Еще в 60-е годы, наведываясь в столичные и провинциальные архивы и знакомясь там, в числе прочего, с памятниками непристойной поэзии XVIII–XIX вв., я переписал и текст баллады «Тень Баркова». Конечно, тогда нечего было и думать о его публикации. Казалось большой удачей то, что можно опубликовать две найденные мною тогда же неизвестные и вполне приличные строчки из поэмы «Братья разбойники», что и было сделано, а обширный текст «Тени Баркова» оставался под спудом. Времена несколько изменились, и теперь более возможно то, что вовсе не было возможно для блестящих текстологов-пушкинистов 30-х годов, которые располагали оптимальными, наиболее совершенными и авторитетными списками пушкинской баллады и были готовы к ее публикации.
Поскольку на страницах этого журнала предусмотрена перепечатка «Тени Баркова», нет резона ее пересказывать и цитировать. Замечу лишь, что в несколько странном названии предлагаемой статьи использованы слова оттуда («Всю ярость праведных хуев // Тебе я возвращаю»).
Наверное, эта баллада — высшая точка в развитии барковской традиции. Озорное сквернословие здесь весьма артистично и в то же время простодушно. Можно подумать, что к нему примешивается некая идейность — антиклерикального толка (вот, мол, какое распутное духовенство), но какая уж тут идейность! Скорее просто шалость.
Если Барков в свое время пародировал Ломоносова, то у Пушкина другой объект: баллада Жуковского «Громовой», вошедшая в стихотворную повесть «Двенадцать спящих дев». Текст «Тени Баркова» откровенно ориентирован на «Громобоя», имеются дословные совпадения некоторых стихов, идентичны метрико-строфические формы, налицо сходство отдельных мотивов, сюжетных ходов, ситуаций и пр. И вообще «Тень Баркова» насыщена интересами литературной жизни: упоминается Шаликов и еще знаменитая тройка беседистов на букву «Ш» («Шихматов, Шаховской, Шишков»), как и в пушкинской эпиграмме 1815 г. Таким образом, в исполнении Пушкина барковщина очень помнит о том, что она призвана решать определенные литературные задачи, отнюдь не ограничиваясь сквернословием ради сквернословия.
Оно не было у Пушкина принадлежностью лишь «низких», комических жанров. Бранная лексика была включена в текст «Бориса Годунова», но впоследствии изъята по настоянию Николая I. В связи с этим поэт писал П. А. Вяземскому (1831 г.): «…одного жаль — в Борисе моем выпущены народные сцены, да матерщина французская и отечественная». Известен также опыт включения мата в высокую, философскую лирику — такова, например, «Телега жизни» (1823 г.).
Была у Пушкина малозаметная попытка подключить мат и к русской патриотической идее: стихотворение «Рефутация г-на Беранжера» (1827 г.), идейно созвучное знаменитой «Бородинской годовщине» и другим пушкинским декларациям сходного пафоса. Логика понятная: поговорим-ка с врагами России… по-русски, т. е. матерно. Шапками закидаем, и уже закидали в 12-м году, когда мусье француз показал нам «жопу», удирая от нас в свой Париж:
По разным причинам матерная брань воинственно-русофильского пафоса не закрепилась в нашей поэзии. Идеям, претендующим на позитивность и созидательность, сквернословие едва ли органично, патриотическая же идея относится, конечно, к их числу. Кстати, показательно, что за границей русский мат давно нормирован печатью и другими средствами массовой информации и стал международным достоянием, знаком космополитизма. Русофилам-антикосмополитам это не по душе. Не так давно деревенщик Василий Белов пренебрежительно назвал эмигранта Василия Аксенова «матюкальщиком». Это как же понять: певец русской деревни брезгует матерной бранью (богатством великого, могучего, правдивого и свободного)? В известном смысле, да. Наверное, потому, что мат перестал быть специфически русским явлением, на нем уже клеймо «масонства» и позор всемирности.
