— Как знать, служба лучше знает, — отвечает Татищев, похрустывая румяной корочкой кугеля. — Может статься, завтра уеду, но быть может и так, что прогостим еще дня три.
— Завтра? — не сдерживает вопроса Вильма и сразу краснеет до слез.
— Ежели Вильма попросит господина поручика, то и погодить можно с отъездом, — вставляет лукаво Васильев.
— Война, — сумрачно говорит Ионас Каушакис, — она все определяет теперь.
Ужин окончен, Васильев идет помочь по хозяйству, а Татищев возвращается в свою комнату. Легкий стук в окно заставляет его выглянуть, а затем и выйти во двор. В полумраке перед ним возникает хрупкая фигурка Вильмы. «Возьми», — протягивает она ему атласный вышитый стеклярусом кисет и вдруг, припав к груди на миг, целует в губы и, вскрикнув, убегает. Василий стоит недвижимо еще несколько минут, но кругом тихо, только Вильня журчит под обрывом да тяжко падают яблоки в саду…
Утром от князя Репнина прискакал посыльный. Татищев быстро оделся, велел Александру готовиться в путь, а сам верхом отправился в город. Проехал мимо строгих зданий Виленского университета и оказался на небольшой улице Бокшто, по-русски Башенной. Здесь встретился ему знакомый поручик с сотней драгун, поздоровался, бросил негромко: «Государя ждем…» Небольшая православная церковь с колокольней стояла на взгорье. В стены ее, окрашенные желтою краскою, были глубоко врезаны изображения креста. Богатая карета с вензелем польского короля Августа подъехала, необычайно высокий человек в простом мундире выскочил из нее, бросился открывать лакированную дверцу с другой стороны. «Государь», — пронеслось среди солдат. На землю сошла роскошно убранная дама, высокую ее прическу украшала маленькая золотая корона. Поручик шепнул спешившемуся Василию, что это королева польская и курфюрстша саксонская. Петр галантно подал ей руку и пошел на паперть. Следом шли вышедшие из кареты двое странных юношей в немецком платье. Один был совсем мальчик, не более десяти лет отроду, примечательный тем, что был темен лицом, словно арапчонок. Другой был постарше, годов шестнадцати, с лицом и станом горского черкеса, коих полк стоял в Киеве. Поручик, поблескивая маленькими глазками, вполголоса спешил объяснить Татищеву:
— Тот, который из арапов, — любимый камердинер государев, другого не ведаю. Сказывают, государь с королевою крестить их ныне будут.
Подъехали еще кареты и верховые. Татищев узнал нескольких полковников и князя Аникиту Ивановича Репнина, коему намедни сдал двадцать мортир в конных упряжках. Все пошли в церковь за Петром, который ждал, оборотись лицом, на паперти. Вдруг зоркие глаза царя заметили Василия Татищева. «Татищев! А ну иди сюда поближе, чего прячешься!» Василий подал повод остолбеневшему поручику, твердым военным шагом подошел к царю: «Автонома Ивановича Иванова драгунского полка поручик…» — начал было рапортовать, но царь хлопнул по плечу, оборвал: «Знаю, браг, знаю, писал ко мне Иванов. Освоил конную артиллерию?» — «Так точно, господин полковник!» Петр заулыбался нервно, глянул пристально в глаза: «Молодец, что дело свое знаешь! А теперь пойдем-ка с нами, господин поручик. У меня тут свое дело есть».
Внутри церковь была тоже небольшая, ярко горели лампады и свечи, со стен и сводов глядели евангельские лики святых. От царских врат сошел священник в новом стихаре, осенил крестным знамением царя. «Вот, отче, славные люди Отечества: секретарь мой Ибрагим да князь кабардинский, коего отправляю ныне в иные земли на ученье. Верши обряд крещенья, а я сам крестным отцом им буду, — говорил Петр, и слова его гулко отдавались под старыми сводами храма. — Купель-то уж будет тесновата, да не беда».
Священник опасливо глянул на темное лицо Ибрагима, на плотные завитки волос, покрывавшие мелкими колечками красивую голову.
— Русскую речь ведаешь, отрок, молитвы знаешь?
Мальчик вдруг улыбнулся, сверкнув белыми зубами, выразительные глаза его загорелись умом:
— Ведаю речь русскую и молитвы знаю.
— Прочти, чадо, «Отче наш».
— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя…
— Перекрестись.
Ибрагим крестится.
— Как зовут тебя? Откуда родом?
— Ибрагим. Родом из Лагона, что в Африке.
— Нет такого имени в святцах, государь, — обращается священник к царю.
— Ин не беда, что нет. Петром хотел его назвать, не дается ему это имя, плачет. Ибрагим, стало быть, по-русски Абрам, подойдет? Будешь, Ибрагим, Абрамом Петровичем Петровым. Как, неплохо?
— Неплохо, государь, — вновь улыбка освещает лицо мальчика.
— Крещается раб божий Авраамий, — нараспев произносит священник и проводит благоуханным миром на лбу мальчика крестик, окропляя его святой водою из серебряной купели.
— Славно, Абрам Петров, — отрывисто говорит царь и поворачивает Ибрагима за плечи к королеве. — А вот и крестная мать твоя. Служи во всю жизнь свою верно России, черный мой секретарь!
К священнику шагнул юноша-кабардинец. Обряд повторяется.
— Имя?
— Князь Девлет-Кизден-Мурза.
Царь смеется, глядя на поникшего священника. Не сдерживают улыбок и остальные. Лишь королева серьезно оглядывает князя, поднеся к глазам стеклышко в серебряной оправе.
