Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Дом на Северной - Владимир Никонорович Мирнев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А что, Катерина? — Иван Николаевич оглянулся на дверь, потянувшись, хрустнуло при этом в его суставах. — Человек не рождается и не умирает. Я читал. Поняла?! Так красивее жить, когда знаешь это. В душе у тебя поселяется загадка, и сам думаешь: «Что ж я такое?» Он переходит, — вот я читал в одной книжке, не в Библии, — из одной формы в другую. По Библии поется по-другому, у нее наша жизнь ни во что не ставится, бичуй себя, истязай, а, мол, заживешь, во как заживешь — по ту сторону, в раю. А тут мучайся. Нельзя ли наоборот — тут живи во! А там, как здесь, помучайся немножко.

— Эх, дядь Ваня, зачем вам это? Ой, что это все мужики помешались, что ли, на этом? Гаршиков наш, так тот сегодня всю душу мою извел, все спрашивал: зачем я живу? Вы, дядь Ваня, опять же о смерти. Об аде, о рае, а они, дядь Ваня, все — и рай, и ад — все вместе.

— Ничего ты, Катерина, не понимаешь, — обиженно сказал на это старик, глянув укоризненно на нее, бормоча про себя, что, мол, с бабы возьмешь, мол, он бывал с такими умными людьми, с такими беседовал и на такие высокие темы, что если бы она, Катя, услыхала хоть краем уха ту беседу, то задрожала бы от благоговения перед Иваном Николаевичем.

Кате жизнь сегодня казалась не такой сложной и непонятной, как раньше, она словно коснулась какой-то тайны, познав ее, освободившись от неизвестного, и жизнь, жизнь других, даже жизнь всех, казалась доступной именно в сегодняшний день, и потому она так твердо глядела в глаза Гаршикову, так дерзко ему отвечала, так как чувствовала в душе право на такой подвиг — на тот чуть насмешливый тон, который она позволила себе.

Старик вышел, а Катя принялась подметать рассохшийся, щелястый пол. Катя мела осторожно, медленно, оглядываясь, прислушиваясь, — ей почудилось: кто-то за ней наблюдает, кто-то глядит ей в спину Но за окном лил дождь, старик ушел в другую комнату.

Через полчаса вернулся Иван Николаевич, протопал к окну и неожиданно спросил:

— Чего?

— Что чего, дядь Ваня? — подняла на него глаза Катя, не разгибая занемевшую спину.

Что еще говорил этот ваш Гаршиков? Об жизни? А еще о чем? О чем таком? Умно говорил… А-а, ну что там с баб возьмешь! — с досадой сплюнул в окно старик, махнул при этом вяло рукой. — Москва, Катерина, это да!

— Ой, дядь Ваня, вы мне сто раз говорили про столицу-то. Я ведь разве что против имею?

— Ну, так об чем говорил Гаршков? — раздраженно переспросил старик, уставясь неподвижными глазами на Катю.

— Не Гаршков, а Гаршиков, дядь Ваня. Трепался обо всем. Об чем не лень. «Ты, говорит, ответь мне на главный вопрос…»

— Ну? — не стерпел старик, заволновавшись, и от волнения даже снял очки.

— «В чем, говорит… ну, для чего, то есть, говорит, живешь?» То есть, мол, человек для чего живет? А сам непонятно для чего живет. — Катя говорила протяжно, стараясь подражать Гаршикову, готовая прыснуть со смеху: — «Ответь на мой сакраментальный вопрос, имеющий, может быть, историческое значение». Дурак он большой, вот кто он, дядь Ваня.

— Ну, так и что же сказал Гаршиков? — не утерпел старик. — Дальше как? О производительных силах и производственных отношениях говорил?

— «Вот, говорит, округ меня, это что — жизнь?» — «А что, отвечаю, еще? Разве нет? Это как раз, отвечаю, и есть жизнь». А он говорит, что я очень ошибаюсь и что, говорит, человек за два миллиарда лет не ответил на главный вопрос: для чего?