Более перспективной оказалась другая линия в развитии ругательного стихотворчества. Грозным и страшным сквернословием отозвалась вольнолюбивая лирика политических инвектив, проклинающих тиранию, поэзия протеста, страдания и борьбы, вопль ужаса «при виде всего, что совершается дома». У истоков этого направления стоит Полежаев. Но прежде надо напомнить, что поначалу он приобщился к традициям барковианы, это сказалось в его поэме «Сашка», где есть и грубое «безнравственное» озорство, и призыв к свободе, но непристойная лексика здесь всегда бордельно-кабацкая, озорная и никак не гражданственная: «Приап, Приап! Плещи мудями…» — реминисценция из барковской «Оды Приапу» («Приап, услыша столько дел, // Плескал мудями с удивленья»). Еще примеры из «Сашки»:
У нас принято печатать «Сашку» с купюрами, хотя в последнее время от издания к изданию наметилась тенденция к все более откровенной подаче текста. Кстати, не вполне ясны мотивы, по которым еще недавно утаивались те или иные строки. То вдруг запрет накладывается на такой сравнительно целомудренный и ранее уже публиковавшийся стих, как «Мне Танька, а тебе Анюта», то заменяют точками — ладно бы бедную б<…>, но нет же, и другие слова на вторую букву алфавита, кому-то, видимо, показавшиеся непристойными: бандорша, блевотина, бордель. В других же случаях эти слова непечатными не считаются, так что последовательности в отношении к ним нет. Возможно и такое: вчера слово было вообще запрещено и заменялось точками, сегодня следят, чтобы точек было ровно столько же, сколько букв в запретном слове, завтра разрешат воспользоваться, аббревиатурой типа б<…>, послезавтра признают это слово и его равные права с другими, напечатают открыто и полностью — но… и послезавтра какие-то издатели будут, конечно, жить по-вчерашнему, отставая от «прогресса» и не пропуская в печать «блевотину»…
В советское время выходили, в числе прочих, без малого полные собрания полежаевских стихотворений. Всякий раз что-то мешало сделать полное. К настоящему моменту осталось два неопубликованных стихотворения Полежаева — «Калипса» и «Дженни». По какой причине они до сих пор под спудом? «По нескромности и незначительности содержания» — такой дается ответ на этот вопрос (можно подумать, что публикации должны подлежать только «значительные» по содержанию стихи). Сколько-нибудь заметного распространения в списках названные произведения не имели, уникальные списки сохранились в архиве Кони (Рукописный отдел Пушкинского Дома), и, обнародовав их, мы были бы вправе заверить читателя в том, что отныне от него не утаено ни одно из дошедших до нас полежаевских стихотворений.
«Калипса», впрочем, представляет собой расширенный вариант строфы 29 главы первой «Сашки», лексически более пристойный в сравнении с указанной строфой («спинка» вместо «жопки»). Так называемая эротика, которую знатоки едва ли назовут изящной, но без привычного в подобных случаях сквернословия:
Трудно сказать, почему нематерная эротика эротичнее матерной (задача скорее для психологов или сексологов, чем для филологов), но, кажется, это действительно так. Воспевая чувственность, Полежаев здесь удивительным образом воздержался от бранной лексики. В другом стихотворении — «Дженни» — она все-таки прорвалась в текст, но и тут в весьма умеренной дозировке. Стихотворение построено как диалог между разгорячившимся героем-претендентом и сопротивляющейся его любовным домогательствам красоткой:
Это стихотворение, так же как и предыдущее, так же как и некоторые другие полежаевские эротические опыты в стихах, можно рассматривать как эпизод из любовных похождений того же Сашки, не вошедших в одноименную поэму, но как бы примыкающих к ней (в стихотворении же «Тарки» и стихотворной повести «Новодевичий монастырь, или Приключения на Воробьевых горах» имя Сашки даже названо).