— Пиши его Александром, ибо нет у магометан лучше и храбрее воинов, нежели кабардинцы. Александром Петровичем. А фамилию дадим ему Черкасский, только дабы различить с князьями Черкасскими и памятуя, что крестная мать у него — польская королева, назовем еще Бековичем. Князь Александр Петрович Бекович-Черкасский[21] служи верно России!
— Крещается раб божий Александр…
Царь подал руку королеве, вышел из церкви, которую окружил народ. У кареты еще раз оглянулся, махнул рукой: «Господин поручик Татищев!» Василий — треуголку на голову, бегом. Петр вынул из-за обшлага мундира письмо: «Автоному Иванову передашь». Карета застучала колесами по булыжнику, драгуны двинулись следом, и скоро один Василий Татищев стоял возле ограды церковной. Верный Кубик подошел, тронул мягкими губами за плечо, тихонько заржал. А поручик все глядел вслед исчезнувшей за углом карете.
Перед отъездом из Вильны в тетрадку заветную вписал он еще одно слово: «Кабарда — область горских черкес по Тереку вверх и впадающих во оную рекам в горах Кавказских. Прежде тут обитали разных званей сарматы, смешанные со словяны, особливо угры, овари, комани и протчия. Птоломей и другие древние множество разных имян народных кладут, междо оными много греческих и словенских, а более сарматских. Оные когда и чрез кого закон христианский приняли, неизвестно, но пред двумя сты леты в магометанство превращены, однако ж оставшиеся каменные церкви и книги греческие хранят, яко святое, и никого не допущают. Они хотя огненное нехудо ружье имеют, но князи, кроме сабли и лука, употреблять за стыд почитают. В земли сей находится неколико немалых каменных городов в развалинах, особливо на реке Малке великое здание и еще несколько церквей христианских и идолопоклоннических видимо. Турки, а особливо крымские ханы, хотя многократно покушались их под власть привести, не токмо ничего не успели, но и с великим уроном возвращались. Однако и они в 1557 году под протекцию русскую поддались добровольно. И мало письму умеющих междо ими. Язык их хотя татарской, однако великую разницу имеет, и для тежелаго их изглашения едва кто может их языка прямо говорить научиться».
Всю зиму Татищев Василий провел в Москве в помощниках у бомбардирского капитана Корчмина, присланного царем для укрепления московского Кремля. Возводили новые бастионы, сближая стены Кремля со стенами Китай-города, расширяли бойницы кремлевских башен, поднимали к бойницам новые пушки. Приезжал из Киева, из полка брат Иван, передавал порученья Автонома Иванова для Поместного приказа. В последний раз виделись уж перед самой весной, когда проезжал Иван Москву по дороге в Полоцк, где должен был обучать пополнение. Дом Ивановых опустел: Лиза уехала к отцу в Киев, в письмах к Татищеву звучит и ее привет.
Весной — новое порученье. Вспомнила о своем юном стольнике царева невестка, царица Прасковья Федоровна. Звал ее настойчиво царь Петр посмотреть на новые города российские. Пришлось покинуть на время насиженные измайловские терема, собраться в путь. Хоть и уверял государь в письмах, что дорога безопасна, не хотел отвлекать солдат от ратных дел (каждый на счету!), царица рассудила иначе. Охранную команду из двадцати драгун поручили Василию Татищеву. Одно в этой царской затее радовало: поглядеть доведется на Санкт-Петербург. Без особой охоты простился Татищев с Корчминым, с московской библиотекой, где просиживал вечерами, 24 марта 1708 года отправились. Впереди — десять драгун, за ними — царский поезд из четырех карет и повозки со снедью, за поездом — Василий Татищев тоже с десятком драгун. В каретах ехали сама Прасковья Федоровна, дочери ее царевны Анна и Прасковья и сестры царя Петра Алексеевича царевны Наталия, Мария и Феодосия. Царевна Екатерина Ивановна, старшая из дочерей царицы, занемогла, осталась в Измайлове.
Если в детстве Василий не замечал окружения царской невестки, то теперь он негодовал, видя всех этих набожных уродов, юродов, ханжей и шалунов. Особенно отвратителен был ему сумасбродный подьячий Тимофей Архипович, которого при дворе Прасковьи Федоровны за святого и пророка почитали. Как ни была рада царица увидать сынка Никиты Алексеевича возмужавшим и разумным, однако нахмурилась, когда Василий наотрез отказался целовать руку Тимофея Архиповича, сказавши громко, что-де он, Татищев, не суеверен и более науку ценить привык, нежели бред юродивого. Зато царевны, пятнадцатилетняя Анна[22] и четырнадцатилетняя Прасковья, захлопали в ладоши и закричали, что они теперь Васю от себя не отпустят.
28 марта поутру достигли они благополучно берегов Ладоги. Озеро, подобно безбрежной равнине, искрилось иссиня-белым снегом. Река Нева, выходившая из Ладоги, показалась Василию необычайно широка. Хоть и была она еще подо льдом, но отличалась от озерной глади тем, что лед большими зеленоватыми проталинами выступил из-под снега, и посередине реки шла санная колея, по ней тянулись обозы из Архангельска в Петербург. Над озером высились черные стены Шлиссельбурга; в деревянной церковке, в посаде, ударили к заутрене. Шлиссельбургский комендант встретил Василия в воротах, пригласил царскую семью в свой дом, но те в шубейках цветных и в пуховых шалях вовсе не замерзли, и порешили ждать царя тут же, на берегу, затеяв игру в снежки. Знали, что Петр выехал им навстречу. Василий послал одного из своих солдат по Неве проведать о приближении царя.
