Он довольно учтиво заговорил со мной о подготовке к предстоящей выписке из лечебницы, так что мне не оставалось ничего другого кроме как соглашаться с ним, несмотря на значительные провалы в его памяти и полное забвение самых недавних событий. И все же я чувствовал, что было во всем этом что-то чудовищно неправильное и ненормальное, а в самом стоящем передо мной человеке, и в том, что он говорил — нечто ужасное, хотя уловить суть произошедшей перемены был просто не в состоянии. Я видел перед собой вполне здравомыслящего человека, но был ли он тем самым Эдвардом Дерби, которого я знал почти всю свою жизнь? Если же нет, то кто, или что это было — и где тогда был сам Эдвард? Следовало ли его выписывать из больницы, либо же, напротив, надо было еще крепче упрятать в ней — а может, его вовсе следовало стереть с лица земли? Был во всех его словах туманный намек на что-то злобное, сардоническое, тогда как глаза — совсем как у Айзенат — придавали особый, сбивающий с толку на-смешливый характер его словам о раннем освобождении, якобы ставшем «наградой за крайне жестокое заточение»! Одним словом, я чувствовал себя крайне неловко и определенно испытал облегчение, когда наконец покинул его палату.
Остаток того дня и весь следующий день я без конца обдумывал сложившуюся ситуацию. Что же все-таки случилось? Чей же рассудок проглядывал сквозь чужие глаза на лице Эдварда? Я не мог думать ни о чем другом, кроме как об этой мрачной, но одновременно зловещей загадке, и прервал эти раздумья лишь для того, чтобы заняться своей собственной работой. На следующее утро мне позвонили из больницы и сообщили, что изменений в состоянии выздоровевшего пациента не произошло, но уже к вечеру я сам оказался на грани нервного срыва, причем, как считают некоторые, именно это состояние в значительной степени повлияло на мое восприятие всех последовавших затем событий. Лично я не могу ничего сказать по этому поводу, но все равно склонен настаивать на том, что отнюдь не мое собственное безумие стало причиной всех последующих событий.
Это случилось ночью — после того, второго тревожного вечера, — когда обнаженный, беспредельный ужас охватил меня и зажал мою душу в черных тисках паники, из которых невозможно было вырваться. Все началось с телефонного звонка, который прозвучал незадолго до полуночи. Кроме меня в доме все спали и я, полусонный, спустился в библиотеку к аппарату. Сняв трубку и спросив, кто звонит, я не услышал никакого ответа и уже хотел было положить ее на рычаг, когда мне показалось, что до моего слуха с другого конца провода донеслись какие-то слабые, едва уловимые звуки. Может, кто-то с громадным трудом пытался заговорить со мной? У меня создалось ощущение, что я слышу нелепо растянутые, булькающие звуки — «глюб… глюб… глюб», — которые странным образом наводили на мысль, что на самом деле все это не что иное, как нечленораздельные и совершенно неразборчивые, но все же человеческие слова.
— Кто говорит? — спросил я, однако ответом мне служило все то же почти механическое «глюб… глюб… глюб… глюб». Предположив, что с аппаратом что-то не в порядке, но одновременно допуская, что поломка произошла только с телефоном, но не с микрофоном, и потому самого меня могут слышать, я сказал:
— Вас не слышно. Повесьте трубку и снова свяжитесь с телефонисткой.
И действительно — через секунду я услышал характерный щелчок отключаемой связи.
Это, как я уже сказал, произошло незадолго до полуночи. Когда впоследствии попытались установить, откуда был сделан звонок, выяснилось, что звонили из «супружеского» дома Эдварда, хотя с момента последнего прихода туда уборщицы не прошло еще и трех дней. Сейчас я лишь вкратце упомяну, что было обнаружено в том доме.
В располагавшемся в дальнем его углу подвальном складском помещении царил полнейший беспорядок; чьи-то следы, грязь, поспешно, словно при краже очищенный гардероб, непонятные отметины на телефонной трубке, разбросанные повсюду канцелярские принадлежности и невыносимая вонь — вонь, которая, казалось, заполняла весь дом, проникая буквально в каждый его уголок. Полицейские — эти несчастные глупцы — и по сей день продолжают выстраивать всевозможные теории и разыскивать тех самых зловещих иннсмаутских слуг, которые во время всей этой суматохи и беспорядка бесследно исчезли из города. Поговаривали даже об их дикой мести за все случившееся, причем не исключалось, что все это может коснуться и меня, как самого близкого друга и неизменного спутника Эдварда.
Идиоты! Неужели они в самом деле предполагали, что эти звероподобные уродцы могли не обратить внимания на столь характерный почерк? И все же, несмотря на весь свой омерзительный облик, разве были способны эти люди совершить все то, что впоследствии произошло? Как они могли не подметить всех тех перемен, которые претерпело тело Эдварда? Что же до меня самого, то теперь я верю абсолютно во все, о чем рассказывал мне Эдвард. Да, сейчас я твердо знаю, что существуют кошмары и по другую сторону жизни, причем мы подчас даже не догадываемся об их существовании, и когда-то, один-единственный раз в жизни злобные человеческие призывы и мольбы могут воззвать к этому ужасу, и он посетит наш мир. Эфраим, Айзенат, неведомый мне дьявол вызвал их к жизни, и они поглотили Эдварда, как сейчас пытаются поглотить меня. Мог ли я быть уверен в том, что нахожусь в полной безопасности? Силы эти способны преступать рамки существующей, нормальной материальной формы.
