А она только руки к лицу подняла, нос мне состроила и язык высунула, грубо так. Прямо как уличный мальчишка.
Я говорю, как вам не стыдно?
А она передразнивает: «Как вам не стыдно?»
Потом говорит:
— Пожалуйста, отойдите на эту сторону комнаты, а то мне не добраться до тех красивых тарелок, что за вами. — Рядом с дверью на стене висели еще две. — Или, может, вы их сами разобьете?
Я говорю, ну ладно, прекратите, хватит уже.
А она вдруг бросилась между мной и диваном и прямо к этим тарелкам. Я встал перед ней, спиной к двери, а она наклонилась и попробовала проскочить у меня под рукой, ну, мне удалось схватить ее за локоть.
Тут у нее настроение вдруг резко изменилось. И она спокойно так говорит:
— Уберите руки.
Ну, я, конечно, не послушался, подумал, может, она все еще балуется. Но тут она еще раз сказала: «Уберите руки», да злым таким голосом, что я сразу ее отпустил. Она отошла и снова села у камина.
Немного погодя говорит:
— Принесите щетку, я подмету.
Я сделаю это сам, завтра.
— Я хочу здесь прибрать. — Таким это барским тоном, прямо что твоя леди высокородная.
Я сам.
— Это все из-за вас.
Конечно.
— Вы представляете собой совершеннейший пример мещанской глупости. В жизни ничего подобного не встречала.
В самом деле?
— Да, в самом деле. Вы презираете тех, кто принадлежит к высшим кругам, за их снобизм, за высокомерный тон, за напыщенные манеры, верно ведь? А что вы им противопоставляете? Мелкое тщеславие, любование собой, тем, что не позволяете себе неприличных мыслей, неприличных поступков, неприличного поведения. А вы знаете, что все великое в истории искусства, все прекрасное в жизни фактически либо оказывается тем, что вы считаете неприличным, либо рождено чувствами, с вашей точки зрения совершенно неприличными? Страстью, любовью, ненавистью, истиной. Вам это известно?
Не понимаю, о чем вы тут толкуете.
— Да все вы прекрасно понимаете! Зачем вы постоянно повторяете эти дурацкие слова: неприлично, прилично, правильно, не правильно, должно, не должно? Почему вас все время тревожит, прилично это или неприлично? Вы — словно несчастная старая дева, которая полагает, что супружество — это непотребство и что все на свете — непотребство, кроме чашки слабого чая в душной комнате, забитой старой, пыльной мебелью. Отчего вы лишаете жизни саму жизнь? Губите все прекрасное?
У меня никогда не было ваших возможностей. Вот отчего.
— Вы же можете измениться, вы молоды, у вас теперь есть деньги. Вы можете учиться. А вы что сделали? У вас была мечта, мелкая, маленькая, такие мечты, наверное, бывают у мальчишек, которые занимаются мелким детским грехом по ночам, а теперь вы из кожи вон лезете, стараясь вести себя со мной прилично, только чтобы скрыть от самого себя, что мое пребывание здесь отвратительно, отвратительно, отвратительно…
Вдруг она замолчала. Потом говорит:
— Бесполезно. Вам это все что китайская грамота.
Я понял, говорю, мне не хватает образованности.
Она — чуть не криком:
— Что за тупость! Прямо извращенность какая-то. У вас же есть деньги, и, кстати говоря, вы вовсе не глупы, вы могли бы стать кем угодно. Только вам надо стряхнуть с себя прошлое. Убить в себе воспоминания о тетушке, о доме, где раньше жили, о людях, вас окружающих. Уйти от их влияния. Стать другим человеком.
Лицо ко мне подняла и смотрит сердито, будто все это так просто сделать, да я не хочу.
Ничего себе задачка, говорю.
