— Видишь ли, тогда дети не казались чем-то таким, что… ну может, что ли, привязать женщину к мужу, к дому.
— И ты не искал ее?
— Нет, — твердо ответил отец.
Сколько ни вглядывался Андрей в резкие черты на фотографии, не мог ощутить родства с этой девушкой, не мог поверить, что он ее сын. Девушка могла быть студенткой, работницей, героем, кем угодно, но… не матерью! До школы за ним смотрели нанимаемые няни, а потом никто. Андрей не знал материнской любви, следовательно, не испытывал сыновней. Отношения же с отцом… О, это были с самого начала совершенно мужские отношения.
Жизнь без матери, вечно занятый отец, многолетнее одиночество — все это не могло не влиять на отношения Андрея со сверстниками. Все десять классов он был отличником, но до девятого класса у него не было друзей. В школе от первого до последнего звонка жизнь вынужденная, необходимая, за стенами школы — на улице, в парке, а главным образом дома и на даче — начиналась жизнь истинная, в мечтаниях и одиночестве, среди воздушных замков и карточных домиков. Какие прихотливые зато были замки, какие домики многоэтажные! Властелином вселенной воображал себя Андрей, сидя дома в кожаном отцовском кресле с гнутыми, точно шеи лебедей, ручками. Ночью же, на даче, в мастерской, где вместо потолка черное, смотрящее в небо окно, иллюзия вселенского владычества была полнейшей. Даже звезды, казалось Андрею, вспыхивали и гасли по его желанию. От неба к книжкам метался Андрей, от книжек к небу. Так и текла его жизнь…
Однако в четырнадцать лет странный морозец начал прихватывать душу. Красочный книжный мир больше не насыщал. Мушкетеры, капитан Немо, король Артур и рыцари Круглого стола; Абенсеррахи — другие, уже мавританские рыцари, некогда отвоевавшие, а потом шаг за шагом уступившие христианам Гранаду; неизбежные Айвенго, Квентин Дорвард, Роб Рой; меланхолические, русские душою рыцари Бестужева-Марлинского — вся романтическая, бесстрашная компания прискучила. Подвластные некогда звезды превратились в напоминание об одиночестве, теперь уже неугодном. Шагая вечером по улице, Андрей старался не смотреть в небо.
Он по-прежнему много читал. Но уже другие книги. Там было все непонятно, и это было сродни глядению в ночное небо, где каждому различим хаос звезд, а вот стройные хоры созвездий — единицам. Андрей читал разных философов, не зная основ философии, лишь смутно угадывая, что каждый философ хочет по-своему объяснить мир, читал эстетику Возрождения, зная из всего Возрождения лишь три имени: Рафаэль, Микеланджело, Леонардо да Винчи. Дождь новых имен обрушился на него, но лишь звукосочетаниями да бессмысленными совпадениями удивляли имена — например, Николай Кузанский, это же почти что Колька Кузинский, который учился в параллельном классе и у которого Андрей однажды сменял сломанные настольные часы на парусничек в синей бутылке. Колька утверждал, что парусничку триста лет. А вот на бутылке Андрей потом с огорчением обнаружил трещину… Чтение непонятных книг, граничащее с безумием поглощение страниц давали неизъяснимое наслаждение прикосновения к миру титанов, гениев — миру, где — Андрей был в этом твердо уверен — заключено и его будущее. Ему творить и жить наравне с титанами. И хотя будущее пока было неясным, но чем больше книг он прочтет — и в этом Андрей был уверен! — тем скорее оно прояснится, тем скорее обозначится звездная дорога к вершинам. Это тоже была своего рода игра, но игра особенная. Из непонимания, незнания, из механического прочтения рождалось некое подобие знания, его мимолетное зеркальное отображение, ибо так горда была молодая душа и так впечатлителен молодой мозг, так жаждали они насыщения, что были готовы питаться чем угодно, в том числе самыми недоступными книгами. В кажущейся недоступности материала, в плавании по книжному морю, следовательно, и заключалась игра, когда среди застилающих горизонт волн незнания вдруг вставали дивные острова с воздушными замками, вознаграждавшие Андрея за долгий труд. В такие минуты ему казалось: одно какое-то изречение, одна выхваченная из контекста мысль дают волшебный ключ к пониманию всего; казалось, горькая стариковская мудрость как бы пронизывает, и было даже не по себе: как жить с этой мудростью, как смотреть на людей, когда ты все про них знаешь. «Не следует умножать сущности без необходимости», — изрек английский логик Оккам. Мудрость оказывалась одновременным движением и готовностью в любой момент остановиться. Слова англичанина запомнились Андрею. Точно так же запомнилось, что вечная природа, по Леонардо да Винчи, оказывается, бесцельно творит один и тот же образ, а