На следующий день, где-то во второй его половине, когда я наконец вышел из прострации и снова обрел способность ходить и связно говорить, я пошел в психиатрическую лечебницу и хладнокровно пристрелил находящееся в той палате существо, и сделал это ради самого Эдварда и во имя всего человечества. Но разве можно быть в чем-то уверенным вплоть до тех пор, пока его не подвергнут кремации? А они продолжают хранить тело для каких-то идиотских вскрытий, причем настаивают на том, чтобы его провело как можно больше разных докторов, и при этом совершенно не обращают никакого внимания на мои призывы немедленно предать эту чудовищную плоть огню. Его просто обязаны кремировать — его, кто в тот момент, когда я нажимал на спусковой крючок, уже отнюдь не был Эдвардом Дерби. Я сойду с ума, если это не будет сделано, поскольку следующим настанет мой черед. Однако я отнюдь не такой же слабохарактерный человек, и я не допущу, чтобы мою волю подорвали все те ужасы, которые, как я знаю, бродят вокруг меня. Одна жизнь — Эфраим, Айзенат, Эдвард — и кто теперь? Им не удастся изгнать меня из моего тела… Я не намерен меняться душами с тем изрешеченным пулями покойником, что лежит в морге сумасшедшего дома!
Но позвольте мне прежде более или менее по порядку рассказать о том самом последнем кошмаре. Я не стану упоминать про все то, на что полиция с такой настойчивостью пытается закрывать глаза, в частности, не буду пересказывать сообщение трех прохожих, случайно встретивших где-то около двух часов ночи на Хай-стрит некое похожее на карлика, гротескное и к тому же омерзительно зловонное существо, а также опущу рассказ о необычных отпечатках человеческих ног, которые были обнаружены в ряде мест. Скажу лишь только то, что где-то возле двух часов ночи меня подняли с постели звуки звонка и одновременно удары дверного молоточка — да-да, они звучали то одновременно, то с некоторым чередованием, причем я сразу уловил в их робком, каком-то отчаянном звучании знакомую дробь Эдварда — три плюс два.
Едва очнувшись от глубокого сна, я первые секунды вообще ничего не мог понять. Дерби оказался у моих дверей — и он вспомнил свой старый код! Та, новая его личность, не могла вспомнить давней привычки моего друга… так что же, Эдвард снова внезапно вернулся в нормальное состояние? Но почему он оказался здесь в такой час, да еще в подобной спешке? Его досрочно выпустили из лечебницы или он попросту сбежал оттуда? А может, думал я, поспешно накидывая халат и сбегая по лестнице к входной двери, его возвращение к собственному «я» стало причиной какого-то особо неистового, бредового состояния, которое и заставило врачей отказаться от прежнего намерения отпустить его, что, в свою очередь, обусловило этот взрыв стремления вырваться на свободу? Впрочем, что бы там ни было, это опять был мой старый добрый Эдвард, и я в любом случае приду ему на помощь!
Как только я распахнул дверь, оказавшись перед окаймленной кронами вязов теменью ночи, меня в буквальном смысле слова едва не сшибла с ног резкая, плотная волна омерзительного, непередаваемого зловония. Я судорожно закашлялся от внезапно подступившей тошноты, и в течение какой-то секунды смутно видел перед собой лишь сгорбленную, скрюченную, словно у карлика, фигуру, стоявшую на крыльце моего дома. Звонки и стуки в дверь действительно указывали на приход Эдварда, но что это за омерзительная, вонючая пародия на человека? И как у самого Эдварда хватило времени куда-то скрыться — ведь он же в последний раз позвонил за какую-то секунду до того как я открыл дверь?!
На пришельце был плащ Эдварда — полы его почти касались земли, а рукава хотя и были сильно подвернуты, все равно полностью закрывали ладони. На голове его сидела неряшливо заломленная шляпа, а черный шелковый шарф почти полностью скрывал лицо. Едва я сделал пару нетвердых шагов вперед, как стоявшее передо мной существо издало то ли хлюпающий, то ли булькающий звук, очень похожий на то, что я слышал по телефону — «глюб… глюб…» — и протянуло мне большой и плотно исписанный лист бумаги, нанизанный на длинный карандаш. Все еще слабо покачиваясь от исходившей от него невыносимой, поистине трупной вони, я взял бумагу и в падающих у меня из-за спины лучах света попытался было прочитать, что в ней написано.
Не оставалось никаких сомнений — почерк был явно Эдварда. Но зачем ему понадобилось писать, когда вполне можно было просто позвонить — ведь находились-то мы, можно сказать, почти рядом, — и почему он писал так неразборчиво, порывисто и в явной спешке? В слабом свете передней я так и не смог ничего толком разобрать, а потому направился обратно в холл — карлик также машинально двинулся за мной следом, хотя и неловко замялся у порога. Исходивший от него запах мог свести с ума кого угодно, и потому я Христом-Богом молил (к счастью, не зря), чтобы моя жена не проснулась и не вздумала спуститься ко мне.
Едва прочитав бумагу, я тут же почувствовал, что колени мои предательски задрожали, а перед глазами поплыли круги… Очнувшись, я обнаружил, что лежу на полу в холле, по-прежнему сжимая в скованной страхом руке ту самую бумагу. Вот что в ней было написано.
«Дэн — немедленно отправляйся в лечебницу и убей его. Уничтожь! Это уже не Эдвард Дерби. Она добралась-таки до меня — это Айзенат, — хотя сама она уже три с половиной месяца как умерла. Я тогда солгал тебе, когда сказал, что она уехала. На самом деле я убил ее. Я должен был это сделать. Это произошло совершенно неожиданно, но мы тогда были одни, и я все еще находился в своем собственном теле. Под руку мне попался подсвечник, и я ударил им ее по голове. Иначе в День Всех Святых она навечно вселилась бы в меня.
