— Надо идти. Дома опять будут ругаться.
— Но завтра в четыре возле кино, да?
Юноша притих, — до того ему не хотелось расставаться. Что-то белело у стены полуразрушенного дома. Юноша нагнулся и поднял.
— Смотри, Мария, цветущий миндаль…
Веточка была слегка смята, часть цветов облетела. Но все же была красива. В вечернем свете она казалась, серебряной. Девушка взяла ее и поднесла к лицу.
— Чудесно, — сказала она тихонько, словно боясь, что от голоса ее разлетятся лепестки. — Веточка со звездами… Знаешь, говорят, что миндальный цвет приносит счастье…
И молодые люди унесли с собой веточку миндаля.
АНУША
Должно быть, трудно найти человека, который бы не хранил какие-то реликвии своей юности: это может быть альбом с неумелыми рисунками, под которыми начертаны клятвы в вечной дружбе, либо мохнатый эдельвейс между страницами потрепанной книжки, крашеное пасхальное яйцо, давно иссохшее и легкое, как перышко, либо, наконец, картонное сердце, пронзенное первой стрелою амура… Но стоит ли перечислять все эти милые, а подчас и забавные пустячки, воскрешающие целый мир образов и переживаний — мир, давно ушедший в небытие, утраченный и все же неотделимый от нас.
По сей день я храню на самом дне нашего семейного шкафа маленький женский носовой платок… Не спеши морщиться, читатель. Платочек простенький, даже не шелковый, от него не веет ароматом галантного приключения… Самый обыкновенный полотняный платочек, подрубленный синими нитками, которые уже выцвели и кое-где порвались, измятый и пожелтевший от времени. Когда-то давно он принадлежал молодой, полной жизни девушке, и его складки до сих пор хранят следы ее рук. Об этой девушке я и хочу рассказать. И о следах…
Ануша жила неподалеку от Центрального софийского вокзала в старом двухэтажном доме, давно потемневшем от дыма и копоти, которых в этом районе всегда хватало. Жила она в верхнем этаже вместе с отцом и братом, — они работали на железной дороге и часто бывали в поездках. Нижний этаж пустовал — хозяин забросил его после бомбежек в начале сорок четвертого года. Фасад дома с облупившейся после взрыва штукатуркой и оконными стеклами, крест-накрест заклеенными полосками бумаги, был похож на лицо человека, которого только что выпустили из пункта первой помощи. Дом стоял на тихой, безлюдной улочке. Напротив него находился сквер с заросшими дорожками; несколько скамеек стояло на них. Был в доме и черный ход, со двора. Оттуда через двор соседнего дома можно было легко попасть на другую улицу.
Одним словом, квартира Ануши была более чем удобным местом для встреч нашей пятерки, и мы около трех месяцев время от времени там собирались.
Когда я шел туда впервые, я был порядком ошарашен. Еще поднимаясь по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж, я услыхал пение под аккомпанемент гитары. Пел звонкий женский голос, чистый и трепетный. Я остановился и прислушался. И даже сунул руку в карман пальто, чтобы ощутить успокоительный холодок небольшого браунинга, — неужели я попал не по адресу? Мое представление о ремсистах[1] в те времена никак не вязалось с гитарой и романсами, и, признаюсь, первое впечатление об Ануше, еще до того, как я ее увидел, было не в ее пользу.
Мое смущение усилилось, когда дверь отворилась и на пороге я увидел маленького роста синеглазую девушку с такими пышными медно-рыжими волосами, что темный коридор, казалось, озарился светом. Девушка плотнее закуталась в накинутое на плечи пальтецо — была ранняя весна, с лестницы тянуло пронизывающим холодом, — и синие ее глаза пристально оглядели меня с головы до ног. Странным показался мне этот холодный, полный недоверия взгляд на таком беленьком, нежном личике. Я догадался назвать пароль. Она произнесла отзыв. И выражение ее лица смягчилось.
— Проходите, — сказала девушка и пошла вперед.
Входя в комнату, я ударился головой о притолоку. Это напомнило мне о моем росте, которого я и без того стеснялся, а боль в темени совсем меня доконала. Не зная, куда деваться, я как-то по-ребячьи обернулся, чтобы посмотреть, обо что стукнулся. Глаза девушки лучились смехом.