Вдруг сквозь обозные скрипы звучно затрубил рожок, и все увидели вдалеке двойной красный парус, быстро приближающийся к Шлиссельбургу. Прикрывая лицо от довольно свежего ветра, Василий не мог понять, откуда взялся этот парус на скованной льдом реке. Вот уж и совсем близко стало видно: на большой, из досок сколоченной платформе стоит высокий человек в меховом треухе и в громадных ботфортах, упираясь в палубу, ловко перебирает парусные канаты и со сказочной быстротой несется навстречу царскому поезду. Лицо знакомо, но неужто он один, без спутников, в столь дальний путь?1
— Петенька! — кричат царевны хором и бегут к брату. Три железных острия, со звоном взрезав кромку льда, останавливаются. Драгуны замирают в седлах. Царь целует родственников. Потом, оживленный, сбрасывает треух, трет снегом смугло-румяное лицо.
— Славно, Татищев, что привез ко мне ты государыню и царевен. Что уставился на мой корабль? Аль не нравится? А ведь сам я его срубил и снарядил. Именуется по-голландски буер. А ты, комендант, веди-ка гостей да попотчуй кофеем. — Царь ловко вбивает молотом в плотный снег заостренный кол, набрасывает на него канат, опускает паруса.
Драгуны, спешившись, идут вслед за царской семьей в городские ворота. С ними и Татищев ведет в поводу своего Кубика. Рядом — Васильев, постоянный спутник, не сводящий удивленных и немного испуганных глаз с высоченной фигуры царя. С изумлением слышит Татищев Петров рассказ гостьям о том, что и часу не прошло, как покинул он Петербург. «Больше семидесяти верст, если по Неве, и всего за один час. Казаки, небось, отстали намного», — размышляет Василий, ведя коня по шлиссельбургской улице. В самом деле, только три часа спустя появились в городе алые казачьи шапки-трухменки и зеленые мундиры преображенцев. Со стен Шлиссельбурга палили и палили пушки…
На буер поставили теплый шатер для царевен. Уговорил-таки государь осторожных родственниц своих прокатиться под парусом. Прасковья Федоровна все расспрашивала Татищева про Псков, куда собиралась заглянуть. Особливо памятна была ей поездка в Михайловскую губу, которую она отдала уже старшей дочери своей царевне Екатерине. Василий поведал о смерти батюшки, о том, что Федор Алексеевич, дядя его, воюет в Новгородском полку, потом был в Переславле Рязанском воеводою, ныне же ушел в Донской поход на Воронеж, а оттуда — в Черкасск с полком гвардии майора князя Василия Владимировича Долгорукого.
— Это где бунт учинил Кондрашка Булавин? — спрашивала Прасковья Федоровна, сидя в кресле у камина комендантского дома, покуда царь Петр обходил город. — Сказывают, больно мягок Федор, дядя твой. А ведь Булавин-то атамана Максимова казнил и сам срубил голову брату князь-Василия князю Юрье Владимировичу Долгорукому.
— Казаки донские поднялись за древнюю волю свою, а Кондратия Булавина атаманом выбрали на кругу казачьем. — Василий помнит дядюшкино письмо, полученное в Москве. — Да и государь не велит казнить бунтовщиков, понеже люди ему зело нужны.
— Этак, пожалуй, ты и сам, Татищев, взбунтуешь солдат. — Прасковья Федоровна, все еще миловидная, невзирая на свои сорок четыре года, тряхнула черными, подкрашенными кудрями.
Петр увез царицу и царевен в тот же день в Петербург, а Татищева оставил на два дня в Шлиссельбурге для укрепления тамошней артиллерии, коей остался недоволен, повелев быть у него не позднее третьего дня. 31 марта 1708 года Василий Татищев по невскому льду приехал впервые в Петербург.
«Сие место истинно, как изрядный младенец, что день преимуществует», — говаривал Петр о своем городе на Неве. Татищев оглядел все в один день, дивясь преображенью плоской болотистой равнины в невской дельте. Уже высилось славное адмиралтейство, где стучали топоры и гремели якорные цепи спускаемых на воду судов, крепость на Заячьем острове отражала в широких полыньях свои бастионы и укрепилась еще могучим кронверком, подзорный дворец, аптека, дома кофейный, трактирный и два питейных (австерии) — все они, так же как и десятки других домов, были покуда брусчатые, мазанковые, однако спланированные по такому строгому регламенту, с регулярностью и тщанием, что являли собою совершенный вид европейского города. На месте будущих улиц целые просеки прорублены были в лесу. Работа стихала лишь на несколько ночных часов и вновь поутру закипала с небывалой силой. Побывал Татищев в Кроншлоте и на Котлине-острове, где также кипела работа, где вместе с тем царь праздновал приезд гостей, руководя боевыми вылазками полковников своих Толбухина и Островского, сражавшихся с врагом совсем рядом.
Вторя пушечной пальбе, взломала лед Нева и понесла льдины в залив. Татищев стоял в доме Петра, выстроенном вблизи деревянного собора Петра — и Павла, слушал повеления царя и взглядывал поминутно в распахнутое навстречу весеннему ветру окошко, любуясь ширью Невы. Лунные стекла в свинцовых переплетах искрились на солнце. Пахли сосной полы небольшого кабинета Петра, стены и потолок обиты были корабельною парусиною, на столе лежали географические карты, табакерка и длинная самшитовая трубка, тускло поблескивал медный подсвечник. В углу — походная деревянная трость царя, обтянутая змеиной кожей, на лавке — синий плащ-епанча удивительного самодержца, знавшего четырнадцать ремесел и требовавшего того же от своих подданных.