Расплата за «Сашку» — солдатская каторга, выпавшая на долю Полежаева. Тогда-то и были им созданы стихи, где матерщина стала политически-взрывчатой, вошли в трагическую лирику гнева и отчаяния. Едва ли не в любом озорстве при желании можно придирчиво усмотреть некое посягательство на устои, но тут уже очевидно явное посягательство — серьезное и без всякого озорства. Нельзя сказать, чтобы Полежаев вовсе уже не имел предшественников в этой области. Нелегкомысленная, обличительно-разоблачительная матерщина имеется у Вяземского в стихотворении «Сравнение Петербурга с Москвой» (1811 г.), выдержанном в коротком «предполежаевском» размере — двустопных мужских ямбах смежной рифмовки (ср. полежаевские «Четыре нации» и особенно «Три нации»). Но это лишь подступы к тому, что у Полежаева сказалось со всей силой.
В одном из полежаевских стихотворений (1828 г.) подробно описываются Спасские казармы и подземная тюрьма, где томятся скованные узники — провинившиеся и наказанные солдаты. Среди них есть десяток «решительных врагов» царя:
«Сломать»? В Полежаевской рукописи «сл…» оставалось нерасшифрованным. Обсуждалась возможность в этом контексте глагола «служить». Выходило, что солдаты хотят служить царю, которого ненавидят, а это явная бессмыслица (хотя были попытки и ее оправдать). Уместность и мотивированность предложенного здесь чтения «…сломать ему хотят…» может казаться спорной, однако оно небезосновательно, в нем скрыта своеобразная логика непристойностей, обостряющих выпад против царя. Поняв ее, можно свести концы с концами.
Выстраивается следующий ассоциативный ряд: 1. Царь — мастер гонять сквозь строй; 2. Шпицрутен, палка; 3. Палка (в том числе, в выражении «бросить палку») — фаллос, в данном случае царский; 4. Замучили солдата, забили — «заебли»; 5. Надо сломать мучительницу — палку — царский фаллос, чтобы избавиться от истязаний; 6. Глагол «сломать» обычно требует прямого дополнения, но может обойтись без него, будучи употреблен в неприличном смысле (так, во фразе «он ей сломал» не обязательно уточнить, что сломал «целку»); 7. Непосредственная близость жуткого матерного слова («в п<....>») к предполагаемому «сломать».
Сопряжение этих семи логических ходов оправдывает предложенную конъектуру полностью, как если бы вместо слова «все» в данном контексте значилось разумеемое прямое дополнение к глаголу «сломать». Следует к тому же заметить, что кощунственная рифма к «Христу» придает тексту не только антицарский, но и как бы богоборческий характер. Да и вообще: матерная брань в молитве?! Идентичная рифмопара встречается в барковиане, в «Девичьей игрушке» («Разговор Любожопа с Любопиздом»: «…Что ты сегодня еб прекрасную пизду, // И в том хоть к самому я рад итти Х<…>»), причем там тоже неприличное слово дано открыто, а сакральное имя — начальной буквой и точками. В блудилищах стыдятся не постыдного, а напротив, священного. Полежаев, водимо, знает об этом.
Высказанная им угроза сломать императору фаллос недостаточна. Солдаты готовы вообще разломать, раздробить, расчленить этого монстра. Это уже в другом полежаевском стихотворении (предположительно того же времени). И опять-таки звучит матерная брань — правда, на этот раз ею осыпают самих солдат, муштруя их. Они же вспоминают, что царь обманул их однажды, много хорошего им наобещав, и обращаются к нему (конъектура пятой строки в нижеследующих стихах моя. —
«Ярость праведных!» — повторили бы мы, если бы забыли, откуда эти слова. Впрочем, «праведных» ли? Посягают на жизнь православного царя — стало быть, враги православия и самодержавия. Полежаевская поэзия сильна духом и пафосом отрицания, потому и органично ей бранное слово с его разрушительной страстью, гораздо менее уместное в охранительно-патриотических декларациях.