Я спрятал ее в дальнем подвале — сверху завалил какими-то коробками и постарался затереть все следы. На следующее утро слуги что-то заподозрили, однако за ними водятся такие секреты, что в полицию они обратиться не решились. Я рассчитал их и выставил за дверь, но один лишь Господь знает, что они — и другие члены их культа — станут делать.
Какое-то время мне казалось, что все опять наладилось, а сам я пошел на поправку, но затем снова почувствовал — словно мой мозг куда-то тянут. Я сразу понял, что это было — просто не мог не понять, не вспомнить. Душа — вроде той, что была у нее или у Эфраима — после смерти лишь частично покидает тело, и продолжает как бы цепляться за него вплоть до тех пор, пока существует само это тело. И вот она пыталась добраться до меня — хотела, чтобы мы поменялись с нею телами — стремилась захватить мое тело, а меня самого вместить в тот полуразложившийся труп, что я спрятал в подвале нашего дома…
Я понимал, что меня ждет — очевидно, это и обусловило мой срыв, в результате которого я оказался в сумасшедшем доме. А потом это началось — я почувствовал, что вот-вот задохнусь, находясь в полной темноте — ведь я находился там, в подвале, под массой коробок… в разлагающемся теле Айзенат. Тогда до меня дошло, что сама она сейчас находится на моем месте в лечебнице, причем навечно, ибо все это случилось уже после Дня Всех Святых, а потому жертвоприношение возымеет свое действие даже в ее отсутствие. Таким образом, она оказалась в полном душевном здравии и была готова совершать свои дикие злодейства над всем человечеством. Я был в отчаянии, и все же, несмотря ни на что, смог выбраться наружу.
К сожалению, процесс зашел уже слишком далеко и разговаривать я не мог — даже трубку как следует не смог держать в руках, — но писать был еще в силах. Постараюсь хоть немного привести себя в порядок и донести до тебя это свое последнее послание и одновременно предупреждение. Еще раз заклинаю тебя: если тебе дороги мир и благополучие всего того, что окружает людей, убей эту тварь. При этом добейся того, чтобы ее кремировали. Если этого не сделать, то она будет жить вечно, переходя из тела в тело, и даже я не в состоянии сказать, что еще она может сотворить, если это случится. Дэн, никогда даже не прикасайся к черной магии — это дьявольское ремесло. А теперь прощай — ты всегда был настоящим другом. Расскажи полиции обо всем — не знаю только, во что из этого они смогут поверить, — и извини за то, что втянул тебя во все это дело. Скоро я отойду в мир иной — эта мерзость не просуществует слишком долго. Надеюсь на то, что тебе удастся разобрать мою писанину. И убей эту тварь — убей ее!
Все это я прочитал лишь позже, поскольку перед тем, как свалиться в обморок, смог дотянуть лишь до третьего абзаца. Сознание вновь покинуло меня, когда я обнаружил, что именно лежит на пороге моего дома — скрюченное, обдуваемое волнами теплого воздуха… Странный пришелец не шевелился и вообще не подавал никаких признаков жизни.
Мой камердинер оказался крепче меня и не свалился без чувств, увидев поутру всю эту картину. Вместо этого он просто позвонил в полицию. Когда они прибыли, меня уже проводили наверх и уложили в постель, но тот… та масса все еще продолжала лежать на том самом месте, где рухнула прошлой ночью. Занимаясь ею, полицейские были вынуждены прикрывать носы платками.
То, что они в конце концов обнаружили под странным ворохом разносортной одежды Эдварда, оказалось почти разложившимся трупом. Сохранились, правда, кости и, разумеется, череп, хотя и проломленный. По строению челюстей врач однозначно установил, что череп принадлежал Айзенат Дерби.
Х. Ф. Лавкрафт, А. У. Дерлет
ПРЕДОК
Пер. Т. Мусатовой
Когда мой кузен, Амброз Перри, оставил свою медицинскую практику, он был еще относительно молодым человеком — ему не исполнилось и пятидесяти лет — и обладал отменным здоровьем. Прежде, в Бостоне, он пользовал довольно состоятельных людей и, хотя он очень любил свою работу, ему в большой степени хотелось проверить некоторые свои научные теории. Будучи в этом вопросе индивидуалистом, он не хотел посвящать в дело своих коллег, считая их приверженцами ортодоксальных методов, к тому же чересчур робкими, чтобы отважиться на подобные эксперименты без санкции Американской медицинской ассоциации. Он также был космополитом в самом широком смысле слова, поскольку долго учился в Европе — в Вене, Сорбонне и Гейдельберге, — а также много путешествовал, но несмотря на все это, решил покинуть общество и, чтобы завершить свои исследования, уединиться в диком краю, в Вермонте.
Он поселился в собственном доме, построенном в чаще густого леса, и жил там один, проводя все свое время в лаборатории, оснащенной по последнему слову техники. В течение трех лет о нем не было слышно ни слова, чем он занимается, никто не знал, и он даже не писал родным и друзьям. Поэтому можете себе представить мое удивление, когда я неожиданно получил от него письмо, в котором кузен сообщал, что по возвращении из краткой поездки в Европу приглашает меня приехать к нему и, если я не возражаю, провести с ним некоторое время. Я ответил, что, к сожалению, в настоящее время занят поиском работы, но был очень рад получить от него весточку и надеюсь, что в ближайшее время все же смогу его посетить. Вскоре пришел ответ, в котором он предлагал мне приличное жалованье и место личного секретаря.