Расторопностью поручика Татищева царь остался доволен, велел выплатить ему жалованье за два года и тут же дал множество поручений. Василий занимался артиллерийской оснасткой кораблей в адмиралтействе, был при отливке пушек в Пушкарской слободе, следил за правильным приготовлением «зелья» — пороха в слободе Зелейной. В Летнем саду, в царской токарне, налаживал с иноземцем-механиком токарно-копировальный станок царя. Тут же следил за регулярной посадкой деревьев и кустов, среди которых торжественно красовались на солнце уже около тридцати беломраморных статуй, все венецианской работы. Наступили теплые дни, и в Летнем саду заблагоухали измайловские нарциссы и гиацинты, астраханские лилии, кабардинские розы и тюльпаны. Много новых деревьев привезли из Гамбурга, а в один из дней поручик сопровождал царя на дальний остров за речкой Смоленной, где его величество сам посадил дуб и велел беречь сие дерево как символ вечности его города.
Зазеленели первые листы на липах в Летнем саду, как двинулся по Неве новый ледоход. Белые-белые льдины-лебеди с Ладоги к морю проплывали под черными фортами белее невест. И было весело стоять на зеленотравном берегу, глядеть на реку, с которой веяло холодом, и слушать, как стучит и клокочет этот город, подобный огромному сердцу новой России. Наконец прошел и этот, второй ледоход, и голубое небо отразилось в бескрайней водной шири самой Невы и множества ее рукавов и протоков, всего этого прохладного и вольного пространства, коему некогда новгородцы дали небесное имя — Нево. И вновь пришедшие сюда русские люди, изнуряемые лихорадкой и цингой, измученные голодом и усталостью, пили сладкую невскую воду, дышали необъятной ширью и верили в славное будущее этих мест, не могли не верить, иначе недостало бы человеческих сил для их немыслимого труда.
В Петербурге был еще и мозг России. Это Василий Татищев понял в том 1708 году, когда с отдохнувшей армией своей Карл XII вторгся наконец в раздражавшую его Россию, поставив перед тем на колени Польшу. Петр помнил первую Нарву и, несмотря на свои последние победы, был серьезен. Карл всего с шестьюстами солдатами атаковал и взял Гродно. Карл двинулся было на Смоленск и Москву, но дорога была страшной и опустошенной, к тому ж преграждаемой русскими отрядами. Король призвал рижского губернатора Левенгаупта с войском и продовольственными и боевыми припасами идти к нему на соединение. Полагали, что Карл дождется Левенгаупта у Могилева, но король двинулся на Украину, где ждал изменник-гетман Мазепа. Петр, узнав про это движение шведов, поехал из Петербурга с гостями своими в Копорье, Ямбург и Нарву, показал царице и царевнам эти города и отправился в Москву. В царском поезде был и Василий Татищев.
В Нарве Василий забежал в знакомый дом, где жил его старый учитель. Огорчился, не застав его: Марта объяснила, что брат ее уехал с утра в попутном солдатском ботике искать на берегах Нарвы диковинные каменья. Мигом вспомнилось детство, Псковщина и Подмосковье; Василий написал несколько добрых строк для учителя, благодарил его за все и обещался скоро снова приехать. Заехал он к комиссару Рунову, который заведовал почтой в Нарве, отослал брату Никифору в Боредки деньги, что получил в Петербурге. Своих поместий у братьев Татищевых так покуда и не было. Хотели было разделить батюшкино наследство, подали и челобитную в Поместный приказ 10 февраля 1707 года, но мачеха не пожелала уступить ничего, хоть и была бездетна. Растолковали им в приказе, что прок от челобитной может быть лишь тогда, когда мачеха их вторично выйдет замуж.
Из Нарвы — на Москву, из Москвы — в Киев. Снова в полк Автонома Иванова, снова каждодневные ученья. На Украину стягивались лучшие полки: сюда шел с армией шведский король; что ни день маневрируя, кружа по белорусским землям, сбивал с толку русских командиров.
В августе узнал Василий о находке будто бы костей диковинного зверя в устье Десны, где строились редуты. Спросившись в полку, поехал туда с Васильевым. Внимательно разглядел все, что раскопали землекопы, убедился, что не кости это, а корни громадного дерева, собрался уезжать, как вдруг один из землекопов подошел к нему и поклонился. Был он строен и высок, зарос бородою, и все же Татищев узнал его. Узнал и несказанно удивился:
— Иван Емельянов, откуда ты тут?
Иван покосился на Васильева:
— Прослышал, что поручик Татищев Василий приедет, глянул: сразу признал, — с батюшкой схож ты, господин поручик.
— Иван, о тебе же с Азовских походов вестей нет. Жена твоя Марья все спрашивает меня, уже двенадцать лет…
— Жива, значит, Марья… Эх, барин, долго рассказывать…
— Так расскажи коротко. Ведь псковичи-земляки в Боредках тебя давно похоронили. Тебя и Егора Костентинова.
— Егор и вправду помер, а я вот, как видишь, живой покуда. В плену мы были у турок, боле десяти лет. Взяли нас тогда в степи под Азовом обоих при пушке без памяти. Трижды бегали от них, три раза и ловили нас в горах крымских. В четвертый раз казаки выручили, лечили под Черкасском. Земля там богатая, казаки — народ хороший. Думали мы с Егором дома там поставить да своих привезть. Никита Алексеевич, что говорить, добрый человек, а все на волюшке-то лучше. А тут нагрянул беглых людишек ловить да казнить князь Долгоруков. Дон и поднялся. Мы с Егором в войске Кондратия Афанасьевича Булавина были. Погиб атаман, предали его. Нас в цепи, это уже не тот Долгоруков, а братец его. Да поутру на виселицу назначили. Только ночью, луна над степью стояла, пришли к нам царевы солдаты и кто, ты думаешь, с ними? Дядюшка твой, Федор Алексеевич, спасай его бог. Выкликает меня и Егора, выходите, говорит. Вышли мы из анбара, где заперты были, он велел цепи-то с нас сбить, бегите, говорит, мужички. Егор и скажи ему: мы-де рады бы бежать, да товарищей своих не кинем тут, а нас эвон в анбаре-то, почитай, человек тридцать было. Поглядел он, видит, все народ простой, русские мужики, и тех тоже ослобонил. Все и кинулись кто куда, врассыпную. Мы с Егором под Киев лесочками да балками вышли…
— А где Егор?
