Марину Цветаеву часто называют поэтом Серебряного века. Ряд формальных оснований дает повод к такому утверждению. Действительно, Цветаева вступила в литературу в начале XX века, когда русская поэзия переживала очередной подъем и была главным выразителем чувств и настроений эпохи. Лирическая действительность Цветаевой тех лет осваивалась читателями с восторженным сочувствием. В ее ранних стихах отчетливо прослеживаются черты неоромантического мировосприятия, столь характерного для ее современников. Первые книги Цветаевой появились в самый разгар эстетических битв между символизмом и акмеизмом, с одной стороны, и между символизмом и футуризмом, с другой, и привлекли всеобщее внимание. Ее охотно приглашали на литературные вечера. Она была лично знакома практически со всеми значительными поэтами своего времени (кроме, пожалуй, только Гумилева, и то – по случайности).
Но с самого начала и всегда Цветаева отличалась резкой индивидуальностью и самостоятельностью – самостью. Она не признавала никаких творческих сообществ – кружков, цехов, объединений, союзов. Даже коллективных сборников и журналов. П. Антокольский вспоминал, как однажды, в 1920-е годы, Цветаева привела его «в некий респектабельный литературный дом, по тогдашней терминологии – «салон», в чью-то буржуазную квартиру, где собирались чуть ли не все известные поэты, проживавшие в Москве. Оказалось, что Марина ни с кем из них не близка, да и не нуждается в близости»[26]. Этот эпизод очень символичен. Именно такой предстает Цветаева при внимательном рассмотрении вопроса о ее месте в литературе начала века: признанная современниками, но чуждая им. Отчужденная.
Говоря о своей внепартийности, Цветаева писала в 1931 году: «…не принадлежу ни к какому классу, ни к какой партии, ни к какой литер<атурной> группе НИКОГДА. Помню даже афишу такую на заборах Москвы 1920 г. ВЕЧЕР ВСЕХ ПОЭТОВ. АКМЕИСТЫ – ТАКИЕ-ТО, НЕОАКМЕИСТЫ – ТАКИЕ-ТО, ИМАЖИНИСТЫ – ТАКИЕ-ТО, ИСТЫ-ИСТЫ-ИСТЫ – и, в самом конце, под пустотой:
– и —
МАРИНА ЦВЕТАЕВА
(вроде как – голая?)
Так было, так будет» (письмо Р. Н. Ломоносовой, 11 марта 1931 г., т. VII, с. 334).
Творчество Цветаевой стоит особняком в русской поэзии первой половины XX века. Оно – при всей своей дневниковой конкретности и ситуативной точности – менее всего принадлежит своему времени. «Я сама – вне, из третьего царства – не неба, не земли, – из моей тридевятой страны, откуда все стихи» (письмо Д. А. Шаховскому, 1 июля 1926 г., т. VII, с. 39). Дух цветаевской поэзии живет в пространстве «миров иных». Его пересечение с эпохой было случайным и кратковременным. Да, материалом поэзии была реальная жизнь – во плоти быта и социума, в неизбежности политики и экономики, в мельчайших подробностях и деталях дня. Да, стихи рождались из встреч с живыми людьми, в реалиях их биографий и характеров, в очевидности их тел и душ, из подлинных, несочиненных чувств к ним. Но то, как и что видела и слышала Цветаева, не имеет ни малейшего отношения к действительности. «Думаю, в жизни со мной поступали обычно, а я чувствовала необычно…»[27]При этом, по справедливому наблюдению Иосифа Бродского, «необходимо отметить, что речь ее была абсолютно чужда какой бы то ни было «надмирности». Ровно наоборот: Цветаева – поэт в высшей степени посюсторонний, конкретный, точностью деталей превосходящий акмеистов, афористичностью и сарказмом – всех. Сродни более птице, чем ангелу, ее голос всегда знал, над чем он возвышен; знал, что – там, внизу (верней, чего – там – не дано)»[28]. Поэзия Цветаевой – преодоление и преображение земного, исторического мира по законам высшей гармонии, лад и строй которой определен божественным промыслом и внятен только избранным. А время, события, люди в этой системе измерения всегда одни и те же. Поэт их видит, но не на них смотрит.