— Ну? — Иван Николаевич заходил по комнате, сцепив руки на спине. — Ну? Это очень-очень… — Его глаза как-то странно вспыхнули горячим блеском. — Вот с кем бы поговорить… О главном вопросе. А так умрешь, душу отдашь… А за что, за какие грехи, зачем? Никому не известно. Я прожил, Катерина, долгую жизнь. — Иван Николаевич остановился, торжественность проскальзывала в его голосе, и казалось он хотел поведать нечто важное, неожиданное, и Катя, замерев, уставилась на него с ожиданием. — Эта жизнь, Катерина, не просто жизнь обыкновенного человека, а есть в ней стороны тоже очень даже выдающиеся, за которые я бы давал не только ордена наивысшие.

— Да, дядь Ваня, — продохнула Катя и села на печурку. Ей думалось, дядя Ваня откроет сейчас одну из своих тайн, которых у него, по ее глубокому убеждению, было полно.

— Но, Катерина, судьба индейка, а жизнь наша копейка. Есть непонятное в судьбе человеческой. Жизнь и смерть мешаются, и не знаешь порою, куда идти — к смерти ли, к жизни ли. Куда лучше? Не знаю. Нет сейчас надписей на камнях, которые были раньше. Сместились полюса, завихрились, их понятия иные, хотя названия и старые. Полно в нашей жизни великого и смешного — и не более, Катерина! Вот в чем вопрос. Это меня всегда мучило. Где истина? Нет одной истины на земле. Ходит она в чужой одежде. И одежда-то ее не ее, а чужая. Вот и гадают, рядят: где она? А она та, да не та. И поэтому, Катерина, я жизнь иногда не понимаю, хотя вон сколько прожил, не понимаю до ненависти. Одно так, а другое этак, не должно быть все шиворот-навыворот в ней. И не говори мне в ответ. Я ответа слышать не хочу. Не хочу! Нет. Нет. Нет. Вот так…

— Но дядь Ваня!..

— Не говори мне ничего. Я слушать не буду. — Старик сплюнул и, нарочито громко топая, заторопился вон. Он стоял в сенях, тяжело, шумно дышал, еще не успокоился.

— Все ясно, дядь Ваня. Стопочку выпьете?

— Давай, Катерина. Душа у меня не на месте, прямо трясет, а все… Успокоить ее надо. Время мое останавливается, Катерина. Ноги у меня все время холодные. Мне, Катерина, много лет, так много, что все года не помню. Вот как… Года свои не помню. А уж если человек себя не помнит, так его довела жизнь, то разве он чужое вспомнит? Только через себя он может уважать другого. Только через себя. И никак. Поняла? Никак. Эх, Москва! Ну, давай, Катерина. У меня все жилки трясутся, словно их кто за концы дергает, какой-то звон по телу идет, аж ушам больно. А может, кто и дергает за нервы и говорит: пора. Последняя клеточка вздрогнет, прошепчет: пора.

Уж очень сегодня разволновался Иван Николаевич, Катя даже испугалась. Не стало ли с ним плохо? Она поддакивала каждому его слову, а он все говорил и говорил, договорился до того, что сейчас, мол, ляжет, а Катя пусть приложится к его груди и пусть услышит последний вздох, последний удар сердца. Катя налила стакан водки, он отпил половину, остальное прикрыл картонкой, удовлетворенно вздохнул и хитро поглядел на нее.

— Ну?

— Да ну, дядь Ваня, вы уж меня совсем испугали! Ей-богу, я уж подумала, чем-то обидела вас.

— Не ты, Катерина, люди обидели.

— А в чем, дядь Ваня? — удивилась Катя, принимаясь снова за уборку в доме.

— Помнишь, Катя, я пришел? Помнишь? Зуб на зуб не попадал, а оне меня не пустили потеплиться в дом.

— А я-то пустила.

— Ты пустила. Нет. Нет. Нет. О тебе я не говорю.

— А я не люди? Ой, не знала!