Зная своего кузена, я был почти уверен, что мне придется не только заниматься его бумагами, но и вести все дела по дому. Трудно сказать, что больше повлияло на мое решение, любопытство или щедрое вознаграждение, но я немедленно принял приглашение и тут же написал об этом, боясь, что кузен передумает. В общем, уже через неделю я приехал к нему в дом, построенный в стиле датской формы: он представлял собой одноэтажное строение с резко выступающими фронтонами и крутыми скатами крыши. Хотя я и получил от кузена самые подробные объяснения, найти дом было весьма непросто, поскольку он находился почти в десяти милях от ближайшей деревушки под названием Тибури. Кроме того, жилище Амброза Перри стояло в стороне, к нему вела редко используемая дорога. Я даже побаивался, что не замечу ее, проскочу мимо и опоздаю к намеченному времени.
Дом охраняла немецкая овчарка, и хотя она сидела на цепи, вид у нее был довольно дружелюбный. Пока я шел к дому, поднимался на крыльцо и звонил, она неотрывно следила за мной, хотя и не сделала ни малейшей попытки подойти поближе, не залаяла и даже не зарычала. Внешний вид кузена, открывшего дверь, потряс меня до глубины души — настолько он казался худым и изможденным. Ни следа не осталось от того цветущего, здорового и румяного мужчины, с которым я расстался почти четыре года назад, и теперь передо мной стояла лишь его бледная тень. Мне даже показалось, что исчезла и его сердечная искренность, хотя рукопожатие оставалось таким же энергичным и сильным, а взгляд не утратил проницательности.
— Добро пожаловать, Генри! — воскликнул он, увидев меня. — Джинджер тоже рад тебя видеть, посмотри — он даже не залаял.
Пи упоминании своего имени собака подошла, насколько позволяла цепь, и завиляла хвостом.
— Ну, входи же. Машину потом загонишь.
Я последовал за ним в дом, внутреннее убранство которого говорило о жизни одинокого мужчины, а обстановка была очень простой и даже аскетической. Стол был накрыт, и я к своему облегчению понял, что ошибался, когда предполагал, что, помимо секретарской работы, мне придется выполнять также другие обязанности. Кузену помогали кухарка и помощник, которые жили в комнате над гаражом, и потому мне стало ясно, что я буду иметь дело только с рукописями, а также приводить в порядок результаты его опытов. То, что он ставил какие-то опыты, стало ясно с его первых слов, хотя прямо он об этом мне не сказал, и я не знал, в чем они заключались.
За обедом, во время которого я познакомился с супругами Эдвардом и Метой Рид, — они заботились о доме и огороде, — кузен расспрашивал меня исключительно о моих делах, о том, что я делал до этого и чем собираюсь заниматься дальше. В тридцать лет, заметил он, нельзя попусту тратить время и следует серьезно подумать о своем будущем. Иногда, когда в моих ответах упоминались имена наших родственников, разбросанных по всему миру, он расспрашивал о них, хотя я чувствовал, что все это — лишь дань вежливости, но никак не проявление настоящей заинтересованности, в том числе и моей судьбой. Впрочем, однажды он намекнул, что если бы я выбрал в качестве дальнейшей карьеры медицину, то он помог бы мне окончить колледж и получить степень. И все же я чувствовал, что все эти вопросы поверхностны, вызваны нашей первой встречей после долгих лет разлуки и что при первой возможности он изменит тему разговора. В его манере говорить угадывалось еле сдерживаемое нетерпение, желание поскорее покончить со всем этим; он явно сердился на меня за мои обстоятельные ответы, а заодно и на себя самого за то, что поддался принятым в обществе условностям, и задавал вопросы о вещах, которые его совершенно не интересовали.
Чета Ридов почти не принимала участия в нашей беседе, причем не только потому, что миссис Рид подавала приготовленную ею еду, но и потому, что они, похоже, привыкли вести обособленную от своего хозяина жизнь, хотя и ели с ним за одним столом. Обоим было лет под шестьдесят, головы их поседели, но выглядели они намного моложе моего кузена, и в облике их не было даже намека на физическую истощенность Амброза. Пока мы беседовали с ним, они хранили молчание с маской безразличия на лицах, хотя пару раз я перехватывал взгляды, которыми они обменивались в ответ на то или иное высказывание моего кузена.
Только когда мы перешли в кабинет Амброза, он, наконец, заговорил о том, что занимало его мысли. Кабинет кузена, как и его лаборатория, располагались в задней части дома; перед ними были кухня, столовая и гостиная, а спальни, как ни странно, находились в передней части. Очутившись в уютном кабинете, Амброз внешне расслабился, хотя в его голосе и зазвучали нотки сильного волнения.
— Генри, ты даже не представляешь себе направления моих исследований, которыми я занимаюсь с тех пор, как оставил практику, — начал он. — Должен сказать, что я и сам удивлен своим желанием рассказать тебе обо всем. Просто мне нужен хоть кто-то, кому я мог бы довериться, а потому и пригласил тебя. Теперь, когда я так близок к успеху, мне надо подумать о преемнике. В ходе успешных попыток я восстановил свое прошлое — вплоть до мельчайших подробностей, и смог добраться до самых сокровенных уголков памяти. Я совершенно убежден, что посредством этих методов способен расширить свои возможности и оживить даже наследственную память, что позволит мне в дальнейшем восстанавливать предысторию любого человека. Но я вижу по выражению твоего лица, что ты мне не очень-то веришь.