«Ни одной вещи в жизни я не видела просто, мне… в каждой вещи и за каждой вещью мерещилась – тайна, т. е. ее, вещи, истинная суть»[29]. Цветаева обладала каким-то особым восприятием действительности. Его можно назвать метафизическим, то есть таким, когда мир видится в единстве материального, вещного, земного и идеального, духовного, небесного, когда день сегодняшний вписан в перспективу всей жизни, а сама жизнь воспринимается на фоне вечности. Некоторые считают это «романтизмом». Достоевский называл «реализмом в высшем смысле».
Реальность Цветаевой отличается от действительности обычных людей, в том числе и многих поэтов (сама Цветаева считала, что она сродни только Р. М. Рильке и Б. Пастернаку), тем, что в ней нет места таким понятиям, как повседневность, будничность, рутина, просто обычность – всего того, что принято называть «прозой жизни». «Проза – это то, что примелькалось. Мне ничто не примелькалось: Этна – п. ч. сродни, куры – п. ч. ненавижу, даже кастрюльки не примелькались, п. ч. их: либо ненавижу, либо: не вижу, я никогда не поверю в «прозу», ее нет, я ее ни разу в жизни не встречала, ни кончика хвоста ее. Когда подо всем, за всем и надо всем: боги, беды, духи, судьбы, крылья, хвосты – какая тут может быть «проза». Когда всё на вертящемся шаре?! Внутри которого – ОГОНЬ»[30]. В этих словах – ключ к пониманию мировидения-мирочувствования Цветаевой. Она обладала особым даром воспринимать мир в его драматической полноте, когда все взаимодействует со всем, движется, дышит, живет.
Во времени и пространстве – вне времени и пространства. В бесконечной вечности сущего.
На это у нее был абсолютный слух. «Я – то Дионисиево ухо (эхо) в Сиракузах, утысячеряющее каждый звук. Но, утверждаю, звук всегда есть. Только вам его простым ухом (как: простым глазом) не слыхать»[31].
Ее дар был пророческим, каким описан он в вещем стихотворении Пушкина, – от Бога.
Природное христианство было основой личности Цветаевой: «Мне был дан в колыбель ужасный дар – совести: неможéние чужого страдания» (письмо В. Н. Буниной, 22 ноября 1934 г., т. VI, с. 280). Какие бы человеческие страсти ни одолевали ее, она оставалась верна евангельским заветам. Способность всегда – ежедневно, ежечасно, ежеминутно – ощущать под ногами непрерывно кипящую лаву напрямую связана с постоянным – ежедневным, ежечасным, ежеминутным – переживанием главного События в истории человечества – явления Христа: акт сотворения Мира неотделим от акта сотворения Человека. И как процесс созидания Бытия длится по сей день, так и процесс созидания человека непрерывен. С редкой для искусства XX века прозорливостью видела Цветаева эту деятельную, огненную, рождественскую и пасхальную связь всего тварного мира.
Религиозное чувство Цветаевой – природное, глубокое, лишенное обрядовой суеты (особенно в стихах), хотя и не отвергающее церковные установления. Оно не только в умении видеть во всем (даже «в кастрюльке») проявление божественной воли, жить «при свете совести», но и в чуткой родственности миру природы и особенно в интенсивном диалоге с прошлым, с предками, с предшественниками – «с отцами». Душа поэта свободно общалась с деревьями и травами, птицами и камнями, вживалась во все эпохи, говорила на всех языках. «Получалось как-то так, – вспоминал современник, – что она еще девочкой, сидя на коленях у Пушкина, наматывала на свои пальчики его непослушные кудри, что и ей, как Пушкину, Жуковский привез из Веймара гусиное перо Гёте, что она еще вчера на закате гуляла с Новалисом по парку, которого в мире быть не может и нет, но в котором она знает и любит каждое дерево»[32]
Многие современники, среди которых можно встретить даже самых близких Цветаевой людей (муж, дочь, сын), часто упрекали ее в том, что она выдумывает реальность, наделяет ее несуществующими качествами и смыслами. Впрочем, мирились с этим – и прощали. Кто с насмешкой, кто с сочувствием: «Не будем за это слишком строго осуждать Цветаеву. Настоящие природные поэты, которых становится все меньше, живут по своим собственным, нам не всегда понятным, а иной раз и малоприятным законам»[33]. (Так писал друг!)
