранее господствовавшим в скульптуре двум типам фигур – куросу и коре – приходит гораздо большее разнообразие; скульпторы стремятся к передаче сложного движения человеческого тела и в совершенстве улавливают его.
V в. до н. э. в скульптуре – период величавости, достоинства, серьезности. Скульпторы создают и прославляют полисный идеал гражданина, обобщенный и свободный от индивидуальных черт. Первый крупный мастер классической эпохи – Мирон (середина V в. до н. э.) – великолепно сумел передать красоту человеческого тела, его пропорциональность и соразмерность в момент напряжения (знаменитая статуя «Дискобол»). Поликлет из Аргоса (2-я половина V в. до н. э.) теоретически обосновал в трактате «Канон» идеальные пропорциональные соотношения при изображении человека и воплотил эти пропорции в статуе «Дорифор», воплощающей физически и духовно совершенного человека.
Среди творений величайшего скульптора греческой классики – Фидия – монументальная статуя Зевса из золота и слоновой кости, установленная в Олимпии (впоследствии она была включена в число «семи чудес света»), изготовленная в той же технике статуя Афины для Парфенона и множество других произведений (лишь малая их часть дошла до нас). Одна из вершин классического искусства – выполненный под его руководством скульптурный фриз Парфенона, поражающий композиционным единством и разнообразием: из более чем 500 изображенных на нем фигур ни одна не повторяет другую. В творчестве Фидия серьезность и достоинство были соединены с мягкостью, человечностью.
В IV в. до н. э. в связи с большей индивидуализацией сознания начался поиск художественных средств для передачи оттенков движения души, настроения. Наметились два направления решения этой задачи. Одно было представлено скульптором Скопасом (1-я половина IV в. до н. э.), для произведений которого характерны драматизм, страсть, динамика. Другое направление отразил в своем искусстве Пракситель (середина IV в. до н. э.). Его статуи (известнейшая из которых – «Афродита Книдская», первое в греческой скульптуре изображение обнаженного женского тела) проникнуты мягкостью, лиризмом, утонченностью и изяществом, порой переходящим даже в слащавость, манерность.
В области вазописи классического периода – ситуация аналогичная. В течение V в. до н. э. идет движение к большей свободе, реализму, расширению круга сюжетов. В IV в. до н. э. вазопись, напротив, вступила в полосу упадка: чрезмерно усложнились композиции, что привело к потере цельности, возросла ненужная пышность декора, появилась небрежность в рисунке.
Поиски индивидуального привели в самом конце классики, на рубеже с эллинизмом, к принципиально новым веяниям. Их главным выразителем стал скульптор Лисипп (2-я половина IV в. до н. э.). Он стоит у истоков жанра подлинного скульптурного портрета – уже не обобщенного, а передающего индивидуальные особенности, неповторимые черты личности. Особенно прославились лисипповские портретные статуи Александра Македонского. Тот же мастер изменил поликлетовский канон пропорций, изображая человеческие фигуры более тонкими и стройными.
А скульптура эллинизма являет уже полный отход от классических традиций: в ней значительно больше динамизма, бурных проявлений эмоций и страстей. В нагнетании «ужасов» скульпторам порой отказывает чувство меры. Полны неудержимого движения лучшие работы эллинистических мастеров – «Ника Самофракийская» (III в. до н. э.), «Лаокоон» (I в. до н. э.), произведения пергамской школы, из которых особенно замечательно скульптурное убранство алтаря Зевса в этом городе (II в. до н. э.). Впрочем, сохранялись и ваятели, ориентировавшиеся на классические образцы, о чем свидетельствует «Афродита Мелосская» (II в до н. э.), но не они теперь определяли общий дух искусства.
А теперь от историко-искусствоведческого обзора перейдем к некоторым обобщениям. Великий Аристотель в одном из своих многочисленных предельно точных и метких суждений заметил, что в искусстве можно изображать людей (да, в сущности, и всё остальное) тремя способами: либо такими, какими они должны быть, либо такими, каковы они есть, либо такими, какими они кажутся[167]. Легко заметить, что здесь охарактеризованы базовые принципы трех художественных стилей: соответственно классицизма, реализма и импрессионизма.
Если подойти к истории древнегреческого искусства с этой меркой, то получится следующее. V в. до н. э., так называемая высокая классика, – время господства классицизма: художники создают идеальные, обобщенные образы. Затем усиливаются черты реализма и индивидуализации. Наконец, возникают и импрессионистические элементы, впервые явственно проступающие у Лисиппа[168] и распространившиеся после него: персонажи начинают изображаться такими, какими они нам кажутся, то есть усиливается момент субъективизма. Но это уже – завершающие шаги эллинской художественной традиции, и на смену им затем приходит полный упадок.
В любом случае можно утверждать ответственно: ничего подобного, скажем, «Черному квадрату» Малевича у древних греков никогда не появилось бы и не могло бы появиться. Их искусство в целом всё-таки всегда ориентировалось на окружающую нас и воспринимаемую нами объективную действительность («природу»), а не на внутренний мир художника.
Разумеется, говоря о максимальном реализме, принятом в античную эпоху, следует учитывать, что технических возможностей для полного осуществления такого реализма было у художников еще явно недостаточно. И приходится только удивляться тому, как они, пользуясь лишь весьма скромным арсеналом средств, всё-таки очень многого.