— Осторожно, — сказала она, — на долговязых у нас не рассчитано… Сильно ушиблись?
Скрытая насмешка превратилась в деликатную озабоченность, девушка даже подошла ко мне поближе, готовая как-то помочь, но неизвестно почему, мне все еще было досадно. И в самом деле, бог знает по какой причине, но я чувствовал себя обиженным — быть может, из-за сюрпризов, которыми встретил меня этот дом (а я не люблю сюрпризов), а возможно, мне с моим проклятым ростом было просто неуютно в этой маленькой опрятной комнатке. И я стоял столбом, пытаясь подтянуть чересчур короткие рукава своего пальто.
— Ну, раздевайтесь, — сказала девушка. — Здесь тепло.
Взяв у меня пальто, она вынесла его в прихожую, а я присел на краешек старого венского стула. Девушка не возвращалась. Наверное, задержалась нарочно, чтобы дать мне время освоиться. Я оглядел комнату. Кушетка, покрытая темно-коричневым одеялом, стол с книгами и тетрадями, уложенными аккуратными стопками, два стула. Темная полированная гитара с перламутровыми точками на грифе лежала на кушетке. На окнах — пестрые занавески, придававшие всей обстановке веселый, даже немного легкомысленный вид.
Девушка вернулась. Переложив гитару, она присела на кушетку. Нужно было что-то сказать, завязать какой-то разговор, но я никак не мог решиться. Трещал суставами пальцев и время от времени искоса поглядывал на хозяйку комнаты, вернее, на ее волосы — буйные медно-рыжие пряди пламенеющей короной венчали маленькое нежное лицо и спадали на узенькие плечи. Ощутив на себе мой взгляд, она подняла голову.
— Остальные скоро придут?
— Скоро. Я думал, они уже здесь.
— Вы рабочий?
— Нет.
— Студент?
Я кивнул, нахмурившись. Всевозможные расспросы исключались нашими правилами поведения, ответы — тоже. Мне захотелось напомнить об этом девушке, но она улыбнулась, и эта улыбка сковала мне язык.
— Я, кажется, нарушила правила конспирации, — сказала она весело. — Я тоже студентка. Второго курса… По крайней мере скажите, как вас называть.
— Петр. А вас?
— Ануша. Это мое настоящее имя, в отличие от вашего. Но если уж вы у меня в доме, какой смысл скрывать?..
Таков был наш первый разговор с Анушей. Один за другим пришли и остальные четверо. Ануша молча пожала им руки, только глаза ее с жадным любопытством вглядывались в их лица — может быть, кто-то уже рассказывал ей о работе группы… Она натянула пальтишко, повязалась косынкой и подошла к окну.
— Я буду в сквере напротив, на той скамье под акацией. А кто-то из вас пусть станет здесь, у окна. Если я махну платком, выбирайтесь отсюда.
— Чего там махать, — хмуро заметил Михо, командир пашей пятерки. — Каждый дурак поймет. Оботрешь себе лоб или губы, понятно?
Такой уж был этот Михо — прямой и резкий, как остро отточенный нож. Все мы почувствовали себя неловко. Ануша слегка улыбнулась, пожала плечами и вышла из комнаты.
С того дня начались наши встречи у Ануши. Собирались мы у нее почти каждую неделю, обычно под вечер, после того как наши парни кончали работу, но только когда ее отец и брат бывали в поездках.
С Анушей мы подружились быстро. Она оказалась человеком с открытой душой, держала себя просто и мило, как добрый товарищ; и мы, вначале неуклюжие и скованные в ее присутствии, вскоре почувствовали себя свободнее. Уже во время второй или третьей встречи она выговорила Симо, что он небрит, пришила пуговицу на его пальто и спросила Михо, приходилось ли ему когда-нибудь смеяться — ну хотя бы во сне! Улыбнувшись, Михо сказал в ответ что-то не слишком остроумное, а Ануша тут же заявила, что ему необходимо что-то сделать со своей физиономией, если он не хочет бросаться в глаза мирному населению, а также полиции… Шутила она по любому поводу, даже когда речь шла о вещах серьезных, и словно бы не сознавала опасности, подстерегавшей всех нас. Свои обязанности Ануша исполняла легко и спокойно, будто всю жизнь только тем и занималась, что предоставляла свою квартиру кандидатам на виселицу, да еще и охраняла их. Ни разу мы не видали, чтобы она хмурилась, делала свое дело с оглядкой, играла в конспирацию.