Иван Николаевич смолчал. Его снова заинтересовала какая-то общая, великая, как думалось, мысль, которая сразу ответит на все вопросы его и всего человечества. Но эта мысль не приходила в голову, запаздывала, и самое простое оставалось без ответа. Но старика все равно чаще и чаще интересовали общие, невероятные мысли, которые он плохо понимал и которые с трудом улавливал и часто принимал неясность за значительность и важность. Как раз то, что он плохо их понимал, и привлекало его, и, постоянно думая об этом, он пытался понять: что такое истина? Если дать точный, умный ответ на этот извечный вопрос, то все остальное раскроется само по себе, и перед ним, как перед чародеем из сказки, не будет неясного и запретного, он все познает, все подчинится ему. Все остальное, встречающееся в повседневной жизни, не привлекало, потому что было привычным, приносило одни неприятности, казалось мелким, неинтересным, потому что обычное — это повседневная жизнь, которую, однако, он принимал как долженствующее, само собой разумеющееся, хотя и ничтожное с точки зрения такого неразрешимого понятия, как «истина». Будучи привередливым, он не замечал в себе этой привередливости, полагая, что не она суть в жизни.

Старик вышел в сени, остановился у раскрытой двери и, глядя на шумевший дождь, тихонько от удовлетворения засмеялся.

Катя услыхала этот смех, облегченно вздохнула, принимаясь вновь за уборку.

К вечеру комната была готова, чисто блестела мокрым, выскобленным полом.

— Дядь Ваня! — неожиданно для себя крикнула Катя в гулкой от сырости комнате, боясь, что он не услышит из-за дождя. — А женатый раньше вы были?

Иван Николаевич по обыкновению своему сразу не ответил. Катя помолчала, ожидая, подошла к открытому окну. Солнце уже, судя по времени, село. Тоскливо гляделись двор, сарай. Она вспомнила сегодняшнюю свою работу, подруг, Гаршикова с книгой в кабине автомашины, и все они — люди и все остальное — проносились у нее в голове, рождая какой-то легкий, приятный шум, который, сливаясь с шумом дождя, шумевшего сейчас так же, как и тысячу, десять тысяч лет назад, приносил приятное, удивительное ощущение слитности ее чувств с этим шумом.

ГЛАВА IX

Впоследствии Катя не могла понять, что заставило ее убирать комнату. Им со стариком вполне хватало прежней, вдвое больше этой, с русской печью, перегораживающей ее так, что у них была не одна, а на самом деле две комнаты. Катя на другой день простояла битый час в комнате, оглядываясь, прислушиваясь.

— Вот сюда кровать бы, а вот сюда стол; шифоньер можно поставить вот сюда — и обязательно с зеркалом.

Через неделю Катя затеяла побелку, после которой комната казалась еще просторнее. Часто ее в этой комнате одолевало мучительное желание хозяйничать — переставлять, подметать, что-то делать… Временами ей представлялось, что она не одна. То ей чудилось, как бегает по полу маленькая девочка, как она, Катя, ее мать, глядит на девочку и радуется. В Катиной груди словно звенела какая-то струнка, и этот звон вызывал у нее тоскливое ожидание перемен. Порою она плакала, зажав рот руками, иногда видела, как эта комната убрана красивыми вещами — шкафами зеркальными, столами новыми, стульями, тумбочками на тонких, изогнутых ножках; в углу горит, как у Нинки Лыковой, лампа, а с потолка вместо желтого абажура свисает трехрожковая люстра, смело метнувшая яркий свет во все углы комнаты. Катя видела комнату убранной, чистой, полной всего и разного, в ней ходил ребенок, ее дочь; сидел у окна и курил, — она ощущала так явственно запах табака, что даже чихнула, — ее муж.

Со временем Катя все же перенесла свою кровать в ту комнату, забрала еще кое-какие вещи. Прямо с кровати можно было смотреть во двор. Ночью, вынув раму, она подолгу глядела с кровати в темный провал на далекие звезды и думала о том, как хорошо там, ближе к звездам, где летают спутники, проносятся ракеты, куда устремились космонавты, вслушивалась в каждый незначительный шорох, доносившийся с угла или с улицы. Однажды Катя вылезла из окна во двор, села на лавке, продолжая все так же глядеть на звезды, думать о том же. Была глубокая ночь, но ей не спалось, и, конечно, Катя очень испугалась, услышав недалеко от себя чьи-то шаги.

— Катя, — голос был знакомый, — не бойся. Это я.

— Ой, напугал! Чего ночью расхаживаешь? Откуда ты? — спросила она, узнав шофера.

— Да, где я был? Где? — спросил себя он. — А был я в командировке.

— Молчком убёг — и ну, ни слуху тебе, ни духу, — Катя осеклась, сообразив, что упрекает его в чем-то, а какое она имеет право упрекать? Она отвернулась.