время так же бесцельно разрушает творимое. Всеразрушающему времени можно противопоставить лишь вечность искусства. Искусство, таким образом, возвышается, по Леонардо да Винчи, над философией, потому что только в искусстве человек имеет возможность подчинить своей воле действительность, разрушающее время. Ночью при свете настольной лампы листал Андрей старинную книгу о Леонардо да Винчи, вглядывался в воспроизведенные на пожелтевших вкладках рисунки, чертежи, схемы, в написанные тайным зеркальным почерком строчки гения. Кровь пульсировала в висках. Нет, не знаний все-таки искал Андрей в бесстрастных буквах авторского повествования. Знания как раз не так уж волновали Андрея. И н о е рождалось для него на этом вот пергаментном листе, где раскинула руки обнаженная женщина. Груди ее почему-то напоминали спелые, размягченные снизу осенние груши… Паутина цифр, неведомых слов вокруг. А в углу в темный клубок сбились зеркальные строчки, как грозовая туча. Здесь же чьи-то глаза набросал гениальный Леонардо. О, как жгли Андрея эти словно вчера нарисованные глаза! Незаконнорожденной сестрой знания было иное. Повторяя знание внешне, совершенно искажало его суть. Не улучшить мир трудом призывало, а возвысить, противопоставить всему на свете собственную слабую душу. Чтение, таким образом, отнюдь не являлось для Андрея средством познания. Не работы для души искал он в чтении, но наслаждения. А может ли из наслаждения родиться истинное знание? Нет, только иное! Впиваясь взглядом в желтую страницу, Андрей словно постигал некое изначальное, независимое от воли и желания человека значение жизни, огненно-холодной, как эти глаза, кричаще-бесстрастной, как эта страница. Словно в бездну проваливался Андрей, словно летел куда-то, надменно скрестив руки на груди.
Именно тогда впервые открылось ему сладостное чувство свободного полета души, когда он как бы ощущал себя вне сущности, вне времени. Истинное знание воспитывает ум и душу, предполагает каторжный труд и только потом полет. Иное дарует полет сразу. Но не вверх — вниз! «Искусство, — бормотал в исступлении Андрей, — значит, лишь оно одно… И работа, и наслаждение, и все сразу, и вверх, и вниз… Значит, лишь там мне будет… Что будет? Значит, лишь там я смогу… Да что? Что смогу, как и где? Лишь там, лишь там свобода… Один путь, одна возможность, альтернатива…» — вспоминал серьезное умненькое слово.
Не зная зачем, наверное, чтобы подольше не расставаться с книгой, не менять ее сладчайший яд на вековечные сновидения подростка, переписывал Андрей дрожащей рукой дневник Леонардо да Винчи: «Кажется, мне судьба с точностью писать коршуна, поскольку одно из моих первых воспоминаний детства — как мне снилось в колыбели, что коршун открыл мне рот своим хвостом и несколько раз ударил меня им по внутренней стороне губ».
Воспоминания гения, столь непохожие на воспоминания в обычном значении этого слова, покорили Андрея. «Значит, можно, можно… Вот так…» — словно в лихорадке шептал он. И грезилась белая веранда в скалах, опутанная зелеными веревками плюща, грезилось синее, прокаленное насквозь полуденным солнцем небо, грезилась детская колыбелька, черный коршун над ней… Андрей в волнении бегал по комнате. Леонардо да Винчи — загадочный белый старик с густыми, словно дымящимися белыми бровями… Он был свободен, как никто не был свободен, все было ему безразлично, потому что все могло интересовать его в равной мере.
«А мне? А мне что за судьба?» — неистово вопрошал Андрей, вчитываясь в гениальные кокетливые строчки. И такой страсти был исполнен вопрос, такого нетерпения, такой гордыни, такой тоски, что не выдерживало воображение, и словно электричество бежало по жилам.
…Несуществующий, рожденный воображением, белый волк перелетал в прыжке на веранду дачи, где лежал в коляске маленький Андрей, заглядывал в коляску, и Андрей переживал ужас и ледяной восторг созерцания волчьих глаз. Лесная зелень переливалась в тех глазах, мерцала зимняя стужа.
«Леонардо… — шептал, отставив книгу, опустошенный Андрей. — Мы с тобой братья! Тебя просветил черный коршун, меня — белый волк, я чувствую, чувствую…»
…Примерно в это же время он подружился с братом и сестрой Захаровыми, Анютой и Володей — своими одноклассниками. Анюта, тоненькая, как ветка, светло-карие глаза светятся и кажутся золотистыми, темная лавина волос бежит по плечам, и непонятно, как эта маленькая точеная головка носит такую тяжесть? Нежный яблочный — а может, яблоневый, в нем явно присутствовали цветы! — запах сопровождал Анюту. Каждый раз вздрагивал Андрей, надкусывая яблоко, сразу же вспоминалась Анюта.