А нужно было не «прощать», а внимать: напрягать ум, воображение, душу.
Чтение Цветаевой требует не просто понимания, но и – сотворчества: «Книга должна быть исполнена читателем как соната. Буквы – ноты»[34]. И – сотрудничества: «исполнять» Цветаеву совсем не просто. Особая образность Цветаевой облечена в особые ритмы. «Перенасыщенный ударениями гармонически цветаевский стих непредсказуем; она тяготеет более к хореям и к дактилям, нежели к определенности ямба, начала ее строк скорее трохеические, нежели ударные, окончания – причитающие, дактилические. Трудно найти другого поэта, столь же мастерски и избыточно пользовавшегося цезурой и усечением стоп. Формально Цветаева значительно интересней всех своих современников, включая футуристов, и ее рифмовка изобретательней пастернаковской»[35]. Поэтика Цветаевой отличается не только технической изощренностью, но и предельной концентрацией смысла: каждая строфа, каждый стих, каждое слово и даже слог рассчитаны на многоуровневое восприятие – чтение и перепрочтение.
По отношению к своему читателю Цветаева строга, требовательна, но и великодушна. Сколько доверия, душевного благородства и подлинного уважения к личности в ее творческом кредо: «Ничего не облегчать читателю, как не терплю, чтоб облегчали мне. Чтоб сам»[36] Иногда целый день уходил у нее на то, чтобы найти нужное слово. И не зазорно потратить целый день на то, чтобы это с таким трудом найденное слово услышать!
Поэзия Цветаевой – рука, протянутая другу.
Невидимому другу.
Неведомому.
Им может стать каждый. Только протянуть руку.
Павел Фокин
Детское
«He смейтесь вы над юным поколеньем!..»
He смейтесь вы над юным поколеньем!Вы не поймете никогда,Как можно жить одним стремленьем,Лишь жаждой воли и добра…Вы не поймете, как пылаетОтвагой бранной грудь бойца,Как свято отрок умирает,Девизу верный до конца!Так не зовите их домойИ не мешайте их стремленьям, —Ведь каждый из бойцов – герой!Гордитесь юным поколеньем!<1906>
Лесное царство
Асе[37]
Ты – принцесса из царства не светского,Он – твой рыцарь, готовый на все…О, как много в вас милого, детского,Как понятно мне счастье твое!В светлой чаше берез, где просветамиГолубеет сквозь листья вода,Хорошо обменяться ответами,Хорошо быть принцессой. О, да!Тихим вечером, медленно тающим,Там, где сосны, болото и мхи,Хорошо над костром догорающимГоворить о закате стихи;Возвращаться опасной дорогоюС соучастницей вечной – луной,Быть принцессой лукавой и строгоюЛунной ночью, дорогой лесной.Наслаждайтесь весенними звонами,Милый рыцарь, влюбленный, как паж,И принцесса с глазами зелеными, —Этот миг, он короткий, но ваш!Не смущайтесь словами нетвердыми!Знайте: молодость, ветер – одно!Вы сошлись и расстанетесь гордыми,Если чаши завидится дно.Хорошо быть красивыми, быстрымиИ, кострами дразня темноту,Любоваться безумными искрами,И как искры сгореть – на лету!Таруса, лето 1908
В зале
Над миром вечерних виденийМы, дети, сегодня цари.Спускаются длинные тени,Горят за окном фонари,Темнеет высокая зала,Уходят в себя зеркала…Не медлим! Минута настала!Уж кто-то идет из угла.Нас двое над темной рояльюСклонилось, и крадется жуть.Укутаны маминой шалью,Бледнеем, не смеем вздохнуть.Посмотрим, что ныне творитсяПод пологом вражеской тьмы?Темнее, чем прежде, их лица, —Опять победители мы!Мы цепи таинственной звенья,Нам духом в борьбе не упасть,Последнее близко сраженье,И темных окончится власть.Мы старших за то презираем,Что скучны и просты их дни…Мы знаем, мы многое знаемТого, что не знают они!Вокзальный силуэт