— Напротив, я просто поражаюсь, что такое возможно, — ответил я вполне искренне, хотя одновременно почувствовал шевельнувшееся во мне острое чувство тревоги.
— Ну, что ж, тем лучше! Знаешь, мне иногда кажется, что из-за тех средств, которыми я стимулирую состояние сознания, необходимое для непрерывного исследования прошлого, я очень огорчаю Ридов, поскольку они считают, что все опыты, которые ставятся на живых людях, противоречат христианской морали и их следует запретить раз и навсегда.
Я хотел было спросить его, о каких средствах он говорит, но потом решил подождать, поскольку, если он захочет, то сам расскажет, а если нет, но не помогут никакие расспросы. И, как оказалось, был прав — вскоре он сам заговорил об этом.
— Я обнаружил, что при одновременном воздействии лекарственных средств и музыки на тело полуистощенного человека создается особый фон сознания, позволяющий ему мысленно вернуться в прошлое, и обостряются все его способности плоть до того, что восстанавливаются глубинные истоки памяти. Должен сказать, Генри, что я получил удивительные, поистине замечательные результаты и восстановил свое прошлое вплоть до момента, когда я еще находился в чреве матери, как бы неправдоподобно это ни звучало.
Он говорил с неподдельным воодушевлением, глаза его горели, голос дрожал от возбуждения, причем было заметно, что его волновали отнюдь не только мечты о возможной славе. Это было целью всей его жизни, он занимался этими вопросами еще тогда, когда практиковал в Бостоне, а теперь надеялся при помощи своих средств добиться больших успехов, и кажется, получил ощутимые результаты. Теперь я, по крайней мере, понимал, что именно стало причиной подобного состояния. Он принимал особые лекарства, почти отказался от пищи, и в итоге не только сбросил лишний вес, но и вообще довел себя до такого истощения, которое выходило за рамки разумного. Более того, сидя и слушая его, я пришел к заключению, что им целиком владела фантастическая идея довести свои опыты до конца и что никакие разумные доводы с моей стороны не заставят его свернуть с избранного пути. Он видел только свою безумную цель, и ничто в мире не могло заставить его отказаться от задуманного.
— В твои обязанности, Генри, будет входить расшифровка моих стенографических записей, — продолжал он уже более спокойным голосом. — Их у меня накопилось довольно много. Некоторые написаны как бы в состоянии транса, когда мною словно кто-то руководил, хотя это, конечно, полнейший абсурд. Записи охватывают период до моего рождения, а теперь я занимаюсь исследованиями в области наследственной памяти. Когда расшифруешь и внимательно изучишь все данные, сам поймешь, насколько я продвинулся вперед.
Мы еще поговорили о некоторых других проблемах, но вскоре кузен извинился и исчез в своей лаборатории.
На расшифровку и переписывание заметок Амброза, которых оказалось гораздо больше, чем я предполагал, у меня ушло ровно две недели, а их содержание стало для меня настоящим откровением. Я и так уже смотрел на кузена, как на новоявленного Дон Кихота, а прочтя его рукопись, и вовсе пришел к убеждению, что он, скорее всего, повредился рассудком. Не жалея ни сил, ни времени, он стремился довести свое дело до конца, хотя большую часть полученных результатов невозможно было проверить, а сами исследования, даже если их цели были бы достигнуты, не несли в себе никакой очевидной пользы для человечества. Мне казалось, что затея кузена граничила с иррациональным фанатизмом, поскольку его нисколько не интересовала информация, которую он мог получить в ходе своих бесконечных экспериментов по изучению механизмов памяти, превратившихся для него в своего рода самоцель. Особенно меня пугало то, что эти исследования, которые вначале были всего лишь чем-то вроде хобби, стали настоящей навязчивой идеей Амброза, причем настолько цепкой, что все остальное, даже его собственное здоровье, отодвинулось на второй план.
В то же время я не мог не признать, что материал, содержавшийся в его записях, по-настоящему заинтересовал меня. Несомненно, кузен открыл некий способ, позволяющий перехватывать поток сознания. Он установил, что все, что происходит с человеком, регистрируется в определенных участках его мозга, и требуется только подсоединиться к этим зонам памяти, чтобы восстановить все, что случилось с человеком раньше. С помощью лекарств и музыки он сумел восстановить свое прошлое, что нашло отражение в его записях, ставших в известном смысле его автобиографией, в которой, однако, не было замалчивания недостатков и желания польстить своему «я», что так часто встречается в других произведениях подобного рода, когда так хочется сгладить неудачи и хоть немного приукрасить свое жизнеописание. Надо признать, что манера письма Амброза была довольно примечательной. В заметках последних лет содержались ссылки на наших общих знакомых, но поскольку между нами была разница в двадцать лет, то, разумеется, в этих воспоминаниях было много людей и событий, которых я не знал и в которых не мог принимать участия. Главенствующее же место в его записях занимали идеи, которые волновали его в юности и ранней молодости.
«Отчаянно спорили с де Лессепом относительно происхождения человека. Слишком очевидна связь с обезьяной. А может, с примитивной рыбой?» — писал он про дни учебы в Сорбонне. А в Вене: «Человек не всегда жил на дереве, — так заявил фон Видерсен. — Согласен. Возможно, он плавал. Какую роль, если таковая вообще была, играл предок человека в эру бронтозавров?» Подобные записи, содержавшие много подробностей, шли вперемешку с ежедневными заметками на бытовые темы тех лет: о вечеринках, романах, спорах с друзьями, разногласиях с родителями, вообще, обо всем, что обычно происходит в жизни любого человека. И все же он с неуклонной настойчивостью возвращался к своей главной идее, которая появилась у него еще в детстве, когда ему было девять лет: однажды он попросил своего деда объяснить генеалогическое древо нашего семейства, и ему страстно захотелось узнать, что было до того, как стала вестись наша родословная.