— Правильная девчонка, — сказал как-то раз Георгий, пользовавшийся, несмотря на маленький рост, репутацией сердцееда, потому что, единственный среди нас, уже имел подружку. — Не вертихвостка какая-нибудь, нет в ней этой бабской чепухи… Наша девушка.
Мы были согласны с этой оценкой. Конечно, наша девушка, а как же! Лишь одно нас смущало и заставляло стесняться своих жеваных брюк: очень уж хороша была Ануша… Это белое личико, нежное, как нарцисс, эти неожиданно темные брови и под ними — два смеющихся синих солнца, в которые никто из нас не смел посмотреть! Эта улыбка, от которой мы таяли и становились как дети…
Время от времени она играла нам на гитаре. Не бог весть как играла, иногда сбивалась и сама хохотала над своими ошибками, но мы слушали в полном восторге. Ее пальцы, пять тоненьких белых пальчиков, скользили и порхали по грифу, и мы не могли оторвать взгляд от их танца. Невольные вздохи сопровождали его. Смотришь на девушку, на ее лицо, руки — и никак не можешь свыкнуться с мыслью, что она наш единомышленник и разделяет нашу судьбу. У меня было чувство, что ее участие в нашем общем деле — это всего лишь увлечение, каприз хорошенькой девушки, которая в любой момент может сказать, топнув ножкой: «Довольно, поиграли — и хватит, а теперь займемся чем-нибудь другим». Вот какие мысли приходили мне в голову. Что, если Ануша попадет в полицию? Игра так или иначе была серьезной и не очень-то подходила для такой хрупкой девушки, как она.
Однажды я поделился своими сомнениями с Михо. Посмотрев на меня с удивлением, он нахмурился:
— Чего болтаешь? Выходит, девушка виновата в том, что красива… Ты думаешь, женщинам можно доверять, только если они страшилища?
— Я этого не говорил.
— Нет. Но так получается. Ты что-нибудь имеешь против Ануши?
Я пожал плечами. Мы немного прошлись. Был поздний вечер, луна раскинула над городом свою серебряную паутину. Лицо Михо казалось голубоватым, глаза его задумчиво блестели. Неожиданно он остановился и, схватив меня за руку, потянул к себе.
— Послушай… А ты, часом, не влюблен?
— Что такое?
— Ты влюбился в Анушу?
— С чего ты взял?
— Я спрашиваю серьезно, — сказал он, глядя мне в глаза.
Я вырвал руку.
— Какая чушь! Оставь меня в покое.
Он вздохнул. Потом сунул руки в карманы брюк и пошел вперед. Даже принялся что-то потихоньку насвистывать, словно про себя. А я был очень сердит, и его свист разозлил меня еще больше. Я поспешил с ним расстаться.