Патриотическая лирика — высокая лирика, и матерщина ей, как правило, ни к чему. Тот же Полежаев, когда ему доводилось славить отечество (редко, но бывало), становился более вежлив. Некрасов за границей страдал от ностальгии, а вернувшись на родину, написал проникновеннейшие стихи, посвященный ей, русской церкви, русскому народу. Стихи не только прекрасные, но и целомудренно-пристойные. Однако, любя Россию, Некрасов слишком многое и ненавидел в ней. Ему тоже (как и Полежаеву) была дана сила отрицания. Воспев родную сторону в одном стихотворении, он бранится в другом, не для печати, вставляя в письмо к приятелю следующие строки:
«Не любят Гуттенберга», — значит, нет в России свободы печати, есть цензурный гнет. «…Находят вкус…» — забавно, что у Козьмы Пруткова ханжа находил вкус в сыре, а тут говно жрут да похваливают. «Выпил русского настою», — наверное, рябиновки на станции. Услыхал, как матерятся. И пошли «рожи русские писать», т. е. мелькать: помчался в дальнейший путь по России на перекладных (как у Гоголя птица-тройка: «И ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи»). Что же, картина получилась довольно емкая и выразительная, да в чем-то по-своему и любовная. Другое дело, что казенный самодержавно-православный патриотизм такую любовь (любовь-ненависть) к России не разделяет, осуждает и отвергает, а уж про е… мать вообще извольте помалкивать: не для того трудился Гутенберг, чтобы мы ее печатали.
Еще мудрый XVIII век знал, что присловьем «ебена мать», как указывалось в одноименном рондо из «Девичьей игрушки» (см. Приложение), можно выразить все что угодно — не имеющее отношение ни к половому соитию, ни к материнству. Отлучение, двух-трехэтажной и прочей матерной ругани от сексуальных ситуаций было как бы запрограммировано заранее. Сквернословие стало образом и оценкой чудовищного мироустройства в целом, адекватной эмоциональной реакцией уязвленного человека на вопиющие безобразия жизни. Оно стало также отзвуком того, что поэт слышит окрест себя — вместо «доброй молвы» (Полежаев) или просто в дороге (Некрасов), и все это у себя на родине, в милой и ненавистной России.
Итак, сколько всего: Гутенберг (печать) и мат (непечатное слово), патриофилия и патриофобия… Доскользив от Баркова до Некрасова (минуя Лермонтова, Григорьева, Лонгинова и других), чувствуешь, что все вышесказанное могло бы служить вступлением к разговору о современности, хотя в стороне оставлен вопрос о том, как матерились позднейшие поэты — в «серебряном веке» и после. К такому разговору мы пока не готовы, тут многое еще не определилось и неясно. В последние годы стало посвободнее с допуском мата в нашу печать, а впрочем, и сейчас это проходит не без трудностей, небесконфликтно и небесскандально. В одном случае дело чуть не дошло до суда — после того как рижский информационный бюллетень «Атмода» опубликовал (1989 г.) стихи московского поэта Т. Кибирова. Вот вам сразу и Гутенберг, и мат, и о России:
Посерьезневший мат, чуждый какой бы то ни было «клубничке», звучит здесь как горьковатый упрек русской советской действительности. Это традиция, о которой шла речь в связи с тюремными и солдатскими стихами Полежаева, дорожными стихами Некрасова. Не ради развлечения и пикантности, а от сердечной тоски и боли. Сверх того, некоторым нынешним концептуалистам, Кибирову в их числе, а также некоторым поэтам, типологически близким к концептуализму, мат потребен для решения еще одной задачи: воссоздать набор ментальных и вербальных стереотипов, формирующих сознание и речь нашего современника. Тут уж без мата не обойтись. Он нужен так же, как популярные, общеизвестные стихи и песенные строки (см. приведенные кибировские стихи), лозунговые клише, штампы устной речи. Принцип «правды жизни в искусстве», понятый в соответствии с этой установкой, требует особого внимания к бранной лексике в наиболее резких ее проявлениях.
Из «Девичьей игрушки»
Предлагается прогулка по вертограду поэтической барковианы — сплести венок из иных ухáющих там цветов. Проще говоря, подборка текстов: наиболее выразительные короткие стихотворения, отрывки из длинных, так чтобы жанрово-стилевое лицо сборника наглядно выявилось и читатель возымел дополнительное представление о забавных непристойностях барковщины, и не только о них. Наши сопроводительные замечания к текстам будут минимальны: пусть публикуемые стихи скажут сами за себя и сами о себе. Итак:
О значительной популярности этого стихотворного филологического этюда свидетельствует наличие позднейших его вариаций и переделок (типа: «Ебена мать кричат, когда рожают…»), и по сей день достаточно распространенных в машинописных копиях.