Его записи сами по себе красноречиво свидетельствовали о том, до какого изнурения он доводил себя подобными опытами, поскольку с каждой страницей его почерк становился все более поспешным и неразборчивым. Особенно это было заметно, когда он в своих воспоминаниях возвращался в далекое прошлое, вплоть до того времени, когда еще находился в чреве матери (если, конечно, это вообще не было искусной фальсификацией), — тогда его почерк становился почти неразборчивым, словно по мере удаления воспоминаний менялся и его интеллект. Но что было самым фантастичным, так это то, что кузен был абсолютно уверен в своей способности восстановить наследственную память, включая память многих представителей нашего семейства на протяжении нескольких поколений.
В течение этих двух недель мы с кузеном почти не разговаривали, за исключением тех редких случаев, когда я обращался к нему, если не мог разобрать написанное. Когда вся работа была сделана, я перечитал ее и не мог не признать, что она произвела на меня глубокое впечатление. Наконец, я передал ее Амброзу, испытывая смешанные чувства, в том числе и некоторую долю недоверия.
— Ну, теперь ты мне веришь? — спросил Амброз.
— Настолько, насколько в это можно поверить, — ответил я.
— Ладно, потом сам увидишь, — невозмутимо ответил он.
Я попытался было поговорить с ним о том, что он слишком много времени уделяет работе: за те две недели, что я расшифровывал и переписывал рукописи, он довел себя чуть ли не до полного изнеможения, почти ничего не ел и так мало спал, что еще больше похудел и осунулся даже по сравнению с тем, каким я увидел его в день приезда. Он почти все время проводил в лаборатории, и за эти две недели мы почти не видели его за столом. У него стали дрожать руки, губы подергивал нервный тик, но глаза горели фанатичным огнем человека, одержимого главной целью своей жизни.
В лабораторию я старался не заходить, но не потому, что кузен запретил мне это — напротив, он даже с радостью показал мне ее, — просто когда он работал, то предпочитал полное уединение, чтобы никто и ничто не мешали его опытам. Не захотел он также раскрыть секрет, какое именно лекарство использует для своих опытов, хотя я полагал, что это
Однако, когда я все перепечатал и отдал ему готовую работу, оказалось, что у него для меня есть еще целая стопка исписанных листов. На сей раз речь в них шла не о личных воспоминаниях, а о памяти его родителей, дедов и бабок и даже более отдаленных предков; воспоминания эти были не столь четкими, как его собственные, но все же по ним можно было воссоздать облик нашего семейства задолго до его собственного появления на свет. Также там были картины и зарисовки страшных катаклизмов и других крупных событий истории Земли в пору ее молодости. Трудно было поверить в то, что один человек способен воссоздать подобное, однако записки эти лежали передо мной на столе — странные, волнующие и незабываемые, непохожие ни на что, увиденное или услышанное мною раньше. В глубине души я считал, что все это — лишь искусно выполненная подделка, мистификация, но вслух об этом не говорил, поскольку фанатичная вера Амброза не допускала никаких сомнений. Как и в первый раз, я скрупулезно переписал все эти заметки и отнес рукопись кузену.
— Похоже, Генри, ты сомневаешься во мне, — сказал он с грустной улыбкой. — Я вижу это по твоим глазам. Но скажи, зачем мне писать неправду? Я никогда не был склонен к самообману, поверь мне.
— Какое я имею право осуждать тебя, Амброз? Разве могу я верить во что-то или не верить?
— Ну что ж, и на том спасибо, — кивнул он.
Я спросил его, что мне делать дальше, на что он предложил мне немного передохнуть и подождать, пока не будет готова следующая порция его записей. Таким образом у меня появилось свободное время, которое я решил посвятить изучению окрестностей. Я намеревался побродить по полям и лесам, но этому не суждено было случиться из-за непредвиденных событий. Ночью меня разбудил Рид, который сообщил мне, что Амброз ожидает меня в лаборатории.
Я оделся и сразу же поспешил к нему. Амброз лежал на операционном столе, хотя был одет в свой повседневный поношенный халат мышиного цвета. Он пребывал в каком-то полуоцепенелом состоянии, но был в сознании, поскольку сразу же узнал меня.
— Что-то случилось с руками, — с огромным усилием проговорил он. — Не могу ими даже пошевелить. Ты можешь записать все, что я тебе надиктую?
— А что случилось? — спросил я.
— Наверное, временное нарушение иннервации, а может, мышечный спазм. Точно не знаю, но к утру, думаю, все пройдет.
— Хорошо, — ответил я. — Я запишу все, что ты мне скажешь.
Я взял блокнот, карандаш и приготовился писать. Атмосфера в лаборатории, слабо освещенной висевшей над операционном столом красной лампой, была мрачной. Кузен больше походил на мертвеца, чем на человека, находящегося под действием лекарства. В углу играл электрический фонограф, из которого лились и заполняли комнату низкие, диссонирующие звуки
Наверное, прошло не меньше часа, прежде чем он начал говорить, и вскоре перешел на такую быструю и бессвязную речь, что я еле успевал записывать его слова.
