И синие пейзажи я хорошо помню.
Синий всегда кажется мне полным тайн, кто-то сказал, что у синих тонов «религиозный оттенок». У Веры Михайловны синий напряжен, динамичен, особенно он таков в сопоставлениях с зеленым. Скромный домик, будто бы шутя сделанный синим, и теперь стоит перед моими глазами. Я и его несу всюду с собой, ничего не стоит мне увидеть его и сегодня, достаточно взглянуть внутрь себя, и домик рождается в пространстве памяти. И у ее «синих» есть свои пристрастия и особенности. Ее синие почти не переходят в голубые, они тянутся к холодным, динамичным серым. Фантазии ее мазка поражают, —прием художника открыт зрителю, — он видит движение кисти, брызги, мощь темперамента, серебристое вдруг превращается в фиолетовое, идет диалог земли и неба. Пожалуй, светло-фиолетовый, как и синий, — мистические цвета, ими полна икона, возможно, живопись Ермолаевой взглянула на собственный мир и через это окно.
А ее «Дон Кихот», серия гуашей. Легко представляю пару несовместимо-разных, но одновременно и духовных братьев, рассуждающих о трудностях жизни, то в лодке, то на коне и осле, то готовых к битве, где один вот-вот бросится в атаку за справедливость, а второй будет терпеливо ждать *в кустах. Я смотрю на ермолаевское действо и думаю о себе: «Кого во мне больше? Рыцаря или Санчо? Наверное — второго. Его больше во многих из нас, куда проще быть свидетелем жизни, чем пытаться ее переделать. Куда легче жить около благородного и полусумасшедшего, чем забывать собственные интересы и бросаться невесть за чем в бой. Зло неизбывно, стоит ли с ним бороться, вот логика внутри каждого Санчо Пансы...»
А вокруг бескрайние просторы Испании, великие пейзажи, все будто бы внове, и Доре, однажды захвативший тему, — прав Стерлигов! — все же не сумел перекрыть дороги русской художнице Ермолаевой, Она и* здесь смогла сказать свое слово.
А крестьянский цикл! И «Мужик с гармонью», и «Баба с ребенком», и еще «Мужик с корзиной» — все по-своему. И опять мистический синий то на фоне контрастирующей охры, то на темно-коричневом фоне — всё цвет, игра бурных эмоций, победа художника над натурой.
А трое распятых? Отчего же у них как бы общий крест? А синее бескрайнее мировое пространство? И красный «рефлекс» у левого — не стекающая ли кровь? — и черное шггно у правого; интуиция, а не разум ведет кистью творца.
Я вспомнил этих троих, застыв на Голгофе в Иерусалиме. Я много ездил по миру, но есть ли место, равное Священной Земле? Как же художница решилась объединить крестом и разбойников и Сына Божьего? А может, и правда, в преддверии смерти все едино? Нет, придумать такое нельзя. Это нужно почувствовать, ощутить, как живую жизнь.
Иногда мне кажется, что Ермолаева о себе знала все. Разве не об этом говорят ее черные натюрморты, написанные одним цветом? Только в нескольких она решалась добавить чуточку белил, а в большинстве ее «позднее» искусство рождалось одной краской, несколькими мазками. Натюрморты писались в последнем 1934-м, вблизи смерти; неужели она ожидала того, что вот-вот беда все же случится? Тревога, беспокойство, страх охватывают меня, когда я гляжу на ее кувшины и рюмки. Почему черное? Что понимала художница, выбирая натуру, отчего цвет сделался локальным, неужели ожидала беду, знала, что сегодня-завтра должно произойти нечто непоправимое? Может, и Голгофа, и кувшины, и рюмки, и фрукты — результат одного: тревоги, ее тревоги?!.
Ах, как хочется выкрикнуть: в Ермолаевой не было Санчо Пансы, в ней жил и побеждал Дон Кихот.
Вот как писал о Ермолаевой единственный ею занимавшийся в России, недавно трагически ушедший из жизни замечательный искусствовед Евгений Ковтун: «В 1934 году возникает серия натюрмортов, неизменными героями которых становятся кувшин, яблоки, рюмки. Постепенно исчезают все краски, кроме черной, иногда с применением белил. Но ощущение живописного остается. Неотразимой экспрессией обладают наиболее аскетичные в цвете черно-белые натюрморты художницы. По ним легко представить, какую взрывную силу может нести их молчаливая красноречивость. Листы Ермолаевой скорбны и трагичны без суетности. Строгоскорбны и возвышенно-трагичны. Это последние работы, помеченные декабрем тридцать четвертого года».