Сонетами эти стихи названы, видимо, в насмешку (правильные формы сонета были тогда известны). Ср. первый «сонет» со стихотворением Державина «Шуточное желание» («Если б милые девицы…»).
В последнем двустишии виртуозно использована разноударная рифма, неожиданный эффект которой сюжетно мотивирован (спор рифмачей).
Имеются в виду гнойные выделения при венерическом заболевании.
Это удобно петь на голос «Мальбрук в поход собрался» (знаменитая песня с имеющимися неприличными вариантами текста). «Ебливица» — не намек ли на высочайшую особу? «В блестящий век Екатерины» рождались сюжеты для стихотворных «Екатериниад», сочинявшихся также и много времени спустя (позднего происхождения — поэма о Григории Орлове, доныне бытующая в списках).
В последнем стихе имеются в виду начальные буквы начальных слов: это акростих, который читается «Вели себя уети» (непристойная фраза при полной пристойности самого текста стихотворения).
Можно сказать, ситуация отца Сергия в повести Л. Толстого. В «Девичьей игрушке» много антиклерикальных пассажей, но вот здесь манах-отшельник обрисован сочувственно и даже дружественно.
Плешь — головка фаллоса, «…бабонами…» — бубонной опухолью. «Пахи несчастныя» — паха несчастного («паха» — пах).
И элегия и эпистолы написаны александрийским стихом, что согласуется с прикрепленностью данной формы к этим жанрам в XVIII в. Разнообразнее метрико-строфический репертуар од: наряду с привычными и традиционными решениями (приводившийся пример с одой Баркова «Утренней заре»: «Уже зари багряной путь…») — неожиданно-нестандартные версификационные ходы, так что, при низком к тому же содержании, «ода» становится столь же мало похожей на оду, сколь мало приводившийся выше «сонет» похож на сонет.
«Итак, она звалась Татьяной». Известные пушкинские суждения об этом имени могут быть соотнесены с публикуемым текстом.
По спискам имеются варианты. Первая строфа, второй стих: «Заутренней порою». Вторая строфа, шестой стих: «полными» вместо «постными». Седьмой: «по келье». Восьмой: «Шматиной всяко машут». Третья строфа, четвертый стих: «Им» вместо «Всем».
И вот, наконец, более традиционный одический текст.
Метрико-строфические формы на этот раз соответствуют жанру; в державинских «На смерть князя Мещерского» и «Вельможе» и пушкинской «Вольности» будут применены такие же! Пародируемый же источник — скорее всего батальные оды Ломоносова, в которых потрясенный и с «ноющим» сердцем автор как бы наблюдает, как «ярясь» бьются войска. Соитие тоже своего рода битва, война полов. Такие аналогии привычны. По этим причинам жанровые признаки оды в данном случае гораздо легче узнаваемы, нежели в двух предыдущих примерах.
Когда же будет и будет ли, наконец, издан у нас Барков? «Мысленным взором» вижу пока не существующую книгу его Сочинений и переводов. Первая ее половина — публиковавшиеся, пристойные произведения поэта. Вторая — в приложении — «Девичья игрушка», с оговорками в комментариях относительно того, что это не только Барков, но и коллективная барковиана. Это дело будущего, до этого нужно дотянуться. Хочется думать, что предложенная здесь подборка явится предварительной публикацией.
Андрей Зорин
Барков и барковиана[1]
Превращение имени собственного в нарицательное — участь, выпадающая на долю немногих писателей. Из всей великой русской литературы лишь считанным классикам довелось пополнить своими именами словарный фонд родного языка. В этом недлинном ряду история со своей неизменной иронией отвела Ивану Баркову и по хронологии и по алфавиту второе место после Аввакума.