— Смотрите, вот что можно было бы сделать. Вы могли бы… Могли бы коллекционировать картины. Я бы вам помогла, говорила бы, что и где искать, познакомила бы с людьми, которые рассказали бы вам о том, как собирают произведения искусства. Подумайте, сколько бедных художников нуждаются в вашей помощи. Вы могли бы их спасать, а не уничтожать несчастных бабочек, как какой-нибудь глупый мальчишка.
Бабочек коллекционируют и очень умные люди.
— Умные… Что в этом толку? А вот можно ли назвать их людьми?
Что вы этим хотите сказать? — спрашиваю.
— Если вы сами не понимаете, как я могу вам объяснить.
Потом говорит:
— Как-то так получается, что каждый наш разговор кончается поучениями; я начинаю назидать, говорить свысока. Вы всегда ухитряетесь сползти на ступеньку ниже той, на которую шагнула я.
Она иногда вот так меня отчитывала. Конечно, я прощал ей, хотя в тот момент было очень неприятно. Ей нужно было, чтоб я стал совсем другим человеком, я таким в жизни не смог бы стать. Ну вот, например, после того, как она сказала, что я мог бы коллекционировать картины, я всю ночь об этом думал; представлял, как я коллекционирую картины, и у меня огромный дом, и по стенам висят знаменитые картины, и люди приходят на них посмотреть. И Миранда, конечно, тоже тут. Но все время, пока об этом думал, знал, что это пустые мечты, что никогда я не стану коллекционировать ничего, кроме бабочек. Картины, они ведь для меня ничего не значат. Я бы их коллекционировал не потому, что мне этого хочется, так что и смысла не было бы этим заниматься. Вот этого ей было не понять.
Она еще сделала несколько моих портретов, очень неплохих, только в них было что-то такое, что мне не нравилось; она уже теперь не старалась придать рисункам внешнее сходство, передать какие-то приятные черты, а больше пыталась, как она говорила, передать характер, так что иногда изображала меня с таким острым носом, что любого мог проткнуть, или рот делала узким и противным, я хочу сказать, хуже даже, чем на самом деле. Я-то знаю, что я не красавчик. Я и думать боялся, что четыре недели подходят к концу, не знал, что же дальше, что может случиться, просто думал, ну, поспорит она, позлится, но я заставлю ее остаться еще на четыре недели; ну, я хочу сказать, я думал, все-таки она в моей власти, будет делать то, что я хочу. Просто жил изо дня в день, не планировал. Просто ждал. Даже был вроде готов, что вот-вот полицейские появятся. Как-то ночью мне приснился ужасный сон, вроде они пришли и я должен ее убить, прежде чем они в комнату войдут. Казалось, это мой долг, я его должен выполнить, а у меня вместо оружия только диванная подушка. Я ее бью, бью подушкой, а она все смеется. Тогда я прыгнул на нее и раздавил, а она затихла, а когда подушку поднял, она опять засмеялась, вроде только притворялась мертвой. Проснулся весь мокрый от пота, это в первый раз мне приснилось, что я кого-то убиваю.
Она заговорила об отъезде за несколько дней до конца срока. Все говорила, что ни одной живой душе не скажет, и, конечно, пришлось сказать, что я ей верю, но я знал, что, даже если она и в самом деле не собирается никому говорить, полиция или родители вытянут из нее правду рано или поздно. А она все говорила, что мы будем друзьями и что она поможет мне покупать картины и познакомит со всякими людьми и будет обо мне заботиться. Она была в те дни очень со мной мила; ну, конечно, не без причины.
Наконец роковой день (десятое ноября; одиннадцатое ноября был день ее освобождения) наступил. Первое, что она сказала, когда я принес ей кофе, может, мы устроим сегодня праздник, прощальный вечер?
А как насчет гостей? — говорю. Шучу, конечно, хотя не так уж легко было на душе, нечего и говорить.
— Только вы и я. Потому что… Ну, ведь мы благополучно пережили это время, правда? — Потом говорит:
— Только наверху, у вас в столовой, ладно?