— Егор помер, три недели уж, как я схоронил его. Болел он, кровь горлом шла.
— Иван, не дело тебе тут оставаться, ведь сыщут. И домой идти тоже нельзя. Батюшки уж нет на свете. Выдадут там тебя. Иди-ка ты, брат, ко мне в роту. А я Автоному Ивановичу объясню, что ты мой мужик, и будешь у нас в полку солдатом-драгуном, как вон Васильев. А побьем шведа, война кончится, домой поедем, Марью и детей увидишь, я тебя сберегу. Васильева не бойся: не выдаст.
Ивана Емельянова взяли в полк без затруднений, в числе пришедших новиков, как дворового человека Василия Татищева. Не раз этой зимой слушал Василий рассказы Ивана Емельянова о булавинском восстании, о том, как увел от преследователей казаков булавинец Игнат Некрасов на Дунай, потом в Турцию, и знамя, сказывают, сберег, не досталось оно Долгорукову[23].
Зима случилась такая лютая для Украины, какой не помнили в этом краю и самые древние старики. «Господь за Россию, — говорили в полках. — Померзнет швед, поделом ворогу».
Василий Татищев много писал писем: в Нарву Орндорфу, в Петербург — Ульяну Синявину, с которым познакомился в бытность свою в городе Петра. Синявин возглавлял специально учрежденную Канцелярию от строений, что строила в Петербурге образцовые дома с выведением главного фасада обязательно на улицу. Писал и брату Никифору, и брату Ивану. Письма ходили подолгу, но отважные русские почтари одолевали расстояния и опасности, и всегда приходил в Киев долгожданный ответ.
Об образовании в России губерний и о назначении губернаторов узнал Татищев от Феофана Прокоповича, с которым был дружен. Феофан замечательно говорил свои проповеди, а Василий умел уже отделять зерно от плевел и, отметая религию, впитывал с наслаждением науку. Приглашал Прокопович в свободный час молодого поручика и в классы Киево-Могилянской академии. Василий не стеснялся сесть на одну скамью со спудеями — учениками младших классов, с дидаскалами — учениками средних классов и, наконец, со старшеклассниками — студентами, коим лекции читали профессора. Все почти он уже знал, но здесь приводил свои знания в систему. Записал он и запомнил и новое деленье России на губернии: Ингерманландскую (после — Петербургскую), Московскую, Архангелогородскую, Смоленскую, Киевскую, Казанскую, Азовскую и Сибирскую.
Внимательно следил Татищев за театром военных действий. А нечаянных новостей было во множестве. Изменил и перешел на сторону Карла старый гетман Малороссии Иван Мазепа. Блистательные победы, связанные с именем Александра Меншикова, пересказывались из уст в уста: двухчасовой бой у села Доброе 30 августа 1708 года, битва при Лесной 28 сентября, где Меншиков кроме драгун посадил на коней и пехотинцев, и, наконец, разгром укрепленного Мазепою города Батурина 2 ноября. Укрепленные места, где Мазепа собрал провиант для шведов, попали в руки русских. Все деловые письма Петр повелел писать цифирью, дабы неприятель, заполучив оные, ничего не мог разобрать. В декабре 1708 года морозы на Украйне сделались столь жестоки, что и птицы мерзли в воздухе. Около 100 русских солдат отморозили себе руки и ноги, но Карл, простояв в степи двое суток, потерял до четырех тысяч человек. В Сумы вошли Ингерманландский и Астраханский полки. Тут Петр праздновал новый, 1709 год. Все ждали генерального сраженья, ибо Карл был совершенно отрезан от Польши нашими войсками. Двинулся было к нему на соединение посаженный им в Польше королем Станислав Лещинский, но из Киева вышли навстречу Лещинскому князь Дмитрий Михайлович Голицын и генерал Гулиц с 5800 пехоты и 3600 драгун и отбросили польско-литовские войска.
Однако русский царь повелел изнурять шведские войска и избегать покуда генерального сражения. Весной, по наущению Мазепы, Карл осадил Полтаву. Ее взятие означало пополнение армии продовольствием и оружием, восстанавливало сообщение с Польшей и татарами и открывало путь на Москву. В Полтаве стояло пять батальонов при полковнике Алексее Степановиче Келине, введенных туда повелением Петра еще зимою.
В июне, 8-го числа, драгунский полк, в котором служил поручик Татищев, получил приказ выступить из Киева к Полтаве. 250 верст прошли в два перехода, остановившись лишь в Лубнах. 10 июня 1709 года, обойдя осажденный город с юга, Василий Татищев с седла своего коня увидел Полтаву.
Небольшой городок стоял на холме, укрепленный насыпями и валами. Отсюда, с противоположного низменного берега реки, где находился Татищев и стояли русские войска, хорошо видны были два взгорья по обе стороны Полтавы; на одном высился живописный монастырь. Под каждым из этих холмов шведы возвели укрепление из корзин, насыпанных землею; с монастырских стен постоянно доносились тяжелые удары — это неприятель бил по городу крупными пушечными ядрами. Татищеву показалось невероятным, что этот городок, окруженный многотысячной армией шведского короля, вот уже почти три месяца отражает атаки и будоражит тылы шведской армии. Драгунский полк Татищева стал в передовой линии на левом берегу реки, напротив шведского лагеря. Здесь, у моста, еще прежде был сделан редут.