Комизм ситуации подчеркивается, однако, тем, что о Баркове все слышали, но никто его не читал, — более того, многие из тех, кто уверенно судит о поэте, строят свои заключения на основе произведений, заведомо ему не принадлежащих. Так, в воспоминаниях режиссера М. Ромма рассказано, как С. Эйзенштейн в середине тридцатых годов разыграл министра кинематографии Шумяцкого, выразив намерение взяться за экранизацию произведения «малоизвестного русского классика» Баркова «Лука». Фамилию Луки Эйзенштейн намеренно утаил. Уже в этом году писатель М. Чулаки решительно заявлял на страницах «Независимой газеты» (19 марта) в статье с патетическим названием «Изгнать лицемерие»: «Давно уже существует прекрасная литература, не только употребляющая, но и культивирующая мат. Первым тут стоит И. Барков с его знаменитым „Лукой Мудищевым“ <…> Цензуры в России больше нет, но Барков пока не издан. А надо издать. Как и современный анонимный шедевр „Николай Николаевич“, приписываемый, впрочем, Ю. Алешковскому». Разумеется, «Лука Мудищев» является произведением Баркова в той же мере, в какой знаменитая повесть никогда не скрывавшего своего авторства Ю. Алешковского может быть названа анонимным шедевром. Как это было всегда очевидно любому квалифицированному читателю, а в последнее время доказано К. Тарановским[2], поэма была написана уже в послепушкинскую эпоху. Однако именно этой вещи, повествующей о сексуальных подвигах героя, суждено было быть изданной как произведение Баркова.
Впрочем, сакраментальным «Лукой» дело не ограничивается. За рубежом под именем Баркова издавались также вполне порнографические поэмы «Утехи императрицы» и «Пров Фомич», относящиеся, по-видимому, уже к нашему столетию. При этом в предисловии к первой из них, вышедшей под грифом «Памятники русской поэзии XVIII века», неизвестные издатели отмечали, что Барков «широко известен как автор нашумевшей поэмы „Лука Мудищев“». Текстам же, приписанным Баркову в различных списках XIX и XX века, поистине нет числа. Имя поэта, по сути дела, оторвалось от его подлинных сочинений и стало почти столь же неприличным, как и связанные с ним тексты.
Первые две строки этого пушкинского экспромта относятся, по свидетельству А. П. Керн, к приятелю поэта Дмитрию Николаевичу Баркову, но третья и четвертая явно отсылали к его прославленному однофамильцу. В традиционно приписываемой Пушкину поэме «Тень Баркова» родоначальник срамной поэзии выступает в качестве своего рода бога Приапа, являющегося страждущему герою в момент мужских затруднений и требующего за это молитв и прославлений. Возможно, именно с этим мифологическим превращением связана ощущавшаяся Пушкиным непроизносимость имени Баркова: «Но назову ль детину, // Что доброю порой // Тетради половину // Заполнил лишь собой», — говорится в «Городке» при перечислении авторов «сочинений, презревших печать». Любопытно, что позднее значительная часть непечатной лирики, наряду с Барковым, приписывалась Пушкину, который берет на себя ту же мифологическую функцию. Бытующий в массовом сознании образ Пушкина, безусловно, включает в себя мотивы гипертрофированной сексуальности.
Практически исчерпывающий свод известных современной науке данных об историческом Баркове можно найти в статье В. П. Степанова в первом томе «Словаря русских писателей XVIII века»: Иван Семенович (по некоторым источникам Степанович и Иванович) Барков родился в 1732 году, учился в Александро-Невской духовной семинарии и университете Академии наук в Петербурге, откуда в 1751 г. был исключен за пьянство и кутежи, за которые подвергался и телесным наказаниям. Затем он служил наборщиком в академической типографии, копиистом в канцелярии Академии наук, в частности перебелял рукописи Ломоносова, исполнял обязанности академического переводчика. В 1766 г. он был уволен из Академии и через два года, о которых нет никаких сведений, умер.
Литературная деятельность Баркова, предназначенная для печатного станка, была чрезвычайно интенсивной и приходилась по преимуществу на 1760-е годы. В это время им была осуществлена редактура целого ряда изданий, выпущены несколько переводов и компиляций исторических трудов, произведений «на случай». Барков подготовил первое на русском языке издание «Сатир» Кантемира, напечатал свои переводы «Сатир» Горация, басен Федра, «Двустиший» Дионисия псевдо-Катона, отличавшиеся очень высоким по тому времени уровнем стихотворной техники.