Пришлось согласиться, выбора-то не было.
Она составила список, что купить в самом шикарном магазине в Луисе, и спросила, не соглашусь ли я купить херес и бутылку шампанского, и я, конечно, пообещал. Она была возбуждена и взволнована; я ее такой еще не видел. Думаю, я тоже был возбужден. Даже в тот день. Чувствовал себя так же, как она.
Чтоб ее посмешить, говорю, в вечерних туалетах, разумеется. А она отвечает, ой, жалко, у меня нет красивого платья. И мне нужно побольше горячей воды, вымыть голову. Я говорю, мол, куплю вам новое платье, только скажите, какого цвета и всякое такое, и я посмотрю, что в Луисе можно достать.
Странно, я так всегда был осторожен, и вот вам, теперь стою и краснею. А она улыбается мне и говорит:
— Да я давно знаю, что это Луис. На диванной подушке ярлык остался. А платье… мне хотелось бы черное, или нет, светло-коричневое… нет, подождите, я сейчас. — И пошла к своим краскам, смешала их, как раньше, когда хотела, чтоб я ей шарфик в Лондоне купил какого-то особого цвета.
— Вот такого цвета, простое, до колен, не длиннее, и рукава вот такие (нарисовала), или совсем без рукавов, что-нибудь вроде этого, или вот такое.
Мне всегда нравилось, когда она рисовала. Так быстро, легко, будто ей не терпится поскорее нарисовать то, что придумала.
Ну, естественно, мысли у меня в тот день были совсем не радостные. Всякий другой на моем месте составил бы план. Не понимаю, о чем я думал. Не уверен даже, что не думал о том, чтоб выполнить наше условие, хоть оно и было вырвано силой, а вынужденное обещание вовсе и не обещание, как говорится.
На самом деле я поехал в Брайтон и обошел там кучу магазинов; и вдруг в одном маленьком магазинчике увидел как раз то, что ей хотелось; сразу было видно, платье высший класс, и сначала они даже не хотели его продавать без примерки, хоть оно было как раз нужного размера. Ну, когда я шел к тому месту, где припарковал свой фургон, я прошел мимо другого магазинчика, ювелирного, и вдруг мне пришло в голову ей подарок сделать, может, понравится; а еще подумал, может, легче будет говорить с ней, когда дойдет до дела. В витрине, на черном бархате, лежало ожерелье — сапфиры с бриллиантами, в форме сердца; то есть я хочу сказать, ожерелье было так уложено, в форме сердца. Я вошел, оказалось оно очень дорогое, триста фунтов, я чуть было не повернулся, чуть было не пошел прочь, но потом более щедрая часть моей натуры одержала верх. В конце концов, деньги-то у меня есть. Продавщица его примерила на себя, оно и в самом деле выглядело красиво, не дешевка какая-нибудь. А она говорит, правда, камни мелкие, но все чистой воды и стиль викторианский. Я вспомнил, Миранда как-то говорила, мол, очень любит вещи в викторианском стиле, это и решило дело. Ну, конечно, начались неприятности из-за чека, продавщица не хотела его принимать, только я заставил ее позвонить в мой банк, она сразу запела по-другому. Конечно, если б я с ней говорил, как какой-нибудь дерьмовый лорд Фу-ты ну-ты, ножки гнуты, поспорить могу, она бы… Ну, у меня времени нет это здесь обсуждать.
Странно, как одно тянет за собой другое. Когда покупал ожерелье, увидел кольца, и это сразу навело меня на мысль, какой план действий принять. Попрошу ее выйти за меня замуж, а если откажется, ну, тогда мне придется ее оставить у себя. Это будет хороший выход. Я же знал, она не согласится, не скажет «да». Ну и купил кольцо. Приличное, но недорогое. Просто чтоб было что показать.