…Ночью зажглись над головой звезды. Татищев, завернувшись в епанчу, прилег на охапке принесенной Васильевым соломы. Глаза привычно узнавали созвездия, планеты. В нашем и в шведском лагерях горели костры, и можно было угадать по ним, что войска растянулись на целую версту. В передовом редуте огней не жгли, лишь тихо переговаривались солдаты. Ветерок с реки доносил слова.
— Под Гадячем-городом так же заночевали в поле. Мороз — страсть какой, снег. Поутру еле глаза разлепил, вмерз в снег-то, встать не могу. Гляжу, рядом подымается из сугроба большой такой, страшенный человек, отряхнул с себя снег и ну пинать, будить, значит, всех, а сам смеется. Пригляделся: батюшки, сам царь это…
— Седьмого мая крепко шведа объегорили: баталию затеяли, погнали его до Опошни, сам король ихний вышел, ан Меншиков-то и отступил. А тем временем бригадир Головин в Полтаву девятьсот человек наших привел, свинец и порох доставил полковнику Келину.
— Сказывают, Головин-то женатый на сестре Меншикова…
— А как задал он шведу перцу, — вылазку сделал из Полтавы и гнал до самой до реки. Да только лошадь под ним убили.
— А наш-то подполковник Юрлов, что в плену сидел в Старом Санжарове, слыхали, что учинил? Послал к царю Петру свово, то есть пленного солдата, потихоньку. Тот, мол, так и так: шведов при пленных мало. Петр солдатика-то назад послал, скажи, говорит, подполковнику, что я на выручку ему генерала Гейншина с драгунами посылаю. Юрлов тогда всех наших и взбунтовал: разбили они колодки свои и теми колодками стражников перебили, а тут Гейншин и город взял. Сказывают, Петр за это Юрлова, стало быть, в полковники тут же…
16 июня с воинского совета пришел полковой командир[24] и объявил своим офицерам, что Полтаву надобно освобождать, ибо Келин бросает в наш лагерь пустые ядра с письмами: нет у осажденных более пороху и свинца. Писал, что раскрыли они уже двадцать минных подкопов под стены города со стороны шведов, что защитники Полтавы смелыми вылазками своими зажгли шведские укрепления. Пробовали делать апроши, постепенно приближаясь к Полтаве, но шведы построили поперечную линию; мешали также болота. Теперь Петр решил, что без генерального сражения не обойтись. Надо было форсировать реку и дать это сражение.
19 июня полк начал отход с позиций напротив Полтавы. Татищев вел свою роту вверх по реке несколько верст до того места, где был наведен мост для переправы. Двадцатого переправились, остановились за четверть версты от шведского лагеря, ночью сделали ретраншемент. Полтава была в пяти верстах на юг. Татищев в составе русской кавалерии оказался на правом фланге; перед их бригадой, он знал, стоял генерал Левенгаупт, знакомый ему по боям в Курляндии. 22 июня объявили: по договоренности между фельдмаршалами Борисом Петровичем Шереметевым и Реншильдом генеральное сраженье начинать 29-го.
Всю ночь лязгали лопаты: было сделано по повелению царя перед кавалерией 10 редутов, в них поставлены пушки и батальоны, порученные бригадиру Айгустову.
Прошел слух, что король Карл, делавший рекогносцировку, ранен пулею в ногу, а потому командовать шведской армией повелено Реншильду.
26-го на левый фланг бригады, в которой стоял со своей ротой Татищев, пришел полк новобранцев. Василий поехал туда, надеясь увидеть брата Ивана. Полк был одет в серые мундиры и закреплял позицию. Один поручик сказал Татищеву, что Иван идет в составе другого полка, который прибудет к 29-му. Василий возвратился в свою роту. А через час на левом фланге послышались крики, ругань, грянуло несколько выстрелов. Татищев вскочил в седло, помчался на выстрелы с саблею в руке. «Шведы, шведы», — кричали бывшие тут его солдаты. В самом деле, шведские синие мундиры мелькали в роще. Татищев скомандовал своей роте приготовиться к атаке, но тут перед ним вырос знакомый уже поручик, приведший новобранцев. «Стой, стой! — кричал он. — Не стрелять!» На поручике был тоже синий мундир, но, как разобрал теперь Василий, — мундир Новгородского полка, одного из самых боевых. Все разъяснилось: рота Татищева едва не атаковала своих. Утром перебежал к шведам унтер-офицер Семеновского полка, из немчичей, хорошо знавший нашу линию обороны. Немедленно доложили о том государю. И Петр повелел тотчас выстроить напротив друг друга слабый полк новобранцев в серых мундирах и Новгородский полк, так, чтобы всякий стал против похожего на него по стати. Затем все обменялись мундирами. Одетые в мундиры новобранцы оказались теперь обстрелянные во многих сраженьях солдаты Новгородского полка.