Действительно, я был ужасно зол. Прежде всего потому, что не привык к таким разговорам — характер у меня был угрюмый и замкнутый, да и почему, на каком основании я должен отчитываться перед ним в том, что я думаю и чего не думаю об Ануше? А кроме того… меня очень смутили его вопросы. Запустил Михо руку ко мне в сердце, как в раскрытый ящик, и извлек оттуда нечто такое, о чем я и не подозревал, но что существовало независимо от меня, спрятанное глубоко, на самом дне…
В сущности говоря, я и сам не знал, влюблен ли я в Анушу, но вопрос, который мне задал Михо, заставил меня задуматься. Когда Ануша бывала рядом, что-то мешало мне смотреть на нее или с ней заговорить. Когда же ее не было, я думал о ней, иногда с томлением, иногда с глухой враждебностью: я понимал, что она ничем не выделяет меня среди прочих. Но, возможно, я ошибался? Со всеми она держалась одинаково, хотя чаще, чем с другими, разговаривала со мной или с Михо… Как бы то ни было, но когда время условленной встречи у Ануши приближалось, меня тянуло прийти минут на десять раньше, и мне стоило больших усилий отказываться от этого. Бывало и так, что я подходил к ее дому раньше, но не решался войти и бесцельно бродил по улицам. Каждую минуту я смотрел на свои часы, снова и снова подносил их к уху, чтобы убедиться, что они идут: секундная стрелка не работала, что же до часовой и минутной, то они были словно прикованы к одним и тем же цифрам… Наконец я приходил к Ануше, истерзанный и злой. Приходил даже с опозданием. Ануша, окруженная парнями, о чем-то рассказывала, отпускала шутки, смеялась громче всех — настоящая Белоснежка в окружении четырех темноволосых гномов, которые отнюдь не были гномами, а я сидел молча да злился на себя за то, что не смел осуществить такое в общем-то невинное желание — поболтать с Анушей наедине… Да, но что бы подумали товарищи? И как бы к этому отнеслась сама Ануша? Кроме того, я заверил Михо, что не влюблен, и какое-то дурацкое представление о чести мужчины заставляло меня упорствовать.
Я так запутался в своих чувствах и доводах, что не давал ни тем, ни другим одержать верх. Иногда я чувствовал себя подобно Рахметову, когда тот лежал на своем ложе, утыканном гвоздями: лежать дальше — больно, а встанешь — как будешь выглядеть в собственных глазах?
И все-таки я попытался «встать».
Однажды в конце весны, когда солнце сияло с каким-то неистовством и даже развалины, оставшиеся после налета английской авиации, делали попытки расцвести, я решил отправиться к Ануше до условленного часа. В сущности, говорить, что я решил, нельзя, это было бы весьма преувеличенно, потому что я ничего предварительно не обдумывал и не ставил перед собой никакой цели. Просто какое-то светлое чувство, неясная надежда на то, что со мной случится что-то хорошее, вытолкнули меня из дому на четверть часа раньше.
Во что только не поверишь в такой чудесный день, особенно когда тебе двадцать лет и так хочется верить! В подобных случаях говорят, что у человека выросли крылья. Крыльев у меня не было, но были длинные ноги, и скоро я уже стоял у знакомого дома. Я даже забыл осмотреться вокруг, прежде чем толкнуть входную дверь, — обязательное правило для каждого из нас, если мы не хотели притащить за собой «хвост». Спохватился я уже на лестнице — и махнул рукой. Да полно, могло ли случиться что-нибудь плохое в такой великолепный день?
Как всегда, дверь мне открыла Ануша. На ней была белая кофточка с короткими рукавами и темная юбка. Волосы она украсила маленьким белым цветком. Лицо ее было покрыто легким румянцем, синие глаза, словно вечернее небо, излучали какое-то сияние. Никогда я не видел ее такой.
Некоторое время она смотрела на меня — и будто не видела. Казалось, она пытается что-то вспомнить. У меня голова пошла кругом. Останься она еще хотя бы на миг вот такой, с этим блуждающим взглядом, с этой прелестной смущенной улыбкой, я коснулся бы ее лица или поцеловал бы ее. И сказал бы ей слова, которых еще никто никогда не говорил своим любимым.
Но она засмеялась. Потом подняла руку и вынула из волос цветок.
— Видал, какое украшение? — сказала она и взглянула на цветок. — Хозяев теперь нет, можно рвать в садике сколько хочешь… Возьми, дарю его тебе.
Она сунула цветок мне в руку и поспешила вперед, весело смеясь. Я двинулся вслед за ней, не разбирая дороги.
…Теперь, приближаясь к седьмому десятку, я знаю, что любовь имеет свои законы, она рождается и умирает, как все на свете. Единственная в жизни любовь бывает лишь у тех, кто умирает в двадцать лет. Все остальное — то, что пробуждается в душе время от времени, чтобы оживить в ней угасшую мечту, то, что тревожит нас в сновидениях, — все это отзвуки изжитых уже юношеских иллюзий, или — какого-то неизжитого чувства.