Оба некоторое время молчали, ожидая, кто заговорит первый.

— За цементом ездил. В Омск. Сама знаешь — не ближний свет. Попал под дождь, верхние мешочки мои поплыли. А я тебе, Катенька Зеленая, красавица ты моя злющая, привез подарочек. Возьмешь — обрадуешь, откажешься — обидишь.

Он показал что-то в руке, но Катя в темноте не разобрала что.

— Видишь, — тихо сказал шофер, и тут только она заметила, что он почему-то грустный, растерянный, в его голосе так и прорывалась печальная нотка, — видишь, я о тебе думал. А думала ли ты, красавица, обо мне?

— Да, — еще тише ответила Катя, помедлив. И тут неожиданно для себя чуть не заплакала, вспомнив, как сидела в комнате, как скрывала от самой себя, что мужем все время видела в своих мечтах Юру, и, боясь разреветься, встала.

— А я вот привез, — протянул шофер руку.

Она коснулась руки, почувствовала, как вздрогнула его рука, потом нащупала и сам подарок — на горячей огромной руке лежало что-то холодное. Катя, испугавшись холодного, отдернула руку.

— Да ты, Катенька, дотронься, пощупай.

Юра придвинулся совсем близко к ней, так близко, что она слышала, как он дышит. Она хотела отступить назад, но что-то ее держало, хотела ступить вбок, но не могла поднять ногу, чувствуя, как немеет телом, как прихлынувшая кровь затопила грудь, шею, лицо, как сдавило в груди и дышать стало труднее. Однако, несмотря на желание отойти, стоять вот так, чувствовать рядом Юру, его дыхание было приятно; горячая волна крови, заполнившая грудь, всколыхнула в ней давно забытые ощущения, и, боясь шевельнуться, чтобы не упасть, Катя некоторое время стояла, словно неживая, только в голове какая-то мысль копошилась, жила сама по себе и торопила Катю, торопила куда-то…

— Юра, — Катя ослабевшей рукой вытерла вспотевший лоб.

— Возьми, — попросил он, осторожно дотрагиваясь до ее руки. — Бусы.

— Бусы? — спросила Катя, опускаясь на лавку. Ей хотелось закрыть глаза, не говорить, а так вот плыть в полусне, когда мысли и чувства, слившись воедино, влекут тебя в чудную, прекрасную страну под именем сон.

Юра что-то говорил, она ничего не могла расслышать, понять, слова будто пролетали сквозь нее не останавливаясь, и она не улавливала их смысл.

— Бусы? — переспросила шепотом Катя.

Он ловко взмахнул руками, и не успела она моргнуть, как накинул на шею бусы. Они холодной полоской обхватили шею, и Катя от неожиданности даже вскрикнула. Юра рассмеялся, положил ей на плечи руки, поцеловал ее, и она не отстранилась, как было всегда, а только замерла, задержала руки на бусах, подалась вперед, и спустя минуту, когда Юра сидел молчаливый, спросила:

— Юр, а что это за бусы?

— Вот они, Катенька, — оживился он, придвигаясь к ней поплотнее. — А я заглянул в магазин, гляжу — ну, всего полно, товаров для женщин больше, чем у кочующих цыган, а бусы — желтые, полные, так и переливаются на солнце — лежат под стеклом на витрине и говорят мне настоящим, — черт, возьми цыгана голыми руками, обожжешься! — настоящим человеческим голосом: «Вот, молодец удалой, цыган, возьми бусы, подари Кате. Красивые! Особливо днем». Вот днем посмотришь — сразу меня вспомнишь. А как вспомнишь, так и полюбишь.

— Скорый какой! — рассмеялась Катя.

Говорил он быстро, глядя Кате в глаза, и глаза его в темноте от далеких звезд поблескивали таинственно и загадочно, и он словно задыхался, все убыстряя и убыстряя речь, и то ли оттого, что говорил торопливо, то ли еще отчего, но от разгоряченного Юры так и несло жаром.

— А как же ты ночью домой пойдешь? Вон в прошлый раз оставили поддевку, фуфайку и подушку на сарае, а дождь пролил. Ой, что было! Дождь прямо лил, что тебе из ведра. Так намокло все, подушка расползлась. Еле-еле просохла! Вот ты какой вред дяде Ване навел. Ой, хорошо он не знает. Ой, сраму бы было!