Разные таланты даруются людям. Анюте Захаровой было даровано совершенство движения. Томную плавность лебедя на воде, ловкую стремительность ласточки в небе сочетала в себе Анюта. Как не может бестолково и неразумно суетиться природа: дерево ли на ветру качается, поле ли пшеничное волнуется, лев ли грозно шествует по саванне — все единственно, все благородно, все сродни солнечному свету, который не изменить и не исправить, — точно так же не совершала лишних движений и Анюта Захарова, словно вечным танцем была ее жизнь. Как она поворачивала голову, сидя за партой! Как шла по школьному коридору! Как летела по улице, опаздывая на урок, обгоняя собственные волосы! Именно так, казалось, именно так и должны все люди поворачивать головы, именно так должны они ходить по коридорам и, опаздывая, лететь по улицам!
Брат же был почему-то неуклюж. Широк в плечах и круглоголов. Глаза у него были не золотистые, как у сестры, а серые, как туманное лесное утро. Рожденный и выросший в городе, он почему-то превосходно имитировал крики зверей и птиц. Таким вот редким и бесполезным для города талантом обладал Володя. Какая-то сдвинутая гармония отличала его от большинства одноклассников. Ею он как бы искупал физическую непривлекательность, которая, однако, в совокупности со сдвинутой гармонией уже и не воспринималась как непривлекательность. Все в Володе было немного другим. Он был добр и прост, никогда не кричал, не говорил глупостей. Если что-то обещал, всегда выполнял. Ко всем, кто обращался к нему, относился с участием, какого, собственно, и ждут люди, обращающиеся к кому-либо за чем-либо. Но редко дожидаются… У Володи как бы отсутствовало личностное отношение к одноклассникам. Симпатии, антипатии, группировочки, разные мелкие подлянки — он был над этим, всем одинаково сочувствуя, всем желая добра. И выходило, что благодаря этому Володя оказывался единственной в классе личностью. И Андрей, безуспешно мечтающий о той непринужденной свободе, с какой держал себя Володя, ревниво и быстро это понял…
Девочки дразнили Володю «уродом», однако же предпочли бы его любому из красавцев одноклассников. Так манили Володины доброта и простота запутавшихся во вранье, записках, телефонных звонках и свиданиях девочек.
Но что же Анюта? Золотистые глаза, совершенное движение, свидетельствующее о родстве с природой. Привыкнув повелевать звездами, Андрей некоторое время мысленно повелевал и Анютой. Это ему светили золотистые глаза, для него ступали по забрызганному чернилами школьному паркету волшебные ноги Анюты. Но мысленное обладание утешало только на расстоянии, когда поблизости не было Анюты. Когда же она проходила по классу в нескольких сантиметрах от Андрея и яблочно-яблоневый запах нежно ее сопровождал, или плавно, словно восковая, изгибалась на уроке физкультуры, или вдруг на улице ветер вздымал ее юбку и Андрей видел высокие матово-смуглые ноги Анюты, мучение становилось нестерпимым. «Как же так? Почему Анюта не знает ничего о нем… Андрее!» Вспоминался белый волк, якобы перелетевший когда-то через перила на веранду дачи, вспоминались горящие глаза, нарисованные рукой великого Леонардо, черное небесное окно в отцовской мастерской, ночные отблески свечей — желтые земные бабочки… «Как же так? — страдал Андрей. — То вся моя жизнь! Как перенести в нее Анюту? Или… — дух захватывало, — это мне надо переноситься, переселяться?» Получалось, полуночный звездный мир совсем не влияет на реальный, где учителя ставят отметки и задают на дом задания, где происходят миллионы разных событий, где порхает между партами Анюта Захарова и нежный яблочно-яблоневый запах плывет за ней…
Необходимо было действовать. Это угнетало Андрея. Так просто, казалось, было подойти к Анюте, заговорить с ней, но… стена, непреодолимая стена стояла между желанием и его осуществлением. Андрей понял: хватит повелевать звездами, пора переселяться в реальный мир.
«Сохрани меня, белый волк, помоги мне, белый волк…» — шептал Андрей, шагая после уроков по парку домой. Кружным путем обычно он возвращался, дабы миновать белую беседку в центре парка, в сумрачной, нечистой глубине которой всегда наблюдалось недоброе шевеление, доносился матерный говорок, а иногда пара-тройка пацанов в надвинутых на глаза по моде тех лет кепках выскакивали из беседки, как чертики из табакерки, после чего одинокий чистоплюй школьник, а иногда и студент-младшекурсник продолжали свой путь по парку униженные, с разбитыми физиономиями.