И все же центральной частью наследия Баркова, обеспечившей ему своеобразное бессмертие, остается его срамная поэзия, о которой мы до сих пор, по сути дела, не знаем ничего сколько-нибудь определенного.
«Никаких рукописей Баркова не сохранилось. В рукописных отделах многих библиотек страны хранятся многочисленные списки произведений поэта, относящихся в основном к первой половине XIX века. Как правило, они собраны в сборник под заглавием „Девичья Игрушка“»[3], — писал в единственной появившейся в советской печати статье о барковиане Г. П. Макогоненко. Все свои наблюдения он строил на «наиболее старой и авторитетной рукописи» из известных ему сборников Баркова — «Девичьей Игрушке» из коллекции ИРЛИ АН СССР, относящейся, по утверждению исследователя, к 1795 году. (На наш взгляд, водяной знак на бумаге этого списка позволяет датировать его только более осторожно: 1795–1798 гг.) Однако список ИРЛИ, безусловно, не является ни самым старым, ни самым авторитетным. Сохранился список 1777 года в Государственной Публичной библиотеке имени М. Е. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде, списки 1784 и 1785 гг. в личном архиве Б. А. Успенского и в ЦГАЛИ. Один из самых ранних списков находится в Отделе рукописей Научной библиотеки Казанского ун-та имени Н. И. Лобачевского. Еще один, чуть более поздний, но очень важный список 1800-х годов также хранится сейчас в Отделе рукописей ГПБ.
Анализ всех этих ранних списков и их сопоставление с более поздними, относящимися уже к XIX веку, позволяет сделать ряд существенных выводов. Прежде всего, как легко предположить, практически все они, за исключением, по-видимому, списка 1800-х годов в ГПБ (ГПБ-2), изготавливались любителями подобной литературы для собственного пользования. Соответственно переписчики были мало озабочены полнотой и аутентичностью состава и верностью текста. Они легко могли выкидывать не заинтересовавшие их произведения и добавлять что-то от себя. Действительно, просмотренные списки существенно разнятся по составу и композиции. Так, например, список 1777 г. в ГПБ (ГПБ-1) содержит значительное количество стихотворений, явно принадлежащих перу одного из его владельцев — «устюжского помещика Левонтия Яколича». Вместе с тем, и это, пожалуй, самое существенное, исходный корпус текстов в основном поддается реконструкции. При том, что ни один из перечисленных нами списков не восходит к другому и не повторяет другой, большая часть входящих в них произведений повторяется по крайней мере в четырех-пяти списках из шести. Эта близость друг к другу ранних вариантов «Девичьей Игрушки» становится особенно наглядной, если сопоставить их с копиями XIX века, в которых те же стихотворения произвольно перемешаны с более поздними, не обнаруживающими между собой никакого соответствия. Таким образом, если отсеять из ранних списков тексты, встречающиеся лишь однажды (их больше всего как раз в списке ИРЛИ), то можно осторожно утверждать, что оставшееся будет более или менее близко к первоначальному ядру «Девичьей Игрушки».