Приехал домой и помыл ожерелье (ведь его надевала та женщина в магазине, продавщица, мне даже думать об этом было противно), убрал его подальше, но так, чтоб в нужный момент сразу достать. Потом все приготовил, как она хотела: цветы, и вино на маленьком столике, и стол накрыл, ну прямо тебе Гранд-отель, ну, конечно, и всегдашние предосторожности не забыл. Мы договорились, что я в семь часов за ней спущусь и приведу сюда. После того, как отдал ей свертки с покупками, я не должен был к ней входить. Ну прямо как перед свадьбой.
Ну, я что решил, я решил, что разрешу ей подняться наверх, и пусть на этот раз руки не будут связаны и рот не заклеен, только на один этот раз. Решил, пусть, пойду на риск, но уж следить за ней буду кинжально и хлороформ с четыреххлористым углеродом приготовлю, чтоб был под рукой, на всякий случай, если что случится. Скажем, кто-то в дверь постучит, так я ее сразу в один момент в кухне усыплю, свяжу и рот заклею, а потом уж и дверь могу отворить.
Ну, в семь часов я надел свой самый лучший костюм и рубашку и галстук новый — я его специально купил — и пошел вниз, за ней. Шел дождь, это было к лучшему, меньше риска. Она заставила меня ждать, минут десять, потом вышла. Ну, я чуть с катушек не слетел. Мне даже на мгновение показалось, это и не она вовсе, все было другое. От нее пахло французскими духами, я ей их подарил, и она в первый раз за все время, что жила у меня, подкрасилась. И платье это надела, оно ей очень было к лицу, цвет такой вроде кремовый, очень простое и элегантное, руки до плеч и шея открыты. Платье было не девчачье, не молодежное, и она в нем казалась прямо настоящей женщиной. И волосы высоко заколола, тоже очень элегантно, не так, как раньше. Прическа в стиле ампир, так она сказала. Она была точь-в-точь как те девушки-манекенщицы в журналах; потрясающе, как она могла выглядеть, если хотела. Помню, даже глаза были другие, она их обвела черным и казалась взрослой и опытной. Опытной, вот точное слово. Конечно, я сразу почувствовал себя неловким и неуклюжим. У меня было такое чувство, какое бывает, когда следишь, как из кокона появляется имаго, расправляет крылышки, а ты знаешь, что придется его убить. Я хочу сказать, красота сбивает с толку, забываешь, что ты собирался сделать и как тебе следует поступить.
Она говорит:
— Ну как? — и поворачивается, показывает себя.
Очень мило, говорю.
— И это все? — и смотрит, приподняв брови. Ну, выглядела она — лучше некуда.
Красиво, говорю. Просто не знал, что сказать, хотелось смотреть и смотреть не отрываясь, но я не мог. И еще — мне было страшно.
Я хочу сказать, мы вроде как стали еще дальше друг от друга, чем раньше. И я все больше и больше понимал, что не могу ее отпустить.
Ну, говорю, поднимемся наверх?
— Как, без связанных рук, без кляпа?
Это время прошло, отвечаю. С этим покончено.
— Я думаю, эти два дня — сегодня и завтра — будут одним из лучших периодов в вашей жизни. Из-за того, как вы собираетесь поступить.
Одним из самых печальных, не удержался я.
— Нет, не правда. Это начало новой жизни. И новой личности. — Тут она взяла меня за руку и повела наверх по ступеням.
Лил дождь, и она только раз глубоко вдохнула сырой воздух, прежде чем войти в кухню; потом прошла через столовую в залу.
— Очень мило, — говорит.
Мне казалось, вы говорили, что не любите это слово, что оно ничего не означает.
— Ну почему же? Если вам что-то действительно нравится. Можно, я выпью хереса?