— Лес погрузился в толщу земли, — забормотал он. — Огромные существа сражаются и побеждают. Бежать, бежать… Вместо старых деревьев выросли новые. Следы десять футов в поперечнике. Мы живем в пещере; холодно, сыро, огонь…
Я записывал все, что он говорил. Было ясно, что в своих грезах он перенесся в эпоху динозавров, поскольку говорил об огромных животных, которые бродят по земле, сражаясь и побеждая, проходят через леса, которые на их фоне кажутся не выше травы, выслеживают и уничтожают доисторических людей, упоминал существа, живущие в пещерах и норах глубоко под землей.
Однако попытка уйти в прошлое, очевидно, сопровождалась для Амброза огромным напряжением, поскольку, наконец придя в себя, он вздрогнул, попросил меня выключить фонограф, пробормотал что-то относительно «перерождения тканей», которое было непонятным образом связано со словами «мои сны — мои воспоминания», и заявил, что должен немного отдохнуть, прежде чем приступит к продолжению опытов.
Вполне вероятно, что если бы я смог уговорить кузена отложить на время эти эксперименты и заняться своим здоровьем, то с ним не случилось бы того, что, пожалуй, не переживал ни один человек на Земле. Однако мне это не удалось, ибо он отверг все мои доводы и заявил, что доктор он, а не я. Мое замечание на тот счет, что доктора должны заботиться не только о здоровье своих пациентов, но и о своем собственном самочувствии, он даже не захотел слушать. И тем не менее я даже предположить не мог всего того, что случится в ближайшее время, хотя слова Амброза о «перерождении тканей» должны были бы вызвать у меня подозрение о том непоправимом вреде, который был нанесен употреблением всевозможных лекарств.
Всю неделю он отдыхал, а затем возобновил свою работу, тогда как я вновь приступил к расшифровке его записей. Делать это становилось все труднее, поскольку почерк кузена был порой совершенно неразборчивым, а мысль то и дело ускользала, особенно когда Амброз погружался в очень далекое прошлое. Поначалу мне казалось, что мой кузен стал жертвой полугипнотического состояния и все, что он видит в своих снах, базируется на некогда прочитанном им в книгах о живущих в пещерах и на деревьях древних существах. Впрочем, следовало признаться, что иногда попадались такие места, которые попросту не могли быть почерпнуты из книг, и мне оставалось лишь теряться в догадках, откуда он мог получать подобные знания.
Мои встречи с Амброзом становились все реже и реже, и всякий раз при виде его я не мог не отметить того удручающего состояния, до которого он довел себя избытком лекарств и голоданием. В его облике стали проявляться омерзительные признаки деградации. Изо его рта за едой стала капать слюна, а манеры поглощать пищу стали настолько отвратительны, что миссис Рид демонстративно пропускала трапезу. Правда, это случалось крайне редко, поскольку он почти не покидал своей лаборатории, так что обычно мы обедали втроем.
Не могу сказать точно, когда в привычках и действиях Амброза стали отмечаться серьезные изменения, но, думаю, что это произошло к исходу второго месяца моего пребывания в его доме. Мысленно возвращаясь к прошлому, я полагаю, что первым сигналом было поведение Джинджера, собаки кузена, который стал вести себя очень странно. Вообще-то это была очень дружелюбная и спокойная собака, но в последнее время она отчаянно лаяла по ночам, а днем с явно встревоженным видом бродила вокруг дома.
— Собака чувствует что-то такое, что ей не нравится, — заметила однажды миссис Рид.
Пожалуй, так оно и было, но тогда я не обратил на ее слова особого внимания.
Примерно тогда же кузен вообще перестал выходить из лаборатории и распорядился, чтобы пищу ему оставляли на подносе у дверей. Я попробовал было вразумить его, но он даже не открыл дверь и не вышел наружу. Принесенная пища подолгу оставалась нетронутой, и вскоре миссис Рид перестала по нескольку раз на день разогревать ее, поскольку к тому моменту, когда кузен забирал поднос, она все равно уже остывала. Как ни странно, но никто из нас не видел, как Амброз забирал поднос с едой, и потому он иногда стоял час, а то и два и даже три часа, затем внезапно исчезал, после чего появлялся уже пустой.
Его пристрастия в пище также претерпели существенные изменения. Раньше кузен обожал кофе, а теперь даже не притрагивался к нему, так что миссис Рид перестала подавать ему этот напиток. Ему стала больше нравиться простая пища, и он явно отдавал предпочтение мясу, картошке, луку, хлебу и совершенно отказался от всевозможных салатов и запеканок. Иногда я обнаруживал на пустом подносе его записи, хотя это происходило все реже и реже, но не мог разобрать в них почти ни слова, потому что как с почерком, так и с содержанием текстов произошли какие-то странные изменения. Казалось, что он разучился правильно держать карандаш в руке, отчего буквы были разбросаны по всему листу без какого-либо намека на правила орфографии. Впрочем, едва ли стоило удивляться этому, если учесть, какими дозами он принимал свои лекарства.
Музыка, которая постоянно доносилась из его лаборатории, тоже претерпела изменения — она стала крайне примитивной. Амброз отыскал несколько записей полинизийской, древнеиндийской и подобной фольклорной музыки и без конца проигрывал их вместо тех, которые слушал раньше. Это были странные, почти таинственные и, по правде говоря, довольно неприятные звуки, с непрерывным чередованием одних и тех же мелодий, которые звучали днем и ночью в течение целой недели, пока однажды что-то не случилось с фонографом и он навсегда умолк.