Не знаю вас и не хочуТерять, узнав, иллюзий звездных.С таким лицом и в худших безднахБывают преданны лучу.У всех, отмеченных судьбой,Такие замкнутые лица.Вы непрочтенная страницаИ, нет, не станете рабой!С таким лицом рабой? О, нет!И здесь ошибки нет случайной.Я знаю: многим будут тайнойВаш взгляд и тонкий силуэт,Волос тяжелое кольцоИз-под наброшенного шарфа(Вам шла б гитара или арфа)И ваше бледное лицо.Я вас не знаю. Может быть,И вы, как все, любезно-средни…Пусть так! Пусть это будут бредни!Ведь только бредней можно жить!Быть может, день недалеко,Я всё пойму, что неприглядно…Но ошибаться – так отрадно!Но ошибиться – так легко!Слегка за шарф держась рукой,Там, где свистки гудят с тревогой,Стояли вы загадкой строгой.Я буду помнить вас – такой.Севастополь. Пасха, 1909
«Как простор наших горестных нив…»
Как простор наших горестных нив,Вы окутаны грустною дымкой;Вы живете для всех невидимкой,Слишком много в груди схоронив.В вас певучий и мерный отлив,Не сродни вам с людьми поединки,Вы живете, с кристальностью льдинкиБесконечную ласковость слив.Я люблю в вас большие глаза,Тонкий профиль задумчиво-четкий,Ожерелье на шее, как четки,Ваши речи – ни против, ни за…Из страны утомленной луныВы спустились на тоненькой нитке.Вы, как все самородные слитки,Так невольно, так гордо скромны.За отливом приходит прилив,Тая, льдинки светлее, чем слезки,Потухают и лунные блестки,Замирает и лучший мотив…Вы ж останетесь той, что теперь,На огне затаенном сгорая…Вы чисты, и далекого раяВам откроется светлая дверь!В Париже[38]
Дома до звезд, а небо ниже,Земля в чаду ему близка.В большом и радостном ПарижеВсе та же тайная тоска.Шумны вечерние бульвары,Последний луч зари угас,Везде, везде всё пары, пары,Дрожанье губ и дерзость глаз.Я здесь одна. К стволу каштанаПрильнуть так сладко голове!И в сердце плачет стих Ростана[39],Как там, в покинутой Москве.Париж в ночи мне чужд и жалок,Дороже сердцу прежний бред!Иду домой, там грусть фиалокИ чей-то ласковый портрет.Там чей-то взор печально-братский.Там нежный профиль на стене.Rostand и мученик Рейхштадтский[40]И Сара – все придут во сне![41]В большом и радостном ПарижеМне снятся травы, облака,И дальше смех, и тени ближе,И боль, как прежде, глубока.Париж, июнь 1909
Камерата
Au moment où je me disposais à monter l'escalier, voilá qu'une femme, envelopée dans un manteau, me saisit vivement la main et l'embrassa.
Prokesh-Osten. MesrelationsavecleducdeReichstadt[42][43]Его любя сильней, чем брата, —Любя в нем род, и трон, и кровь, —О, дочь Элизы, Камерата[44],Ты знала, как горит любовь.Ты вдруг, не венчана обрядом,Без пенья хора, мирт и лент,Рука с рукой вошла с ним рядомВ прекраснейшую из легенд.Благословив его на муку,Склонившись, как идут к гробам,Ты, как святыню, принца руку,Бледнея, поднесла к губам.И опустились принца веки,И понял он без слов, в тиши,Что этим жестом вдруг навекиСоединились две души.Вас не постигнула расплата,Затем, что в вас – дремала кровь…О, дочь Элизы, Камерата,Ты знала, как горит любовь!