Все это было Андрею известно, и он до времени берегся ненужных испытаний. Но сегодня почему-то решительно направился в центр парка, прямо под сень зловеще белеющей беседки. Спроси кто: «Зачем идешь туда, Андрюша? Зачем ищешь приключений?» — он бы не ответил. Шаг был тверд, и глаза обнимали не только положенное им: парк, высокие кроны, небо в облаках, но и как бы заглядывали на несколько мгновений вперед — в будущее, в жизнь. Там кровь струилась из ран, чернели синяки, враги скрежетали зубами. Там было страшно, там правил случай, точнее, даже крохотный осколочек случая — шанс, но сегодня Андрей верил в свой шанс, пуще всего боялся упустить его. Не здравый смысл, но иное руководило им. Иное заставило поверить в шанс, в то, что победа кажет сквозь кроны обманчивый лик.
Столь откровенно шагал Андрей на беседку, столь прямодушно напрашивался на мордобой, что одновременно скучно и тревожно стало парням в беседке. Скучно — потому что неинтересно это, удовлетворять чужие желания. Раз стремится человек получить по морде, значит, зачем-то ему это надо, но мы-то здесь при чем? Тревожно, потому что при первом взгляде на Андрея было ясно: человек решился на крайность. А такие люди всегда опасны, поскольку непредсказуемы. Так или примерно так рассуждали три бедовых головы в беседке. Тела скрывала решетка, а головы в кепках маячили над решеткой, как опята над трухлявым пнем. Только цыканье было слышно, да сплевывание сквозь зубы, да шлепки видавших виды картишек.
Впритирку прошествовал Андрей, умышленно задев плечом одну из кепок. Кепка было вскинулась, но… поправилась аккуратно, взглянула на Андрея раздумчиво и… снова склонилась к картам.
— Ты хотел, кажется, что-то мне сказать? — остановился Андрей и, сжигая поспешно все мосты, уточнил: — Чуть не посмел что-то мне сказать, а?
— Я? — растерялась не ожидавшая подобной наглости, а главное, непривычного, почти что оскорбительного слова «посмел» кепка. — Я… — И… чуть было не струсила. Однако, вспомнив, что все-таки их трое, успокоилась. — Я? — Нехороший огонек засветился в ее глазах. — Сказать… Толян! — немедленно подключила к беседе другую голову. — Как ты думаешь, Толян, что я хотел сказать этому… — некоторое время кепка, видимо, перебирала в уме нехитрый набор эпитетов, — этой… падле?
Вторая голова — Толян, то ли состарившийся подросток, то ли сохранивший подобие юности уродливый старичок, — сощурившись, обнажил черные зубы.
— Я думаю, — с исчерпывающей точностью обозначил ситуацию Толян, — ты ничего не хотел говорить падле. Падла сама тебе что-то сказала. Но теперь это уже не имеет значения…
Через секунду все трое стояли напротив Андрея и с интересом его разглядывали. Засаленные картишки остались лежать на скамеечке. Крестовая дама томно уставилась в беседочный потолок, а вокруг россыпь шестерок, семерок и восьмерок, почему-то все красных мастей, точно скамейка вокруг дамы забрызгана кровью.
Две головы были примерно одинакового с Андреем роста. В плечах, правда, несколько пошире. Одна из них, та, которая без возраста — Толян, — все время кашляла и изощренно поплевывала. Андрей подумал, что и одет Толян как-то независимо от века и страны, такое все на нем изначально мерзкое и серое. В какие угодно трущобы прежних лет и даже тысячелетий перенеси его, везде Толян окажется ко двору — вековечный представитель отрицаемого, но по каким-то причинам упорно продолжающего существовать «дна». Один плевок тем временем угодил Андрею на кончик ботинка, другой на коленку. Плевался Толян как снайпер. Третья голова пока хранила молчание. Это был высокий симпатичный парень, и чувствовалось, в данный момент он даже немного жалеет Андрея, потому что все известно наперед. Парень зевнул, похлопал рот ладонью, оттягивая неминуемое. Двое других, особенно Толян, бросали на него нетерпеливые взгляды. Андрей понял, этот — третий — здесь командует, и от него зависит, будут или не будут бить Андрея. А еще, неизвестно, каким образом, Андрей понял, что власть у парня скорее внешняя, в непринципиальных вещах, когда дело касается куража. Истинная же власть, то есть направление, пружина, стратегия, — это Толян. Но по каким-то причинам Толяну выгодно, чтобы вожаком считал себя этот парень. Толян ему подчиняется, но фальшиво, держа в голове что-то свое, и как только пробьет час этого «своего», Толян решительно возьмет власть в свои руки, и с призрачным главенством парня будет покончено.