Примерно тогда же на подносе перестали появляться записки Амброза, а кроме того, произошли еще два странных события. По ночам в определенные промежутки времени Джинджер внезапно поднимал дикий лай, как будто кто-то бродил вокруг дома. Пару раз я выходил во двор, и однажды мне показалось, что я видел огромное животное, которое при моем появлении поспешно бросилось в сторону леса. Я пытался было подбежать поближе, но животное исчезло прежде, чем я успел его рассмотреть, а потому мне осталось лишь успокоить себя мыслями о том, что каким бы диким ни был этот край Вермонта, медведи здесь не водились, да и вряд ли в здешних лесах можно было встретить животное крупнее или опаснее оленя. Второе открытие оказалось куда менее приятным — сделала его миссис Рид, которая обратила мое внимание на проникающий во все уголки дома отвратительный мускусный запах, похожий на псиный, который, казалось, идет из лаборатории.
Может, кузен привел из леса какого-то зверя и проник с ним в дом через заднюю дверь лаборатории? Исключить подобное было нельзя, хотя, честно говоря, я не знал ни одного зверя, который бы обладал таким стойким и странным запахом. Попытки поговорить с Амброзом через дверь не дали никаких результатов — он не отвечал и даже угроза Ридов покинуть его дом, поскольку невозможно жить в таком зловонии, не заставила его произнести ни единого слова. Через три дня Риды отбыли со всеми своими пожитками, и я остался один, чтобы позаботиться об Амброзе и собаке.
Несмотря на все, что произошло, последующая цепь событий так и не внесла необходимой ясности. Я пытался даже подкараулить кузена, поскольку все мои попытки заговорить с ним через дверь оставались без ответа. Чтобы максимально облегчить свои обязанности по дому, я в то же утро спустил с цепи собаку и позволил ей свободно разгуливать. Вместе с тем я даже не пытался подменить собой Ридов и заниматься тем, что ранее входило в сферу их услуг, и почти все время проводил у дверей лаборатории. Все мои попытки заглянуть в нее снаружи ни к чему не привели, потому что окна находились почти под самой крышей и, кроме того, были, как и стекло в двери, замазаны краской, чтобы никто не смог подсмотреть, что там происходит.
На Амброза не действовали ни мои просьбы, ни грубоватая лесть. Но ведь он должен был что-то есть, а потому я смекнул, что если я перестану кормить его, то ему все же придется когда — то выйти наружу. В течение целого дня и не ставил пищу у дверей лаборатории, а сам уселся неподалеку и принялся ждать, мучаясь от отвратительного запаха дикого зверя, который доносился из лаборатории. Он по-прежнему не выходил, но я твердо вознамерился сторожить дверь. Мне недолго пришлось бороться со сном, поскольку среди ночи из лаборатории послышались звуки какой-то возни. Я отчетливо слышал неуклюжие, шаркающие шаги, как если бы по помещению ходило огромное существо; вскоре также раздались гортанные, мяукающие звуки, отдаленно напоминающие попытки бессловесного животного заговорить. Я несколько раз окликнул кузена и подергал ручку двери, но та была не только закрыта, но и подперта с другой стороны чем-то тяжелым.
Наконец, я решил, что если однодневная голодовка не заставила кузена выйти из лаборатории, то на следующее утро я просто выломаю заднюю дверь и заставлю его показаться. Все это время я пребывал в страшной тревоге, поскольку молчание было не в характере Амброза.
Этому решению, однако, не суждено было сбыться, потому что среди ночи меня разбудил злобный лай Джинджера. В момент пробуждения я услышал, как Джинджер опрометью несется к лесу с тем диким лаем и рычанием, которые у собак всегда означают атаку.
Моментально забыв о кузене, я бросился к ближайшей двери, прихватив с собой фонарь, и выскочил наружу. Я уже бежал за Джинджером, но внезапно остановился как вкопанный, поскольку краем глаза увидел, что обращенная к лесу дверь в лабораторию распахнута настежь.
Я, естественно, тут же повернулся и устремился к ней. Внутри было темно. Я окликнул Амброза, но ответа не последовало, после чего посветил фонарем, нашел выключатель и зажег свет.
То, что предстало моим глазам, заставило меня застыть в оцепенении. Когда я в последний раз покидал лабораторию, это была в высшей степени опрятная и чистая комната, тогда как сейчас она пребывала в ужасном состоянии. Повсюду валялись сломанные и испорченные приборы и инструменты, которыми Амброз пользовался при проведении своих опытов, а пол был заляпан частично разложившейся пищей, среди которой я с немалым изумлением обнаружил следы не только приготовленной еды, но и останки диких животных: кроликов, белок, скунсов и птиц. В лаборатории стоял тошнотворный запах, и хотя разбросанные инструменты олицетворяли собой признаки цивилизации, запах и хаос наводили на мысль о том, что здесь жило животное.
И нигде никаких признаков пребывания Амброза!
Я вспомнил об огромном звере, которого однажды видел убегающим в лес, и мне тотчас же пришло на ум, что какое-то громадное существо проникло в лабораторию и утащило Амброза, а собака бросилась в погоню за ним. Я сразу же выскочил из дома и помчался к тому месту в лесу, откуда доносились гортанные вопли и рычание двух зверей, боровшихся не на жизнь, а на смерть. При моем приближении, однако, все стихло. Джинджер, тяжело дыша, отступил назад, и я осветил фонарем неведомое мне, убитое животное.
В течение нескольких минут я стоял ошеломленный и не мог представить себе, как вернусь в дом и как стану звать на помощь — настолько велико было мое потрясение от увиденного. Именно в этот страшный момент я, наконец, понял все, что произошло. Теперь я знал, почему собака так страшно лаяла по ночам, когда это существо выходило на охоту, понимал, откуда появился в лаборатории этот ужасный звериный запах, а также осознал, какая жестокая участь постигла моего кузена.