Но тогда еще я этого не знал. Все было впервые в жизни, все было единственно и неповторимо.
Там, в той маленькой комнатке с гитарой и пестрыми занавесками на окне, где я представлял себя наедине с Анушей, куда я входил, опьяненный красотой и звонким смехом девушки, сделав три самых счастливых в своей жизни шага, — там я застал Михо.
Я замер на пороге. Раздавил в кулаке цветок. Что-то кольнуло меня, и не в руку — в сердце.
Михо сидел, повернув ко мне голову, на губах его блуждала улыбка — такая же, с какой встретила меня Ануша. На нем была белая рубашка с закатанными рукавами. Спереди, над ремнем торчала рукоятка его пистолета. Пиджак валялся на кушетке.
— Смотри-ка, — сказал он, — иногда и ты являешься вовремя.
Он был прав. В последнее время я часто опаздывал, потому что боялся прийти слишком рано. И вот теперь я пришел слишком поздно… Я смотрел на него и думал, что и у меня пистолет в кармане, хоть и меньшего калибра, чем его «стар», что и я мог бы вот так же восседать здесь в одной рубашке и выглядеть героем. Я смотрел на него — широкоплечего, с открытой крепкой шеей, очень смуглого. Сидит, улыбается, как у себя дома. Рука небрежно откинута на спинку стула, другая — на какой-то книге, лежащей на столе. Во всей его позе было что-то многозначительное, наглое, отталкивающее. Таким виделся он мне в ту минуту.
Я уже знал тогда, что такое ненависть. Первые ее ожоги я ощутил очень рано, еще в детстве, когда, бывало, по вечерам отец являлся пьяный и колотил кулаком по столу, потому что хозяева требовали платы за квартиру, а денег не было. С детства у меня стали вызывать ненависть некоторые слова — «буржуа», «господа», «фашисты». Весь мир я разделил на чужих и своих, на врагов и друзей. Когда в гимназии и университете я участвовал в стычках, красный туман застилал мне глаза. А когда в Софию вошли гитлеровские солдаты, я стал мечтать о том, чтоб убить хотя бы одного! Ненависть кровавой волной подступала к горлу всякий раз, как я видел их серо-зеленые мундиры на наших улицах.
Но я не убил никого. Да и вообще не уверен в том, что смог бы убить… Ненависть к врагу была чувством тяжелым и мучительным, но она не унижала — она помогала жить, выстоять в трудные дни. Это было чувство чистое и святое.
Теперь же я ненавидел своего товарища. Я шел домой по затемненным улицам и еле-еле отдирал ноги от тротуара, переполненный, отягощенный страданием и гневом, слепой среди ослепших зданий, одинокий путник среди руин полумертвого города. Впервые в жизни я чувствовал себя таким одиноким. Иногда, остановившись, я по-волчьи задирал лицо к черному небу и скрежетал зубами… Значит, вот как все это было! Пока я колебался, пока терзался сомнениями, он успешно обстряпывал свои делишки. Что ему правила конспирации, что ему мнение товарищей. Он спросил, не влюбился ли я, — значит, понял… Понял — и издевался надо мной? Они оба смеялись надо мной между двумя поцелуями!
Я ненавидел и его и себя. Но его — вдвойне: за то, что он внушил мне ненависть ко мне самому. Я пробовал унять себя логическими рассуждениями и доводами — напрасно: доводы сердца были сильнее. Ревность подбрасывала им пищу, и я каждый раз пытался оправдывать свое ничтожество мнимым ничтожеством соперника.
Прошло несколько дней. Я притерпелся к боли. Холодное напряжение подпольной работы заглушило отвратительное чувство ревности, и она медленно оседала в моей душе. Только по вечерам я подолгу не мог заснуть — снова баламутил этот ядовитый осадок, испытывая какое-то болезненное наслаждение. Закрыв глаза, я словно видел эти два лица — нежно-белое и смуглое, освещенные одной и той же потерянной улыбкой. Видел я и сцены нежности, которые заставляли меня лихорадочно хвататься за сигареты. У меня темнело в глазах.