Красивым можно было бы назвать парня: тонкое лицо, густые темные волосы. Девочки по таким плачут. Вот только бешеные глаза выдавали натуру неистовую, то есть одинаково склонную к добру и злу. Смотря куда качнет. Не различающую в момент неистовства, что есть добро, а что зло. Именно эта неистовость-то, догадался Андрей, и нужна подлому Толяну, именно на безрассудство и храбрость парня рассчитывает он в темных своих планах. Именно поэтому, ухмыляясь в душе, и подчиняется ему.
Андрей знал этого парня.
Как поезд, пронеслось воспоминание: недавний, совсем недавний приезд с дачи… Возвращались с отцом вечером. О, какая это была упоительная езда сквозь ночь, сквозь звезды, сквозь огни города. Каким уютным, приспособленным для житья казался из окон мир. Совсем недавно, казалось, на даче среди темного сада обитал Андрей под крышей-окном, и трезубец со свечами слабо освещал контуры готических, венецианских, римских, конструктивистских и современных зданий на фотографиях и рисунках по стенам. Андрей закрывал глаза, напрягал память и вспоминал некоторые названия: церковь Сан Франческо в Римини, церковь Санта Мария делле Карчери в Прато, арка на площади Карусель в Париже, обсерватория в Потсдаме… Все это осталось там, на даче, а сейчас — мягкая урчащая машина, огни, как кораблики, вплывают в ветровое стекло… Матовый, цвета слоновой кости руль едва скользит в руках шофера — и машина покорна ему, как весь окружающий мир, покачивающийся на темных ночных волнах, в данный момент покорен Андрею. Где вы, страсти земные и боли? В подобные минуты одновременного мягкого покоя и стремительного движения Андрей ощущал всю радость и полноту бытия, невыразимую свободу, то самое чувство полета — вольного, ни к чему не обязывающего, какое являлось следствием редкого и кратковременного душевного равновесия, частицей общего звездного покоя и как бы ставило знак равенства между мятущейся личностью Андрея и блистающим и бессмертным ночным небом. Превыше всего в жизни ценил Андрей эти моменты. Душой становился возвышеннее и яснее.
Отец, как обычно, дремал на заднем сиденье, скрытый в темной глубине машины. Андрея слегка удивляла забавная отцовская странность — не сидеть важно спереди, как это делают все начальники, а мирно дремать на заднем. Рядом с шофером всегда садился Андрей.
Вот и их двор, переходящий в парк, вот их подъезд — сплошные темные окна, только одно под самой крышей светится, да еще одно на первом этаже. Возле этого окна и притормозила машина…
Бывают в жизни человека мгновения, когда, казалось бы, простейшие житейские наблюдения, эпизоды обретают вдруг глубочайший, вселенский смысл, обнаруживают неожиданно связь с тем, что вообще из века в век происходит в жизни и над чем отдельный человек не то чтобы властен, но рано или поздно должен дать однозначный ответ: готов ли он все в жизни принять, со всем примириться или нет. Уклончивость, самоустранение здесь равносильны трусости. Словно некая карта человеческого бытия в кажущемся хаосе доброго и злого разворачивается перед изумленным одиночкой в масштабе эпизода, и в это-то горько-счастливое мгновение и надлежит одиночке занять собственное место на карте: либо пустить себе в сердце всю людскую боль, то есть вмешаться, поступить, как подсказывает совесть, либо же отвернуться, пройти мимо, промолчать — и уже начать жить по-новому.
Сама жизнь, вечная, текучая, как бы смотрит в это мгновение в глаза человеку и ждет…
Широко раскрытыми глазами смотрел Андрей в распахнутое по причине теплого вечера окно на первом этаже. Там был круглый стол. За ним сидели: пожилой мужчина — лицо его трудно было рассмотреть из-за бутылки вина, стоявшей перед ним, женщина со скорбно поджатыми губами и, видимо, сын — этот самый скучающий тонколицый красавчик с капризным изгибом губ и бешеными глазами, друзья которого в данный момент обкладывали Андрея плевками, словно охотники волка красными флажками…
Желтый свет сочился из окна. Не знали, не ведали люди за столом, что кто-то их видит. Жгучее, неистребимое любопытство человека к людям вообще приклеило Андрея к окну. Все происходящее там происходило как бы и с ним, только в другом каком-то измерении, так ему казалось. Это он, Андрей, человек, был в ответе за то, что там происходило, так ему казалось.