— А я так на сено ляжу, — сказал Юра. — И буду тихо лежать. — И он показал, как будет лежать и насколько будет тих и спокоен.

— Нет, Юра, иди домой. Спасибо тебе за бусы.

— Я вон в какую темень притопал, Катя. Все тебя тут караулил, — с обидой сказал он. — Вон на моих двенадцать только.

— А то мало? — удивилась Катя, растерявшись от его обиды, и присела рядом. — Времь-то сколько вон!

— Так ну что там, — махнул он рукой, встал, собираясь уходить. — Дело не во времени.

— А в чем?

— А в том, — ответил он, слегка присвистнув, и не попрощавшись направился по улице прочь от Кати.

— Юр, ты уходишь?

— А что мне, Катенька, делать?

Он шел медленно, вздыхал, потом остановился, подождал, пока подойдет она, и взял ее за руки.

Попрощавшись с Юрой, она, все еще смеясь и вздрагивая от смеха, чувствуя, как по всему телу разливается спокойное, приятное тепло, направилась к себе.

Еще не встало солнце, и цепочки облаков по горизонту как бы в задумчивости, не освободившись от ночной дремы, медленно плыли встречать на восток солнце, туда, где реденькие облака, словно пушинки, висели над белым, ярко исходящим светом ранней зари, сильно полыхнувшей из-за края неба. Катя выглянула в окно, протопала босиком по холодному полу к другому, плохо соображая со сна. И тут услыхала — на улице лаяла собака. «Ах, вон оно что», — подумала усмехнувшись, направляясь снова к кровати, но тут догадалась, что собака лает где-то недалеко.

В углу двора лежала куча хвороста, мокрая от росы. На куче, укрывшись своим пиджачком, похрапывая, спал Юра, а за забором, наскакивая на спящего врага, лаяла собачонка. Катя прогнала дворнягу и, присев возле Юры, стала разглядывать его. Никто ей не мешал. Черные курчавые волосы его сбились набок и торчали во все стороны, смуглое, чистое, какое бывает у всех смуглых, без единого прыщичка, лицо было безмятежно спокойно, приоткрытый рот обнажал ровные белые зубы. И оттого, что так безмятежно было лицо, так беззащитно приоткрыт рот, из которого как-то особенно мирно, с легким свистом, вылетал храп, Кате стало жаль его, спавшего из-за нее бог знает где. Во сне Юра выглядел совсем другим, каким-то мудрым, будто думал о чем-то. Вот и солнце выплыло на небо, заблестело в росинках на траве и прутьях. Катя осторожно тронула его за руку, и он проснулся. Долго глядел одним прищуренным глазом и ничего, видимо, не видел вначале, потом открыл второй глаз…

Юра вскоре ушел, так и не расставшись со сном, как казалось Кате. Весь день он находился перед глазами Кати — сонный, с одним прищуренным глазом, с безмятежно спокойным лицом человека, не привыкшего к уюту и чувствующего себя везде одинаково удобно. Конечно, надо бы ему брюки выгладить, пиджачок выстирать, выгладить рубашку, чтоб ему не приходилось всегда ходить чумазым. И она, трогая на груди бусы, ясно и чисто заблестевшие под солнцем янтарным блеском, затаенно улыбалась.

Весь день не покидало ее это легкое, удивительное чувство, в груди что-то тихо пошевеливалось, будто там открылось какое-то светлое окошко, через которое прорвалась к ней новая волна ощущений, радостное и легкое чувство. Катя испугалась, считая, и не без оснований, что влюбилась.

— Времь-то сколько? — то и дело спрашивала она на работе у Деряблова, который с утра ходил сердитый, ни с кем не разговаривал, часто усаживался на расстеленный полушубок, одетый сегодня на редкость в чистую рубашку яркой расцветки, подаренную ему закоренелым «врагом» Гаршиковым, в новые кирзовые сапоги, побритый, подстриженный.