Я наполнил бокалы. И вот мы так стояли, и я не мог не смеяться — она делала вид, что комната полна народу, и она приветствовала кого-то рукой, и рассказывала мне, кто это и что, а им — о начале моей новой жизни, потом она поставила пластинку, заиграла тихая музыка, а сама она была такая красивая. Она так изменилась, глаза сияли, и вся она была оживлена, и эти французские духи, запах наполнил всю комнату, и херес, и тепло от настоящих поленьев, горевших в камине, так что я заставил себя забыть о том, как собирался с ней поступить. Я даже ухитрялся глупо шутить. Ну, во всяком случае, она этим шуткам смеялась.
Ну, она выпила еще бокал вина, и мы перешли в другую комнату, где я потихоньку положил свой подарок рядом с ее прибором, только она сразу заметила.
— Это мне?
Возьмите посмотрите, говорю.
Она сняла обертку, и там был футляр из темно-синей кожи, и вот она нажала кнопку замка и не может и слова сказать, смотрит на камешки и молчит. Потом говорит:
— Настоящие? — и голос такой, восхищенный и испуганный.
Конечно. Камни мелкие, но высококачественные.
— Сказочной красоты, — говорит. Потом протягивает мне футляр. — Я не могу это принять. Я понимаю. То есть, мне кажется, я понимаю, почему вы мне это дарите, и я благодарна вам и тронута… только я не могу такой подарок принять.
Но я хочу, чтобы вы его взяли.
— Но… Фердинанд, ведь если молодой человек дарит девушке такой подарок, это может означать лишь одно.
— Что? — спрашиваю.
— У людей в таких случаях возникают гадкие мысли.
Я хочу, чтобы оно было вашим. Прошу вас.
— Я его надену только на сегодняшний вечер. Я сделаю вид, что оно — мое.
Оно — ваше, говорю.
Она обошла стол, а футляр держит в руке.
— Пожалуйста, помогите мне его надеть. Тот, кто дарит девушке драгоценности, сам должен их на нее надеть.
Стоит и смотрит на меня, близко так, потом, когда я взял ожерелье и надел ей на шею, повернулась спиной. Никак не мог застегнуть, так дрожали руки, это ведь я в первый раз коснулся ее кожи, не считая, конечно, когда руки ей связывал. И так от нее хорошо пахло, я мог бы простоять так весь вечер. Как будто мы в рекламный плакат попали, вроде картинка из журнала ожила. Наконец она повернулась ко мне и смотрит в глаза:
— Нравится?
Я только кивнул, ничего не мог сказать. Хотелось сказать ей что-нибудь приятное, какой-нибудь комплимент.
— Можно, я поцелую вас в щеку?
Я не ответил, но она положила мне руку на плечо, приподнялась на цыпочки и поцеловала в щеку. Щека у меня, наверное, была как огонь. Я в тот момент прямо как головешка был красный, мною костер можно было разжигать.
Ну, потом мы ели холодного цыпленка и всякие закуски; я открыл шампанское, оно оказалось очень приятным, я не ожидал. Жаль, что купил только одну бутылку, оно вроде было очень легким, казалось, от него не пьянеешь. Хотя мы очень много смеялись; она острила, притворялась, что разговаривает с гостями и всякое такое, а ведь никого не было.
После ужина мы вместе пошли на кухню, приготовить кофе (я, конечно, не переставал зорко за ней следить), и отнесли его в залу, и она опять включила проигрыватель, на этот раз джазовую пластинку, я их ей еще когда купил. Мы сидели рядом на диване.
Потом стали играть в шарады, она изображала разные вещи, части слов и целые слова, и я должен был отгадывать, что это такое. Только у меня не получалось, изображать не мог, и отгадывать тоже. Помню, она загадала слово «бабочка», показывала снова и снова, а я никак не мог догадаться. Я сказал, это самолет, потом всяких птиц называл, какие могли в голову прийти, и в конце концов она бросилась в кресло и сказала, что я совершенно безнадежен. Потом начались танцы. Она пыталась научить меня под джаз танцевать и самбу, но ведь я тогда должен был прикасаться к ней и оконфузился, никак не мог попасть в такт. Она, наверное, и вправду решила, что я тупица.