...Двадцать пятого декабря Вера Михайловна была арестована.
Так все же, могла ли Ермолаева быть вне того пути, с которого начинала? Без Малевича — ему-то она долго и преданно служила, пытаясь осуществлять его основные идеи? Нет, не могла. Она многое знала и многое оставляла себе. И крестьяне, и дети, где вместо лица овал, где едва- едва намечается контур бровей. Разве не вспоминаются тут слова Малевича, записанные в дневниках его ученика? «Самое важное значение для времени имеют сейчас вещи беспредметные и полуобразы, вроде моих крестьян. Они действуют острее всего».
В разговоре с учениками он делил художников по их отношению к цвету на собственно художников — и тут образцами были Рембрандт и Сезанн, и на цветописцев — таким он считал Гольбейна. У «собственно художников» цвет дробился на множество вариантов, цветописцы писали локальными пятнами. Позволю сказать, что творчеству Ермолаевой и Сезанн, и Рембрандт были ближе. И опять я иду к той работе, что висит в моем кабинете над дверью, — в ней начало пути Ермолаевой к истине.
Отношения — творческие и личные — Ермолаевой и Малевича непросты. Малевич был тот человек, который, по словам Ковтуна, «дал ее стихийно-живописному дарованию твердый фундамент, культуру формы. Но его влияние не превратило Ермолаеву в спутник, живущий отраженным светом: то, что делалось ею, носит яркий отпечаток личности, сильного темперамента, все перестраивающего на свой лад».
Осенью девятнадцатого года Ермолаева принимает предложение отдела ИЗО, едет в Витебск, где ей предстоит руководить художественным училищем, во главе которого только что стоял Шагал. Сюда она почти сразу приглашает Малевича, но это далеко не начало их знакомства. За несколько лет до Витебска она вместе с Малевичем пишет театральные декорации к опере А. Крученых и М. Матюшина «Победа над солнцем».
В двадцатом году Ермолаева участвует в создании УОВИСА — «Утвердители нового искусства» — и опять же всё это дела Малевича.
Витебск времен Ермолаевой становится городом Малевича, на улицах, на домах ученики пишут супрематические коллажи — город перерождается, превращаясь в главное место новой живописи.
В 1922 году и Ермолаева, и Малевич возвращаются в Петроград. Здесь создается Государственный институт художественной культуры. Отделами института руководят Татлин, Мансуров, Матюшин, Малевич, Пунин. Ермолаева занимается цветом. О ее работе можно судить по названиям докладов: «Импрессионизм», «Сезаннизм», «Кубизм», «Художник Дерен в московских собраниях французской живописи», и еще, и еще. Как ученики Малевича, они называют себя «Супрематический орден», кто знает — не стилистика ли Сервантеса сыграла здесь свою роль?
Институт художественной культуры был разгромлен партийно-большевистской прессой в 1926 году. Некий микроскопический человек, принявший выразительный псевдоним Серый, доживший до девяноста пяти лет, с которым совсем недавно мне еще удалось встречаться, написал разгромную статью, после которой стало ясно, что институт и все его направления будут уничтожены. Ждать беды оставалось недолго.
Впрочем, трудно сказать, что в тот год привело учителя и его ученицу к разрыву...
Из разговора с Верой Михайловной Ермолаевой через петербургских трансмедиумов 18 марта 1994 года
Семен Ласкин: Вера Михайловна, вы, как художник, прошли с Малевичем через супрематизм, потом, используя открытия супрематизма, вернулись к цвету, к живописи, и в этом стали совершенно самостоятельным, ни на кого не похожим художником. Как же происходил переход от одного «вероисповедания» к другому, я говорю о живописи?
Вера Ермолаева: Сначала интерес к супрематизму был техническим. Любопытно увидеть мир не миром, а своим ощущением мира. Иногда это была как бы игра, некое лукавство. Не было тех ощущений. Я строила на бумаге и холсте ощущения, о которых уже заявляла. Потом надоели эти игры, стало обидно тратить себя на них. Мне захотелось выразить то, что люблю и что меня любит. Не знаю, удалось ли, но стремление себя показать во всем, что делаю, было. Я думала: меня должны узнать, увидеть, полюбить или не принять.
Семен Ласкин: Вера Михайловна, а как нужно понимать слова «супрематический орден»?
Вера Ермолаева: Это не установка, это просто термин группы художников...
Дуся проснулась среди ночи от настойчивого блямканья разбушевавшегося колокольчика, а затем и тяжелого стука ногой в дверь. «Который час? — подумала она с ужасом. — Кто там, ни свет ни заря? Может, мальчишки не дошли до дома, вернулись...»