Василий решил утром 27 июня опять наведаться к соседям, узнать, не подошел ли с полком его брат Иван. Но все решилось иначе. Ввечеру объехал он свою роту, проверил снаряжение. У каждого драгуна был драгунский пистоль с тридцатью патронами к нему, шпага и палаш, было несколько пикинерных копий и длинноствольных ружей со ста патронами к каждому; к седлам приторочены драгунские мортирки. Стемнело поздно. После полуночи Василий задремал, но заржал Кубик, и он проснулся. Было еще темно, в разрывы облаков проглядывали звезды. Полная луна освещала высь. Василий вынул часы, отцов подарок, пригляделся: было без пяти минут два часа ночи. Прилег снова, но безотчетная тревога заставила открыть глаза. Вдруг небо озарилось, и близкий пушечный грохот потряс землю. «Драгуны, в седло!» — это был крик полкового командира. Множество вспышек и гром тысяч выстрелов — это Татищев увидел и услышал, уже сидя в седле. Казалось, вся шведская армия двинулась против них. Шведы пробивались сквозь редуты, чтобы атаковать нашу конницу, и пушки русские били непрестанно. Услышав команду, Татищев повторил ее и бросился с палашом в руке к редутам, увлекая за собою свою роту. Через мгновенье они сшиблись с чужими всадниками. При вспышках выстрелов отбиваясь от ударов сабель, Василий налетел на насыпь. Отсюда в полумраке раннего рассвета было видно, как эскадроны шведской конницы, оторванные от пехоты нашими пушками, поспешно уходят в лес. Рота его сбила с коней целый эскадрон, и подскакавший Иван Емельянов передал Татищеву два штандарта и знамя. Сбитые с коней уцелевшие шведы поспешно отходили. На редутах кипела схватка. Пушки били, почти не переставая.
«Рен ранен!» — крикнул Татищеву полковой командир. Рен командовал всей нашей конницей. Но тут поблизости Татищев увидел знакомого генерала на красивом белом коне, ясно выделявшемся в сумерках, узнал: Боур! Вместо Рена назначен Боур! «Отходить кавалерии, отходить!» — командовал Родион Христианович, и Татищев, недоумевая, зачем надобно отходить, приказал то же. Отбиваясь от свежей шведской конницы, стали отступать сквозь редуты. «Гору оставлять с фланга, не идти под гору!» — это вновь Боур. Едва отошли от редутов, как ударили фланговые пушки по наступавшим эскадронам шведским. Потеряв множество убитыми, шведы отступили.
Уже совсем рассвело. Наша конница выстраивалась в боевую линию. Васильев, оказавшийся рядом, протянул Татищеву котелочек с водой. Василий пил и оглядывал поле, перед ним лежащее: битва вспыхивала в разных его местах с новою силою. Мимо него проскакал галопом к пушкам генерал-поручик Яков Вилимович Брюс, за ним несколько офицеров. А справа, обтекая редуты, понеслась лавина конных петровских калмыков. Со страшной силой обрушились они на левый фланг шведов. Бешеный слитный крик долетал оттуда и лязг сабель.
В восемь часов утра бой затих. Полки перестраивались. Василий, стоя со своей ротой на прежнем месте, чувствовал, что главное сражение еще впереди. Отсюда, с возвышения, видно было, что русская армия стоит теперь в две линии; Татищев был в передовой, на фланге. В центре — пехотные полки Шереметева, на другом фланге — снова конница. Пыль заклубилась перед фронтом русских войск. И Василий увидел царя. Узнал в других всадниках Боура, Репнина, Меншикова, Брюса. Петр остановил коня перед фронтом саженях в тридцати от того места, где стоял Василий, но слова, произнесенные звучным голосом, долетали до слуха: «Трехтысячный отряд шведов разбит нами. Генерал Шлиппенбах сдался. Розен отступил… Не за Петра сражаетесь, российские воины, но за Отечество, Петру врученное! За Отечество наше!..»
«За Отечество!» — прозвучало внутри Василия Татищева.
Сошлись с врагом пехотные рати Шереметева. Конница обтекала место боя с флангов. Татищев видел, как на левом фланге «новобранцы» в серых мундирах приняли на себя страшный удар отборных полков. В рукопашной первый батальон новгородцев начал отходить. И тогда вновь возник перед глазами Татищева высокий всадник в мундире полковника Преображенского полка. Желтые кожаные краги, черный плащ, шляпа. И горящие гневом глаза Петра. За свистом ядер и пуль Татищев не слышал команду Петра, но понял, что царь сам повел в атаку второй батальон новгородцев. И ринулся со своими драгунами следом. Не выпуская ни на секунду из поля зрения высокого всадника, круша палашом направо и налево под тысячеголосое «ура», с радостью заметил, что приблизился к самому Петру. Справа шведский рейтар в распахнутом синем мундире попытался пикой достать Петра. Василий выстрелил из пистолета в упор, вновь перехватил палаш, схватился вплотную с другим, сбил с коня. Сильно толкнуло в правое плечо, боль пронзила руку до самых пальцев. «Только бы не выронить саблю», — подумалось. И он перехватил палаш левой рукой, видя, что правый рукав мундира темнеет от крови. Поднял глаза: Петр, бросая шпагу в ножны, подъезжал к нему. Драгуны оттеснили от царя шведов и погнали прочь. Татищев услышал слова Петра и понял не вдруг, что слова эти обращены к нему: «Славно, господин поручик! Да это ты, Татищев? Поздравляю тебя раненым за Отечество!» Петр обнял осторожно и поцеловал Василия в лоб. «Лекаря поручику, живо!» — и умчался в битву. Слабея, увидел и навсегда запомнил Татищев мужественное лицо и еще порванный в нескольких местах осколками бомб черный плащ и простреленную пулею шляпу на вершок ото лба царя…
Глава 5
Огненные голуби
«Иуний — месяц, шестый в году, а первый в лете, имеет 30 дней, солнце в нем преходит звездницу Рака, ибо возвращается вспять от северной к югу и день у нас умаляется, а в южной стороне прибавляется. Имяни сего причину латинисты разную кладут, одни мнят от Иуния Брута, перваго бургомистра римская, другие от молодости, что в сии жаркие дни одни молодые в воинстве оставались, а старые в советах и управлении внутреннем упражнялись».