«Ну вот что, ублюдок, — тяжело сказал отец сыну, — надоело мне тебя бить, но, видно, ничего другого ты не понимаешь…» Дальше все было быстро. Оплеуха сбросила сына со стула. В глазах у него вспыхнуло бешенство, и он крикнул отцу что-то такое, что отец совсем потемнел лицом, вскочил, сломал о пол стул и, держа в руке ножку, белеющую изломом, отшвырнул вцепившуюся в него мать и пошел на сына. Первый удар пришелся сыну в плечо. Он упал. В этот самый момент Андрей вцепился руками в карниз, ломая ногти, подтянулся, вскочил на подоконник, а оттуда прыгнул в комнату. «Не смейте! Не смейте!» — повис на занесенной руке. Воспользовавшись заминкой, сын поднялся, с ненавистью взглянул на Андрея, прошипел: «Откуда ты здесь такой взялся?» Потом крикнул по-дурному: «Задавлю! Всех задавлю!» — и выскочил из окна в ночь, в парк, равнодушно шумящий ветвями. Отец устало опустил руки. Не глядя на Андрея, подошел к столу, налил себе вина. Мать всхлипывала. Андрей забрался на подоконник, спрыгнул во двор.
Вот этот самый, скрывшийся в ночи парень стоял сейчас перед Андреем и, к великому неудовольствию чернозубого Толяна, не спешил давать команду начинать забаву.
— Послушай, — будто бы что-то человеческое мелькнуло в глазах парня, — это ты тогда влез в окно?
Андрей молчал.
— Ты с четвертого этажа. Твой папаша приезжает на черном лимузине? Чего ты молчишь?
— Так-так… — закривлялся, захихикал Толян, — начальничка, значит, сыночек… — и истерически взвизгнул, — а я вот пролетарского происхождения, у меня мама уборщица, а папанька без вести пропал! Что ж я перед тобой, падлой, на коленочки должен? Ай пожалей, ай не засади!
— А ты бы зубки почистил! — прошептал Андрей, чувствуя, как свинцовой становится кровь, как наливаются свинцом лицо, плечи, руки, кулаки. — Кто же тебя с такими зубами в лимузин-то пустит…
— Ты лучше о своих побеспокойся! — взвизгнул чернозубый. — Тебе-то уж нечего будет скоро чистить!
Незаметно образовали они вокруг Андрея треугольник. Двое уже с неприязнью посматривали на красавчика, которого Андрей недавно выручал в желтом окне. Он по-прежнему держал руки в карманах, глядя куда-то поверх деревьев, и не мог Андрей разобрать, что там у него в глазах.
Не желая, чтобы кто-нибудь из них оказался сзади, Андрей отпрыгнул, налетел спиной на беседку.
— Делай его, Толян! — крикнул красавчик, но уже было поздно.
Случился эффект пращи. Спружинив о беседку, вложив всю силу летящего тела в удар, Андрей сокрушил чернозубого, кулаком ощутив, как сдвинулась под ударом его челюсть. Сразу стало веселее. Слишком уж была отвратительна мысль, что его будет избивать именно этот чернозубый недоносок. Однако тут же две вспышки слева и справа охладили пыл, это синхронно сработали два других парня. Чернозубый скулил, путаясь под ногами, с превеликим трудом поднимаясь.
— Что же ты такое делаешь, падла? — растерянно спросил один, медленно опуская руку в карман. — Теперь же придется тебя…
— Меня? — чуть не задохнулся от ярости Андрей, такими дикими, нелепыми показались слова. Единственной, бесценной его жизнью будет распоряжаться гнусная кепка! — Меня… Придется… Что же ты такое посмел сказать? — отходя, завороженно глядя на руку, погруженную в недра кармана, Андрей было оступился. Но слово «посмел» вновь потрясло, парализовало парня. Андрей мгновенно поднялся, держа в руке обломок кирпича. — Меня… Придется? Такое… посмел сказать? — Брошенный обломок угодил точно в локоть парня. В этот же самый момент Андрей оказался на земле. «А про красавчика-то забыл!» — мелькнула мысль и погасла, так больно вошел в ребра ботинок оклемавшегося чернозубого.
— А сейчас, падла, землю будешь жрать! — услышал Андрей его омерзительный голос.
«Сосчитаю до десяти и встану… Сосчитаю до десяти и встану…» — шептал Андрей, уже не обращая внимания на удары, лишь укрывая голову и лицо.
Черный мягкий лимузин, сад, дача, окно, смотрящее в звездное небо, фасады и шпили на картинках, белый волк и белый старец — друг черного коршуна — все это было давно и не с Андреем. Прежний мир затаился в ужасе. Здесь же деревья качали холодными зелеными кронами, жестокие, безжалостные…
— Десять! — крикнул Андрей и действительно вскочил. Открылось второе дыхание. Он медленно отступал от беседки, а на него, хищно оскалившись, двигались враги. Всем существом, всеми чувствами стерег он их, одновременно просчитывая варианты обороны и нападения.