Так, знаменитейший живописец 1-й половины V в. до н. э. Полигнот имел в своем распоряжении только четыре краски (белую, черную, красную и желтую). Но при этом создавал многофигурные композиции («Взятие Трои» и др.), стремясь передать глубину пространства, объемность фигур. Лишь в конце того же столетия художник Аполлодор открыл эффект светотеней и полутонов; вот этим-то практически и было положено начало живописи в современном смысле слова. В IV в. до н. э. живописец Павсий изобрел технику
Но вернемся к греческому рационализму. Был ли он всеобъемлющим, одержал ли в умах людей полную победу над традицией, обычаями старины? Иными словами, наступил ли в классической Греции «Век Разума»? Или общество по-прежнему в основе своей оставалось традиционным (т. е. ориентированным на традиции предков и религиозные мифы)?
Ответ на поставленные вопросы очень сложен – и прежде всего потому, что он не будет однозначным. С одной стороны, совершенно несомненно: по сравнению с более ранними древними обществами, да даже и по сравнению с более поздними обществами средневековыми античное греческое было на много порядков более рациональным. Прослеженное нами рождение философии, науки – яркое тому доказательство.
Но мы видели и другое: едва ли не любая сторона эллинского бытия являлась полем постоянной борьбы противоположных начал – и их же постоянного взаимодействия. Был Аполлон, но был и Дионис. Работали философы, ученые – но в ту же самую эпоху действовали и мистические пророки, причем подчас философ и пророк – одно и то же лицо.
Рационализм «разбавлялся» изрядной дозой иррационализма. Выдающийся исследователь античности Эрик Робертсон Доддс свою главную книгу посвятил именно этой тематике – иррационализму в сознании греков. Он так и назвал ее: «Греки и иррациональное»[169]. А сама эта традиция в науке – видеть в эллинской цивилизации не только светлые силы разума, но и темные силы эмоций, страстей, – берет свое начало, как мы знаем, с Ницше.
Иррационализм проявлялся во многом: например, в неискоренимых суевериях, обуревавших многих жителей греческих полисов. Философ и ученый IV в. до н. э. Феофраст, ученик Аристотеля, так обрисовывает тип суеверного человека:
«…Если ласка перебежит дорогу, то он подождет, пока кто-нибудь другой не перейдет или пока сам не перекинет три камня через дорогу… Если мышь прогрызет мучной мех, он идет к толкователю знамений и снов за советом, как поступить. И если тот велит отдать мех в починку кожевнику, то не слушает и по возвращении совершает очистительный обряд. То и дело он совершает очищения своего дома… Если по дороге услышит крик совы, то не идет дальше, не воскликнув: “Со мной Афина владычица!”. Могил он сторонится и не пойдет к покойнику или к роженице, но скажет, что остерегается осквернения… И всякий раз, как увидит сон, отправляется к снотолкователям, прорицателям и птицегадателям вопросить, какому богу или богине ему молиться… Заметив помешанного или припадочного, он в ужасе плюет себе за пазуху»[170].
По поводу ласки нужно пояснить, что этих зверьков античные греки держали в своих домах для ловли мышей; привычные нам в этой роли домашние кошки тогда еще не были завезены в Европу из Египта. А в целом, как можно видеть, суеверия эллина весьма напоминают суеверия людей нашего времени. То же относится и к желанию узнавать будущее. Ныне для этого ходят к гадалкам и ворожеям, читают гороскопы на последних страницах бульварных газет; а в Греции, как мы знаем, существовал совершенно официальный институт оракулов.
Или вот еще один характерный пример. В утро перед Саламинской битвой командующий афинским флотом Фемистокл приказал заколоть на алтаре нескольких знатных персидских юношей, незадолго до того захваченных в плен. Делалось это, чтобы снискать благоволение богов. Человеческие жертвоприношения… В наши дни такого, пожалуй, не встретишь и в самых отсталых обществах. А тут высококультурные, рациональные греки – и всё же они приносят в жертву людей!
А уж животных-то приносили в жертву божествам сотнями и тысячами. Справедливо пишет С. С. Аверинцев: «Разве при наших размышлениях о классической античной архитектуре нам легко вообразить, что во время своего функционирования древние храмы, включая Парфенон и другие беломраморные чудеса Эллады, должны были напоминать общественные бойни? Как бы мы вынесли запах крови и горелого жира? А ведь это был быт античных святилищ»[171].
Иногда «Веком Разума», даже «Веком Просвещения» (по аналогии с французским Просвещением XVIII века) называют «Периклов век» в Афинах[172]. Эта блистательная эпоха пришлась в основном на середину V в. до н. э., когда во главе афинского полиса стоял знаменитый Перикл, но ее «отголоски» чувствовались вплоть до конца этого столетия.
В сплоченном Периклом вокруг себя кружке видных интеллектуалов, деятелей культуры были и философы, которых нельзя назвать иначе как вольнодумцами. Особенно бросалось в глаза, что они подвергают сомнению и даже критике устои традиционных религиозных верований. Большинство этих мыслителей, кстати, не были коренными уроженцами Афин, а прибыли туда из других городов.
Так, Анаксагор из Клазомен утверждал, что солнце – это не движущийся по небу на колеснице бог Гелиос, как учили мифы, а огромная раскаленная глыба (правда, величину ее он сильно преуменьшал, считая, что солнце размером с полуостров Пелопоннес). Протагор из Абдер – самый крупный из философов-софистов – написал специальный труд «О богах», причем, судя по всему, с откровенно скептических позиций. Во всяком случае, сочинение начиналось словами: «О богах я не могу знать, есть ли они, нет ли их и каковы они, потому что слишком многое препятствует такому знанию, – и вопрос темен, и людская жизнь коротка»[173]. Весьма интересно было бы узнать, что же дальше писал Протагор о богах на протяжении целого трактата, если в первой же его фразе заявляется, что сказать-то о них, собственно, ничего и нельзя. Но, увы, это произведение утрачено.