Она торопливо набросила платье и помчалась ко входу, кто-то словно рассвирепел, стучал и стучал, не давал передышки. Пока шлепала по коридору, прислушивалась, что там в комнате Веры Михайловны? Конечно, проснулись оба и теперь тоже пытаются понять, что же могло случиться. Дуся чуточку замедлила в темноте шаг, услышала Левино раздраженное: «Четыре ночи!» Затем голос Веры Михайловны: «Нельзя мальчишек пускать, я бы не хотела, Лева». Он что-то сказал, но в этот момент колокольчик снова залился с бешеным нетерпением.
— Кто здесь? — испуганно спросила Дуся.
— Обыск! — требовательно объявил мужской голос.
— Мы спим, — возмутилась Дуся, — никого не вызывали, чего это надумали у нас искать?
— Открывай. Ордер получен.
— Какой еще орден? Нашли время ордена раздавать!
— Дуся! — жалобно сказала знакомая дворничиха. — Пусти, люди к хозяйке...
— Спит Вера Михайловна! Спит, сколько сейчас времени, совсем ошалели.
— Хватит болтать! — пригрозил раздраженный голос. — Будем ломать дверь, если не откроешь.
Она бросилась к комнате, в которой спала хозяйка, и, впервые в жизни не постучав, влетела к ней.
Лев Соломонович стоял у кровати, бледный, в кальсонах, такое и привидеться ни в каких снах не могло, смотрел на нее с ужасом.
— Обыск! — крикнула Дуся. — Дверь пригрозились снести.
Мертвенно серая Вера Михайловна приподнялась на локте, но повернулась не к Дусе, а ко Льву Соломоновичу.
— Оденьтесь, очень прошу, Левушка. Мы не имеем права давать повода к разговорам.
Он словно бы понял, как странно выглядит. Да и не только он, но и Дуся впервые осознала, каким смешным покажется дворникам этот «незаконный» мужчина.
— Одевайся! — прикрикнула на него Дуся. — Сейчас войдут.
Он, наконец, бросился к стулу, стал торопливо, путаясь в вещах, натягивать то рубашку, то брюки.
Колокольчик снова запрыгал, и в момент общего ужаса показалось, что привычное его блямканье стало оглушительно громким.
— Открывай, — сказала Вера Михайловна.
В коридоре послышались тяжелые шаги.
— Сюда? — уточнил голос. И тут же распахнулась дверь в спальню.
Она так и сидела на своей широкой старинной кровати — бледнющая до зелености, глаза испуганные, огромные, — с ужасом и непониманием смотрела на людей, заполнявших комнату.
Прогрохотали двое военных, за ними втиснулись дворники, Фрося и рыжий Матвей.
Бочком прошла, будто бы просочилась, еще «понятая», мало знакомая соседка. Русенькие ее косички казались крепенькими палочками, она бегающим взглядом отыскала стул, бухнулась на него и стала громко сморкаться.
Падали на пол книги, военные перебирали полки, трясли папки, затем открыли сундучок и стали выкидывать на пол старые семейные фотографии, акварели и рисунки Веры Михайловны.
Лев Соломонович съежился, стал маленьким, хотя Дуся знала, что ростом он совсем не меньше тех, кто кидает вещи. И Матвей, и Фрося, и та сухая, тонкогубая, желтолицая соседка, застыли на табуретках, уперев глаза в потолок.
Дуся прошла к кровати и впервые в жизни стала шнуровать при незнакомых людях тяжелый корсет Веры Михайловны. Затянула. И бросилась к стулу, на котором сидел, замяв платье хозяйки, Лев Соломонович.
— Одевайся! — крикнула Дуся застывшему, будто и не понимающему ничего Льву. — Чего ты рубаху-то в руках держишь?
Кажется, он только заметил, что все еще в нижнем белье, хотел уйти в коридор, но военный сказал:
— Здесь напяливай! Ухажер хренов!
Никто не засмеялся.
— Фамилия? — военный повернулся к Гальперину.
— Чья? — не понял Лев Соломонович.
— Твоя, — широкоскулое лицо охранника снова оскалилось.
— Гальперин. — Он, видимо, все еще надеялся на случайность, но когда заметил, как рыжеволосый рассматривает свои бумаги, понял, что охранник ищет его фамилию в каком-то списке.
— С Большеохтинского, что ли?
— Да, я там прописан...
— Повезло, — весело сказал охранник. — Ишь куда пришлось бы катить, а он нас поджидает в ее постели.