В полдень он исчез на час, а вернувшись, расстелил рядом с собой газеты, вытащил из-за пазухи четушку «Московской», оглянулся, жадно облизываясь, на баб, вылил водку в стакан и выпил. Раздобревший, сидел некоторое время грустный, затягивал невеселую песню, а затем встал и, подходя по очереди к каждому работающему, говорил:

— А у меня в это время сын погиб. Смертью храбрых! Степа погиб, мой сыночек. В это самое время, тридцатого июля, сыночек погиб, мой Степушка. Так вы не подумайте чего, я по усопшему. Слава те, господи, меня, дурака старого, оставил, а его, молоденького… Кости его гниют. Слава те, господи, сутана тебе возьми! — По его лицу текли слезы, борода вымокла, выцветшие глазки, наполненные слезами, сидели глубоко и печально глядели на мир и даже без слез вызывали сострадание. — Меня он приберег, я ему нужон, а сына-то Степушку прибрал, Так на что ты сделал это, господи ты окаянный?!

А в это время над городом низко торопились облака, застилая солнце, и по земле прыгали тени, и оттого, что тени прыгали, мельтешили, а рядом ходил, плакал старичок, Кате было особенно нехорошо. «Какая несправедливость, — думала она, наблюдая за Дерябловым, бегая из-под навеса к машине за ящиками с огурцами. — В чем он, этот старик с жиденьким пучком коротеньких волосинок на грязно-розовой голове, провинился? И кто готовит людям такое горе? Знать да плюнуть тому в лицо».

— Времь-то сколько? — спросила Катя у Нинки Лыковой, протирая платком вспотевшее лицо.

— Да что тебе время, Зеленая? Все время и время. Уж который раз. Можно подумать, время для тебя главное.

С тех пор как Гаршиков, не попрощавшись, уехал в Москву поступать в университет, Нинка перестала следить за собой, грозилась то и дело, что уйдет из комсомольских секретарей, с Марькой Репиной совсем не разговаривала, считая ее главной виновницей случившегося, и в ее фигуре, походке, даже в ее красивых длинных ногах появилось что-то вызывающе неприятное, надменное: плевать, мол, я теперь на все хотела. Юбку Лыкова укоротила настолько, что старухи на улице оглядывались и плевали ей вслед: «Сучка-то бесстыжая! Тьфу. Срам-то… Срам видно. Тьфу!..»

В обеденный перерыв Катя быстро поела, взглядывая на успокоившегося Деряблова, и рада была тому, что старик успокоился, но и тревожно стало в груди, и никак не могла она освободиться от этой тревоги. Солнце выглядывало из-за туч, торопливо грело людей, землю и снова пряталось. Лыкова молча сидела одна на бочке из-под капусты и, болтая ногами в белых капроновых чулках, читала «Анну Каренину». Репина, пристроившись на солнцепеке, загорала, сняв кофточку, лузгала семечки и изредка косилась на Лыкову; рядом с ней сидела Соловьева. «Что делать? Что делать?» — с тоской спрашивала себя Катя, оглядывая подруг. Не терпелось уйти хотя бы в магазин, но заведующего, чтобы отпроситься, как обычно, не было. Катя встала и направилась вдоль забора, возле которого буйно росла лебеда, над ней облачками висели мошки. Она не знала, куда идет, зачем, но вот вспомнила что-то, направилась к старику Деряблову, улегшемуся на полушубке. Но посередине двора остановилась. «Чего же я хочу? — спросила себя и направилась к Нинке, вся сосредоточенная в себе. — Что ж это такое?» Будто что-то ввинчивалось в грудь, проходило сквозь нее, уносило с собою Катины мысли, чувства. Что ж это такое?

— Нинка, — спросила Катя растерянно, — у тебя никогда не бывало такого?

— Чего? — отрываясь от книги, лениво спросила Лыкова.

— Ой, Нинка, в груди так тревожно, так тревожно. Уж больно. Не беда бы, а?

— Помене думай о нем, — бросила Нинка, уткнулась в книгу и уж отвечала, не отрываясь от книги.

— О ком?

— О ком хочешь. Не думай.

— А если чего, из комсомола погонят?

— Погонят, — просто ответила Нинка. — Мы тебя числим, а так твое дело, гляди. У тебе куснуть чего нету?

— Так я уплела что было, — ответила Катя, думая крепко о чем-то своем, тревожась, хотя — убей — не знала, о чем. Если о Юре, то нужно ждать вечера, и никуда он не денется.



Поделиться книгой:



Регистрация