Мужественно отступая, Андрей оказался на песчаной дорожке, по которой шагала… Анюта Захарова! Андрею показалось, это галлюцинация. Ему прекрасно был известен маршрут ее возвращения из школы: по проспекту шла Анюта, равнодушно поглядывая на витрины, а потом по переулку мимо кинотеатра, вдоль углового дома, где у водосточной трубы всегда стояла, круглый год одетая в одно и то же черное пальто, старуха со слезящимися красными глазами и сверлила равно подозрительным взглядом всех проходящих. Казалось, незримую какую-то бухгалтерию ведет старуха.
Произошло чудо. О, как внезапен, как ошеломляющ был бросок избитого, истерзанного Андрея на врага и удар ногами в грудь, потом падение, потом пружинистый подъем, боевая стойка. Белый волк и седой старец, должно быть, помогли Андрею применить на практике недавно виденный в кино прием. Чернозубый Толян — опять он! — повалился как сноп. Ему, а не Андрею, пришлось сегодня жрать землю.
— Андрюха! Петров! Держись! Мы сейчас! — услышал Андрей голос Володи Захарова. — Мужики, быстрей! — За Володей куда с меньшим энтузиазмом поспешали какие-то взрослые ребята в спортивных костюмах. Володя несся по парку, размахивая кривой суковатой дубиной.
— Ладно, сынок, перенесем… — бросив извечную свою угрозу, хулиганы отошли. Толян шел с трудом.
Володя едва сумел затормозить.
— Я видел! Я видел! — Он захлебывался от восторга. — Как ты его ногами, а? Как ты его, а!
Анюта стояла рядом, золотистые глаза задумчиво мерцали, однако не выражали восхищения.
— Эй ты, боец!
Андрей оглянулся.
К нему обращался красавчик, которого недавно бил отец в желтом окне.
— Все-таки объясни, зачем ты полез? — вполне миролюбиво спросил он. — Я же тебя просто… пожалел. Ты хоть понял?
Из того, что красавчик говорил это в присутствии многих лиц, после блистательной победы Андрея, явствовало, что побежденным он, по крайней мере себя, отнюдь не считает. А из его презрения к нынешнему численному перевесу явствовало, что теперь красавчик готов на крайность, чтобы доказать, что он не побежден. Они как бы поменялись с Андреем ролями.
И Андрей понимал, что лишь молчание, мертвое молчание может сейчас спасти, сохранить его ореол победителя, саму победу. И он молчал.
— Хочешь, я сейчас тебя один на один сделаю?
— Да пошел ты… — Володя хотел вмешаться, но Андрей его остановил.
— Ну? — крикнул красавчик.
Андрей по-прежнему молчал, потирая скулы.
— Везет же дурачку… — Закурив, красавчик направился в сторону беседки. Он шел легко, пружинисто, казалось, ему хочется подпрыгнуть и схватить веточку…
— Это Семка, — сказала Анюта. — Его все в нашем дворе боятся. А те двое из дома через дорогу. Этот Толян — такая дрянь… Они на тебя напали, да?
— Нет.
— Зачем же ты с ними дрался? — повторила Анюта вопрос Семки.
— А просто так… — Боковым зрением, заплывшим глазом Андрей ловил выражение лица Анюты. — Грустно стало…
— Грустно?
— Да хватит о них. — Андрей осторожно взял Анюту за руку. — У меня есть интересная старинная книжка, называется «Хиромантия», там про то, как гадать по руке и вообще про все… такое, про белую и черную магию. Там даже можно узнать, от чего человек умрет, такая таблица, надо закрыть глаза и бросить рисовое зернышко…
— И ты бросал?
— Бросал.
— И от чего же ты умрешь?
— Чушь какая-то… — засмеялся Андрей. — Мне выпало — от испуга. — И спохватился, что выдает давний тайный страх. С тех самых пор, как бестолковая рисинка указала испуг, жил в нем этот страх — беспочвенный, недоказуемый, но именно поэтому изматывающий, особенно в минуты ничегонеделания. — Я… и тебе погадаю… Не по книге, а по руке, то есть по руке, как по книге… — Понял, что несет околесицу. Но неожиданно стало легко. Поведав миру о тайном страхе, он, как камень, снял с души испуг. Сейчас Андрей ничего не боялся. — Я, наверное, не про то, да?
— Ты что, цыганка? — Анюта снисходительно улыбнулась.
Андрей понял: застенчивая, сбивчивая искренность всегда выручит в разговоре с девушкой.
— Скажи, — спросил он, — почему от тебя все время пахнет яблоками? Или… мне кажется?