Матвей торопливо перекрестился, увидев застывший ужас в глазах Веры Михайловны.
— Я вас прошу... — сказала Вера Михайловна неожиданно низким, неузнаваемым голосом. — ...Это мой муж.
Лев Соломонович вздрогнул. Наверное, он сам не смог бы произнести эти слова первым.
— Муж так муж, — рассмеялся охранник. — Собирайся, муж. Будешь грузить жену в фургон.
Дворники сгребали бумажную кучу. Сундук, в котором хранились холсты, акварели, рисунки, был перевернут, и теперь цветная гора громоздилась посередине комнаты.
— Вязать, что ли? — спросил Матвей, ожидая приказа.
Охранник поднял помятый лист, разгладил и с удивлением стал рассматривать какие-то линии — черт-те чем занимаются дурацкие головы, им бы только бумагу пачкать. Ну что ж, и для таких когда-то приходит время расплаты, власть заставит любого работать...
— Всю мазню можешь в печку, у нас в этом никто разбираться не станет, сами выбросьте или спалите...
...До рассвета было еще далеко, хотя время приближалось к шести утра. Вера Михайловна дошла до машины, и теперь ей предстояло как-то заползти в кузов. Лев Соломонович стоял рядом. Вера Михайловна обвела двор глазами, этажом выше горел свет, в окна смотрели люди, вероятно, шум машины разбудил и встревожил дом. Но не только эти чужие испуганные и удивленные глаза заставили сжаться ее сердце. Она внезапно увидела в одном освещенном окне вершинку елки и подумала, что сегодня двадцать пятое декабря, Рождество. Когда-то они с отцом, мамой и братом праздновали этот замечательный день в Париже, потом отец вез ее в Нотр Дам, в великий собор на берегу Сены, а вокруг на километры тянулись книжные развалы. Отец знал букинистов, обожал приходить сюда, выбирал у них неожиданные, прекрасные книги. Дочке отыскивал с изумительными картинками — так появлялись у нее и «Дон Кихот» с рисунками Доре, и многое, многое другое. Это были самые лучшие подарки, о каких она только могла мечтать. «Господи! — едва не вырвалось у Веры Михайловны. — Как Ты мог допустить такое!»
Матвей выбил ладонью зажимы заднего борта, распахнул фургон.
— Залезай, — приказал охранник.
Вера Михайловна оперлась о дощатый настил и попыталась подтянуть себя на руках. Сил не было.
Она почувствовала, как Лева охватил ее, помог упереться локтями в доски, и она, падая и ударяясь лицом о деревянное дно кузова, поползла вперед, к боковой скамье переделанного в «черный ворон» грузовика.
Машина медленно вползала под арку. Двор был разрыт, обоих качало, словно подталкивало друг к другу. Она положила голову на Левино плечо. Ни у нее, ни у него вины ни перед кем не было. И вдруг Вера Михайловна остро поняла — то, что произошло, сделано кем-то из своих, и сегодня у нее последняя встреча с Левой, а дальше все, что будет, уже имеет единственное название — смерть. Черный натюрморт внезапно возник на черном столе. Предощущением беды — вот чем были ее работы, она внезапно не только почувствовала, но и обозначила их для себя единственным возможным словом — конец...
Из первого разговора с Верой Михайловной Ермолаевой через петербургских трансмедиумов
Семен Ласкин: Если это возможно, Вера Михайловна, расскажите о ваших отношениях с Львом Соломоновичем Гальпериным. Понимал ли он ваше искусство, ценил ли вас как художника?
Вера Ермолаева: Попробую... Но только недолго... Трудно... Да, я была любима. Вначале он полюбил душу мою, но оказалось, что человек и душой может полюбить всего человека. И не было и не могло быть унижения в том, что он полюбил во мне все. Это давало лишь радость и осознание себя, как бесконечной души, и бесконечности жизни даже на земле...
НКВД
СЛЕДСТВЕННОЕ ДЕЛО № 1955 на Ермолаеву В. М.
АНКЕТА
Ермолаева Вера Михайловна родилась 2 ноября 1893 года в Саратовской губернии, Петровском уезде, село Ключи.
Место жительства: Ленинград, Васильевский остров, 10 линия, дом 13, кв.2, прописана с 1922 года по день ареста.
Место службы: Городской комитет Изосорабис (Союз работников искусств), художник, с 1928 года по день ареста. Член профсоюза работников искусств с 1925 года.
Имущественное положение (перечислить постройки, недвижимость, движимое имущество) — не имеет.
Социальное положение в момент ареста: служащая с 1918 года.
В царской армии не служила.