Молитва
Христос и Бог! Я жажду чудаТеперь, сейчас, в начале дня!О, дай мне умереть, покудаВся жизнь как книга для меня.Ты мудрый, ты не скажешь строго:«Терпи, еще не кончен срок».Ты сам мне подал – слишком много!Я жажду сразу – всех дорог!Всего хочу: с душой цыганаИдти под песни на разбой,За всех страдать под звук органаИ амазонкой мчаться в бой:Гадать по звездам в черной башне,Вести детей вперед, сквозь тень…Чтоб был легендой – день вчерашний,Чтоб был безумьем – каждый день!Люблю и крест и шелк, и каски,Моя душа мгновений след…Ты дал мне детство – лучше сказкиИ дай мне смерть – в семнадцать лет!Таруса, 26 сентября 1909
Как мы читали «Lichtenstein»[45]
Тишь и зной, везде синеют сливы,Усыпительно жужжанье мух,Мы в траве уселись, молчаливы,Мама «Lichtenstein» читает вслух.В пятнах губы, фартучек и платье,Сливу руки нехотя берут.Ярким золотом горит распятьеТам, внизу, где склон дороги крут[46].Ульрих – мой герой, а Гéорг – Асин[47],Каждый доблестью пленить сумел:Герцог Ульрих так светло-несчастен,Рыцарь Георг так влюбленно-смел!Словно песня – милый голос мамы,Волшебство творят ее уста.Ввысь уходят ели, стройно-прямы,Там, на солнце, нежен лик Христа…Мы лежим, от счастья молчаливы,Замирает сладко детский дух.Мы в траве, вокруг синеют сливы,Мама «Lichtenstein» читает вслух.Наши царства
Владенья наши царственно-богаты,Их красоты не рассказать стиху:В них ручейки, деревья, поле, скатыИ вишни прошлогодние во мху.Мы обе – феи, добрые соседки,Владенья наши делит темный лес.Лежим в траве и смотрим, как сквозь веткиБелеет облачко в выси небес.Мы обе – феи, но большие (странно!)Двух диких девочек лишь видят в нас.Что ясно нам – для них совсем туманно:Как и на всё – на фею нужен глаз!Нам хороню. Пока еще в постелиВсе старшие и воздух летний свеж,Бежим к себе. Деревья нам качели.Беги, танцуй, сражайся, палки режь!..Но день прошел, и снова феи – дети,Которых ждут и шаг которых тих…Ах, этот мир и счастье быть на светеЕще не взрослый передаст ли стих?Книги в красном переплете
Из рая детского житьяВы мне привет прощальный шлете,Неизменившие друзьяВ потертом красном переплете.Чуть легкий выучен урок,Бегу тотчас же к вам, бывало.«Уж поздно!» – «Мама, десять строк!..»Но, к счастью, мама забывала.Дрожат на люстрах огоньки…Как хорошо за книгой дома!Под Грига, Шумана и Кюи[48]Я узнавала судьбы Тома.Темнеет… В воздухе свежо…Том в счастье с Бэкки полон веры.Вот с факелом Индеец Джо[49]Блуждает в сумраке пещеры…Кладбище… Вещий крик совы…(Мне страшно!) Вот летит чрез кочкиПриемыш чопорной вдовы[50],Как Диоген, живущий в бочке[51].Светлее солнца тронный зал,Над стройным мальчиком – корона…Вдруг – нищий! Боже! Он сказал:«Позвольте, я наследник трона!»Ушел во тьму, кто в ней возник.Британии печальны судьбы…О, почему средь красных книгОпять за лампой не уснуть бы?О золотые времена,Где взор смелей и сердце чище!О золотые имена:Гекк Финн, Том Сойер, Принц и Нищий![52]
Мама за книгой
… Сдавленный шепот… Сверканье кинжала…– Мама, построй мне из кубиков домик!Мама взволнованно к сердцу прижалаМаленький томик.… Гневом глаза загорелись у графа:«Здесь я, княгиня, по благости рока!»– Мама, а в море не тонет жирафа?Мама душою – далёко!– Мама, смотри: паутинка в котлете!В голосе детском упрек и угроза.Мама очнулась от вымыслов: дети —Горькая проза!В Люксембургском саду[53]
Склоняются низко цветущие ветки,Фонтана в бассейне лепечут струи,В тенистых аллеях всё детки, всё детки…О детки в траве, почему не мои?Как будто на каждой головке коронкаОт взоров, детей стерегущих, любя.И матери каждой, что гладит ребенка,Мне хочется крикнуть: «Весь мир у тебя!»Как бабочки, девочек платьица пестры,Здесь ссора, там хохот, там сборы домой…И шепчутся мамы, как нежные сестры:«Подумайте, сын мой…» – «Да что вы! А мой»…Я женщин люблю, что в бою не робели,Умевших и шпагу держать, и копье, —Но знаю, что только в плену колыбелиОбычное – женское – счастье мое!