Рука медленно водит пером по бумаге. Правая рука отвыкла от письма, хотя и срослась у плеча и боли в ней Василий Татищев уже не ощущает. Много слов вписано в заветную тетрадь, а когда их соберется поболее, то расположит их Василий Никитич в азбучном порядке с надеждою великою положить тем начало первому лексикону российскому — историческому, географическому, политическому и гражданскому.
В раскрытое окно наносит ветер волнующий запах лиственничных крон. Старая аллея в Боредках вовсю зеленая, лишь две-три сухие верхушки печально уставились в небо. В окно виден пруд, обсаженный кругом березами. На трех его островах уютно белеют беседки. Немало потрудился в Боредках Никита Алексеевич, приводя в порядок псковское свое именье. Но все Василию мнится, что теперь не начало лета 1710 года, а та давняя уже пора младенчества, когда окружающее его здесь виделось впервые и заменяло ему целый огромный мир…
Иван Татищев подошел со своим полком к Полтаве, когда бой был кончен и шведы сметены русскими, потеряв до 10 тысяч убитыми. На три версты окрестность была усеяна трупами. Лишь треть русской армии решила исход дела, и в этой передовой линии оказался Василий Татищев. Иван не мог сыскать раненого брата, ибо в составе отряда князя Меншикова устремился в преследование уходящего врага. Тогда был пленен на днепровской переправе у села Переволочны генерал и рижский губернатор Левенгаупт, а с ним почти 17 тысяч человек, в их числе генералы, наводившие страх на Европу, — Крейц, Круз, графы Дугласы. Освобождены русские пленные, сотни офицеров. Армии Карла XII не стало.
Лишь три дня спустя братья Татищевы встретились, и Иван получил дозволение сопровождать раненого брата в госпиталь в Лубны, где была и аптека. В Лубиах навестил Татищева генерал-фельдцейхмейстер Яков Вилимович Брюс, передал по повелению царя Василию золотую медаль в награду и годовое жалованье обоим братьям. Сам назначил лечение, сам сделал чертеж лубка, в который взяли руку Василия Татищева. Присутствие земляка-псковича обрадовало, рука срослась быстро, но пальцы действовали плохо, да и много крови потерял, потому получил поручик годовой отпуск на поправку в своей деревне.
Едва придя в себя после ранения, отправил Василий Татищев бывшего неотлучно при нем Александра Васильева на поиски рядового драгунского полка Ивана Емельянова. Просил о том же уехавшего в Киев, в полк, брата. В числе убитых рядовых, погребенных с воинскими почестями на Полтавском поле в присутствии царя, рядового Емельянова не оказалось. Васильев нашел его в обозе раненых с оторванной ядром левой рукой. За серебряный рубль Ивана перевезли к Татищеву в Лубны, а оттуда Василий с двумя своими верными людьми и конем Кубиком, уцелевшим под пулями, отправился 30 сентября на Псковщину, в родные Боредки.
Комнаты в доме обклеены были голубыми и бланжевыми обоями, в комнатах — кирпичные печи с каминами. Тут же стояли кресла простого дерева, выкрашенные краскою, с кожаными зелеными подушками, стулья, переплетенные камышом, сосновые складные столы, диваны, обтянутые подержанной выбойкою. В шкапу нашел Василий отцовы мундирные треугольные шляпы пуховые, несколько шпаг. В каретном сарае пылились дрожки парные с крыльями на рессорах, каретные старинные железные дроги и две кибитки: одна обтянута кожею внутри, другая циновкою, колеса кованы железом. В углу располагались дровни и разъездные телеги и свалены были хомуты со шлеями, узды, седелки с подпругами, чересседельники, вожжи, привожжики, щетки конные, пожарная труба. Все это принялись они приводить в порядок с младшим братом Никифором, которому уже сравнялось 20 лет. Отправились и на кузницу, где нашли наковальню, молотки, клещи, насеки, сквозники, тиски железные с винтами, винтовальные железные доски, подпилки, натяг железный, ножницы для резки железа, конские клещи и пару мехов. При ветряной мельнице — ларь с машиною для делания пеклеванной муки. За мельницей была мастерская и склад. В мастерской стоял станок токарный, аккуратно были разложены долота, стамески, циркули, шерхебель в станке, винтовальня с ручкою, пилы продольные, пилы поперечные для пилки дров, ломы, рубанки, гири от пудовых до полуфунтовых, три пуда черного дуба, водонос с железною цепью, ступка каменная с железным пестом, кадка, топор, ножи кривые для прививки деревьев, ножницы для стрижки шпалеров, бороздники железные, лейки жестяные, косы, пенька, овечья шерсть, мерлушки, овчины неделанные, гвозди двутесные и однотесные, дегтю два ведра, соль, масло постное, свечи сальные, кожи говяжьи, мел, стекло в малых листах, холст посконный, клей мездряной, масло чухонское. На мельнице управлялся с одной рукою Иван Емельянов вместе с несказанно счастливой женой Марьей.
С детства Василий не любил попов, и тут случилось: в конце зимы островский священник отец Савватий донес во Псков, что-де живет в Боредках бунтовщик Иван Емельянов из войска Кондрашки Булавина, вора и богоотступника. Василий с Никифором воротились домой с охоты, а сестрица Прасковьюшка плачет, говорит: увезли Ивана в город и кандалы надели на ноги, чтоб не убежал. По случаю проезжал Псков Яков Вилимович Брюс. Василий, хоть и не больно здоров, бросился к земляку-генералу с челобитной на имя царя. Брюс ехал в Петербург, где ждал его Петр, сочинявший морской устав, и обещал хлопотать перед государем. В апреле Иван Емельянов воротился в Боредки, весь седой, но свободный по указу царскому, «яко в славном деле Полтавском кровью смывший вины свои».