И, однако, какой-то свет нет-нет да и мерцал передо мной. Что, если все совсем не так? Если это лишь несчастный обман ревнивого моего воображения? Да и какие у меня есть доказательства, кроме того, что Михо пришел к ней раньше меня, и кроме цветка в ее волосах? Но ведь цветок Ануша подарила мне…
Я уцепился за эту мысль, как утопающий за соломинку. Проснувшаяся надежда опять будоражила мне кровь, и это было еще мучительнее, чем прежняя мрачная уверенность. Мне были нужны доказательства — либо одного, либо другого, мне нужна была уверенность.
Едва смог я дождаться нашей следующей встречи у Ануши. Пришел на четверть часа раньше. Михо уже был там.
Опять я стал приходить на наши встречи последним, однако Михо больше не делал мне замечаний. Лишь смотрел внимательно, как на больного, и говорил:
— Садись, начнем.
Я виновато избегал его взгляда, словно совесть моя была нечиста. И это озлобляло меня еще больше. Что-то порвалось, и у меня не было сил соединить разорванные звенья. С Анушей я тоже избегал разговаривать. Или даже не избегал, а мне просто не хотелось говорить с нею. Стоило мне ее увидеть, как что-то застревало у меня в горле, дыхание перехватывало, и я сам чувствовал, какой мрачной становится моя физиономия.
Остальные трое тоже это видели. Как они объясняли мое поведение, не знаю, но я замечал, что в присутствии Ануши и они молчат и рассматривают свои ладони. Нередко перехватывал я мимолетные взгляды, брошенные то на девушку, то на Михо. Недобрые это были взгляды. В то жестокое, беспросветное время, когда каждый шаг во тьме мог стоить нам жизни, Ануша была для всех как светлячок, как солнечный луч, согревавший наши озябшие души. И вот один из нас зажал этот светлячок в горсти… Это было не по-товарищески, это было несправедливо… Не так ли?
Зависть заразнее гриппа: не нужно даже чихнуть, чтобы у всех, кто находится рядом, поднялась температура.
Михо скоро почувствовал общее настроение, но он был не из тех, кому свойственно отступать. Он перестал скрывать свои чувства, более того, он их демонстрировал. Вот Ануша собирается на свой пост на садовой скамейке; он смотрит на небо, затянутое тучами, и говорит:
— Ана, возьми пальто, как бы дождь не пошел!
И то, что он называл ее Аной, тоже отделяло его от нас и нас бесило. Раз он сказал ей:
— Ана, поиграй нам немножко. Где-то я читал, что музыка облагораживает души…
И окинул нас ироническим взглядом. Он шутил, но шутка его была как пощечина. Мы не откликнулись на нее, промолчали. Ануша бросила гитару и быстро вышла из комнаты.
Начались споры с командиром по любому поводу, часто из-за пустяков. Иной раз целый час обсуждали то, что раньше решали в пять минут. Нас раздражало каждое его слово. Даже его упорство, смелость, готовность взять на себя самое трудное — все, что прежде так нравилось в нем. Да и чем, собственно, он нас превосходил? Чем ему уступал Георгий — маленький Георгий, который месяц назад один, без всякой помощи, поджег две цистерны на товарной станции? Или Симо, медлительный слесарь с крупными чертами лица? Без единого возражения он делал все, что ему приказывали. Или, наконец, я сам — чем я был хуже Михо? Мы все рисковали головой не меньше, чем наш командир, и у всех нас были матери.
Мы всячески давали ему это почувствовать — каждым движением, усмешкой, взглядом. И он понимал. Мрачнел день ото дня. В самый разгар жаркого спора он умолкая и, махнув рукой, говорил:
— Решайте сами. Как решите, так и сделаем.
Конечно, это было глупо — чистая демагогия, ведь последнее слово по праву принадлежало ему. Мы и это давали ему почувствовать.
Наконец час объяснения настал. Однажды, когда мы все вчетвером возразили ему в один голос, не помню уж, по какому поводу, он посмотрел на нас из-под густых насупленных бровей и опустил голову.
— Слушайте, дальше так продолжаться не может… Чего вы злитесь на меня?