Следующей
Святая ль ты иль нет тебя грешнее,Вступаешь в жизнь иль путь твой позади, —О, лишь люби, люби его нежнее!Как мальчика, баюкай на груди,Не забывай, что ласки сон нужнее,И вдруг от сна объятьем не буди.Будь вечно с ним: пусть верности научатТебя печаль его и нежный взор.Будь вечно с ним: его сомненья мучат,Коснись его движением сестер.Но если сны безгрешностью наскучат,Сумей зажечь чудовищный костер!Ни с кем кивком не обменяйся смело,В себе тоску о прошлом усыпи.Будь той ему, кем быть я не посмела:Его мечты боязнью не сгуби!Будь той ему, кем быть я не сумела:Люби без мер и до конца люби!Ошибка
Когда снежинку, что легко летает,Как звездочка упавшая скользя,Берешь рукой – она слезинкой тает,И возвратить воздушность ей нельзя.Когда пленясь прозрачностью медузы,Ее коснемся мы капризом рук,Она, как пленник, заключенный в узы,Вдруг побледнеет и погибнет вдруг.Когда хотим мы в мотыльках-скитальцахВидать не грезу, а земную быль —Где их наряд? От них на наших пальцахОдна зарей раскрашенная пыль!Оставь полет снежинкам с мотылькамиИ не губи медузу на песках!Нельзя мечту свою хватать руками,Нельзя мечту свою держать в руках!Нельзя тому, что было грустью зыбкой,Сказать: «Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!»Твоя любовь была такой ошибкой, —Но без любви мы гибнем, Чародей![54]Встреча («Гаснул вечер, как мы, умиленный…»)
… есть встречи случайные…
Из дорогого письмаГаснул вечер, как мы, умиленныйЭтим первым весенним теплом.Был тревожен Арбат оживленный;Добрый ветер с участливой ласкойНас касался усталым крылом.В наших душах, воспитанных сказкой,Тихо плакала грусть о былом.Он прошел – так нежданно! так спешно! —Тот, кто прежде помог бы всему.А вдали чередой безутешноФонарей лучезарные точкиЗагорались сквозь легкую тьму…Все кругом покупали цветочки;Мы купили букетик… К чему?В небесах фиолетово-алыхТихо вянул неведомый сад.Как спастись от тревог запоздалых?Все вернулось. На миг ли? На много ль?Мы глядели без слов на закат,И кивал нам задумчивый ГогольС пьедестала[55], как горестный брат.Недоумение[56]
Как не стыдно! Ты, такой неробкий,Ты, в стихах поющий новолунье,И дриад, и глохнущие тропки[57], —Испугался маленькой колдуньи!Испугался глаз ее янтарных,Этих детских, слишком алых губок,Убоявшись чар ее коварных,Не посмел испить шипящий кубок?[58]Был испуган пламенной отравойСветлых глаз, где только искры видно?Испугался девочки кудрявой?О поэт, тебе да будет стыдно!«На солнце, на ветер, на вольный простор…»
На солнце, на ветер, на вольный просторЛюбовь уносите свою!Чтоб только не видел ваш радостный взорВо всяком прохожем судью.Бегите на волю, в долины, в поля,На травке танцуйте легкоИ пейте, как резвые дети шаля,Из кружек больших молоко.О, ты, что впервые смущенно влюблен,Доверься превратностям грез!Беги с ней на волю, под ветлы, под клен,Под юную зелень берез;Пасите на розовых склонах стада,Внимайте журчанию струй;И друга, шалунья, ты здесь без стыдаВ красивые губы целуй!Кто юному счастью прошепчет укор?Кто скажет «Пора!» забытью?На солнце, на ветер, на вольный просторЛюбовь уносите свою!Шолохове, февраль 1910
От четырех до семи