— Не кажется, — ответил за сестру Володя. — Она яблоки на терке трет, а потом на лицо лепит. И волосы каким-то отваром из кожуры моет, сумасшедшая.
— Так ты будешь гадать, цыганка? — Анюта протянула Андрею тонкую смуглую ладонь…
…Странный предмет начали неожиданно преподавать старшеклассникам — ритмику, то есть танцы. Вальс, танго, фокстрот, мазурку, румбу и самбу предполагалось изучить ускоренными темпами, потому что докатились до школы тлетворные волны рок-н-ролла и были замечены некоторые школьники, прогуливающиеся по вечерам вдоль освещенных витрин улицы Горького, и обезьянки с их зеленых галстуков скалились похабно-торжествующе.
С обезьянками необходимо было бороться.
— Следующий урок — ритмика! — раздавался голос учительницы, и томный гул плыл над классом. Затем — топот ног вниз, с третьего этажа на первый, в актовый зал, где начищенный красный паркет сиял в ожидании юных танцоров. Во избежание сутолоки и неизбежных драм, связанных с вольным выбором партнерш, мальчиков и девочек строили по росту. Как забилось у Андрея сердце, когда на первом танцевальном занятии выяснилось, что он — четвертый по росту среди мальчиков, а Анюта — четвертая среди девочек. Уши словно ватой заложило, воздуха стало не хватать, так разволновался Андрей. Всего несколько метров начищенного паркета разделяли их, но, глядя под ноги в это сомнительное красное зеркало, тревогу и боль почему-то испытывал Андрей. Не испуг, а именно тревогу и боль, словно вновь, как в парке, заглядывал в будущее, но там уже не светила победа, не слышался яблочно-яблоневый запах…
Андрей не знал, как соотнести тревогу и боль с тем, что вот через несколько минут Анюта положит ему руки на плечи и он вдохнет желанный запах, приблизится к золотистым глазам. Как соотнести тревогу и боль с неистовой радостью созерцания Анюты?
Андрей взглянул на нее, и дрожь пронзила. Все предшествующее: встреча в парке, мимолетные переглядывания, как бы случайные слова и жесты — все, во что Андрей вкладывал взаимный смысл, все стерлось единым махом. Все предшествующее, оказывается, имело значение лишь для Андрея, но не для Анюты. Только один взгляд, но как много он открыл Андрею! Не случайно пронзила дрожь. Андрей понял в этот момент мысли и настроение Анюты. Словно по писаному прочитал в золотистых глазах: «Подходи. Ты мне интересен. Но… не более. Я спокойна, видишь, я совершенно спокойна!»
Спокойствие Анюты ранило Андрея. Оно было полной противоположностью тому, что он сам испытывал. Андрей растерянно посмотрел по сторонам, как бы очнувшись. Ничто в мире не изменилось. Он по-прежнему четвертый по росту среди мальчиков, Анюта — четвертая среди девочек…
Анюта, по-видимому, почувствовала, что Андрей задыхается, словно вытащенная из воды рыба, что нет для него в данный момент ничего более неприемлемого, нежели ее спокойствие, — и улыбнулась приветливо, как бы дав понять, что все в мире призрачно и непостоянно, а особенно девичье спокойствие. И не столько ей, Анюте, сколько ему, Андрею, нужно думать, как обратить это спокойствие в симпатию. Умеют девушки так улыбаться.
Андрей судорожно вздохнул. Все вроде бы встало на свои места. Секундное прозрение не успело окаменеть, превратиться в неколебимую горькую уверенность. Но тень, легкая тень сомнения все же скользнула коршуновым крылом по солнечному склону. Андрей подумал, что ему открылся сто первый смысл дневниковой записи Леонардо да Винчи. «Кажется, мне судьба с точностью писать коршуна…» — это значит всю жизнь во всем сомневаться… Все интересно в равной мере, и все в равной мере может быть подвергнуто сомнению… Да, все. «Но не Анюта!» — крикнул себе Андрей.
Пока же урок ритмики продолжался. Сквозь приветливую Анютину улыбку пытался Андрей определить причину ее спокойствия. И вскоре определил, что отнюдь не равнодушие, не антипатия к нему — причина, а что-то другое, что так сразу не распознаешь, что, быть может, в данный момент сильнее Анюты, что ей еще предстоит преодолеть, над чем она пока не властна.
Раз десять уже подходил Андрей к Анюте, церемонно кланялся, спрашивал: «Разрешите?» Анюта кивала в ответ, отвечала: «Пожалуйста», опускала руки на плечи. Репетировали приглашение на танец. Совсем близко оказывались желанные золотистые глаза, дикая радость охватывала Андрея, но надо было уже расходиться. Мальчикам — в шеренгу вдоль окон, девочкам — вдоль стены напротив. Начищенный паркет тускнел.