Надо сказать, что заглавие сборника также варьируется. Наиболее часто встречаются «Девичья (иногда Девическая) Игрушка» и «Сочинения Баркова». Иногда эти названия объединяются в одно «Девичья Игрушка, или Сочинения Баркова». Сборник ГПБ-1 имеет также дополнительный титул «Своевольный Парнас, или Разные стихотворения». Между тем даже столь, казалось бы, определенное название, как «Сочинения Баркова», тоже достаточно условно. Дело в том, что даже произведения, которые можно отнести к исходным слоям «Девичьей Игрушки», явно принадлежат разным авторам. В. П. Степанов в своей словарной статье о Баркове обратил внимание на очевидный факт: целый ряд списков содержит предисловие, называющееся «Приношение Белинде», в котором, в частности, сказано: «Но препоручив тебе, несравненная Белинда, книгу сию, препоручаю я в благосклонность твою не себя одного, а многих, ибо не один я автор трудам в ней находящимся и не один также собрал оную». (В. Степанов цитирует эти слова по другому списку и в несколько другой редакции.) «Девичья Игрушка» действительно неоднородна. Прежде всего, в различных экземплярах попадаются тексты, вовсе не имеющие отношения к барковиане и объединенные, пожалуй, только своей принадлежностью к рукописной литературе, создающейся без расчета на печатный станок. Среди них «Гимн бороде» Ломоносова, «Послание слугам» Фонвизина, эпиграммы на Сумарокова и др. Особняком стоит в «Девичьей Игрушке» цикл, связанный с именем некоего Ивана Даниловича Осипова: послания к нему А. В. Олсуфьева и ответы на них, ода на день рождения дочери Ивана Даниловича, поэма «Осквернонный Ванюша Яблошник (Яблочкин)» и др. В этих произведениях отражены нравы и фольклор полубогемной петербургской компании того времени, имевшей как аристократический, так и плебейский состав. Здесь упомянут целый ряд реальных исторических личностей, имена которых требуют реального комментария. При всем площадно-кабацком характере своего остроумия тексты, группирующиеся вокруг фигуры Ивана Даниловича, резко уступают основному массиву барковианы по части грубости и откровенности.
Но и за вычетом перечисленных произведений «Девичья Игрушка» остается созданием различных авторов. В списке ГПБ-1 есть, в частности, принадлежащие его первому владельцу подписи под некоторыми стихотворениями, указывающие на их авторство. Одно из стихотворений, носящих распространенное заглавие «Ода к пизде», приписано здесь Чулкову, другое, «Письмо к Приапу», — Ф. Мамо<нову>. Эпиграмма «На актрису Д» и стансы «Происхождение подьячего» подписаны «сочинения А. С.» (по нашему мнению, есть самые серьезные основания атрибутировать эти тексты Сумарокову). Подпись «сочинения Г. Б.» (безусловно, ее следует расшифровать как «Сочинения господина Баркова») также стоит под двумя произведениями: «Одой Приапу», представляющей собой своего рода расширенный и дополненный перевод знаменитого одноименного стихотворения французского поэта А. Пирона, и «Поэмой на победу Приаповой дщери». (В других списках эта поэма носит название «Сражение между хуем и пиздою о первенстве».) Однако, вне всякого сомнения, реальный вклад Баркова в «Девичью Игрушку» куда более весом. Такой осведомленный и, вполне возможно, лично знавший Баркова современник, как Новиков, утверждал, что ему принадлежит «множество целых и мелких стихотворений в честь Вакха и Афродиты». О «бурлесках, каковых он выпустил в свет множество» пишет и появившееся в Лейпциге еще при жизни Баркова «Известие о некоторых русских писателях», принадлежащее И. А. Дмитревскому или В. И. Лукину. Таким образом, не приходится сомневаться, что сборник, носящий имя Баркова, заключает значительное количество его собственных произведений, однако предложить сколько-нибудь серьезные критерии для их выделения из общего массива сегодня не представляется возможным.
При издании «Девичьей Игрушки», естественно, не может не встать вопрос о выборе текста. Отсутствие автографов или хотя бы прижизненных списков не позволяет решить его сколько-нибудь определенным образом. Во всех без исключения известных нам списках текст испорчен порою до полной невразумительности. В этой связи представляется целесообразным предложить здесь подход, который был бы основан на принципах не столько литературной, сколько фольклорной текстологии. Если, как уже говорилось, можно попытаться на основе различных списков реконструировать исходный состав, то таким же способом возможно идти в направлении реконструкции исходного текста. По-видимому, первым критерием должен быть формальный: варианты, сохраняющие рифму и размер, предпочтительней, чем их разрушающие. На второе место следует поставить содержательный критерий: осмысленное чтение предпочитается бессмысленному. Затем по степени значимости идет количественный показатель: вариант, встречающийся в трех-четырех списках, обладает большей достоверностью, чем зафиксированный лишь однажды. И наконец, при прочих равных условиях, следует прибегать к хронологическому критерию — выбирать чтения, содержащиеся в более ранних списках.