В сердце, как в зеркале, тень,Скучно одной – и с людьми…Медленно тянется деньОт четырех до семи!К людям не надо – солгут,В сумерках каждый жесток.Хочется плакать мне. В жгутПальцы скрутили платок.Если обидишь – прощу,Только меня не томи!Я бесконечно грущуОт четырех до семи.Предсказанье
«У вас в душе приливы и отливы!» —Ты сам сказал, ты это понял сам!О, как же ты, не верящий часам,Мог осудить меня за миг счастливый?Что принесет грядущая минута?Чей давний образ вынырнет из сна?Веселый день, а завтра ночь грустна…Как осуждать за что-то, почему-то?О, как ты мог! О, мудрый, как могли выСказать «враги» двум белым парусам?Ведь знали вы… Ты это понял сам:В моей душе приливы и отливы!Оба луча
Солнечный? Лунный? О мудрые Парки[59],Что мне ответить? Ни воли, ни сил!Луч серебристый молился, а яркийНежно любил.Солнечный? Лунный? Напрасная битва!Каждую искорку, сердце, лови!В каждой молитве – любовь, и молитва —В каждой любви!Знаю одно лишь: погашенных в плачеЖалкая мне не заменит свеча.Буду любить, не умея иначе —Оба луча!Weisser Hirsch, лето 1910
«Курлык»
Детство: молчание дома большого,Страшной колдуньи оскаленный клык;Детство: одно непонятное слово,Милое слово «курлык».Вдруг беспричинно в парадной столовойЧопорной гостье покажешь языкИ задрожишь и заплачешь под слово,Глупое слово «курлык».Бедная Frӓulein[60] в накидке лиловой,Шею до боли стянувший башлык, —Все воскресает под милое слово,Детское слово «курлык».Баярд[61]
За умноженьем – черепаха,Зато чертенок за игрой,Мой первый рыцарь был без страха,Не без упрека, но герой!Его в мечтах носили кони,Он был разбойником в лесу,Но приносил мне на ладониС магнолий снятую росу.Ему на шее загорелойЯ поправляла талисман,И мне, как он, чужой и смелой,Он покорялся, атаман!Улыбкой принц и школьник платьем,С кудрями точно из огня,Учителям он был проклятьемИ совершенством для меня!За принужденье мстил жестоко, —Великий враг чернил и парт!И был, хотя не без упрека,Не без упрека, но Баярд!«Мы с тобою лишь два отголоска…»
Мы с тобою лишь два отголоска:Ты затихнул, и я замолчу.Мы когда-то с покорностью воскаОтдались роковому лучу.Это чувство сладчайшим недугомНаши души терзало и жгло.Оттого тебя чувствовать другомМне порою до слез тяжело.Станет горечь улыбкою скоро,И усталостью станет печаль.Жаль не слова, поверь, и не взора, —Только тайны утраченной жаль!От тебя, утомленный анатом,Я познала сладчайшее зло.Оттого тебя чувствовать братомМне порою до слез тяжело.Памятью сердца
Памятью сердца – венком незабудокЯ окружила твой милый портрет.Днем утоляет и лечит рассудок,Вечером – нет.Бродят шаги в опечаленной зале,Бродят и ждут, не идут ли в ответ.«Все заживает», – мне люди сказали…Вечером – нет.В раю
Воспоминанье слишком давит плечи,Я о земном заплачу и в раю,Я старых слов при нашей новой встречеНе утаю.Где сонмы ангелов летают стройно,Где арфы, лилии и детский хор,Где всё покой, я буду беспокойноЛовить твой взор.Виденья райские с усмешкой провожая,Одна в кругу невинно-строгих дев,Я буду петь, земная и чужая,Земной напев!Воспоминанье слишком давит плечи,Настанет миг – я слез не утаю…Ни здесь, ни там, – нигде не надо встречи,И не для встреч проснемся мы в раю!Эпилог