Мусульмане тоже довольно заметно делятся по языковым группам: сунниты, в основном, говорят на семитских и тюркских, а шииты — на иранских языках, хотя и тут встречаются исключения.
То же можно сказать и о буддизме: индусы, китайцы и японцы, например, все имеют весьма существенные отличия по вере. Не говоря уж о тибетцах — буддистах-ламаистах.
Можно привести и иные многочисленные примеры, в том числе более изощренные, когда религиозные разломы проходили по этническим и даже субъэтническим границам, порой весьма тонким.
…можно утверждать: в общем и целом, несмотря на имеющиеся исключения (когда народы принимали ту или иную религию по соображениям нерелигиозным, а то и принудительно, а язык навязывался или перенимался), связь национальной религии с национальным языком просматривается вполне очевидно. А это значит, что биологическая детерминанта незримо присутствует даже в такой тонкой материи, как вероисповедание.
Этнический, племенной образ мышления, закрепленный в племенном языке и с его же помощью доформированный, заставлял выбирать ту разновидность религии, которая ему более соответствует, а то даже и видоизменять, приспосабливать новую религию под уже сложившийся племенной образ мышления. «Истинность» или «неистинность» религий тут совершенно не при чем. Все дело именно в том, что этнос первичен, а религия — вторична.
…отличия в строении мозга — не только расовые (о них шла речь в разделе «Раса и этнос»), грубые и мощные, но также и племенные, более тонкие и деликатные — имеют место быть и фиксируются наукой с давних пор. Одним из первых еще в конце XIX века этой теме посвятил свои труды отечественный ученый Р. Л. Вейнберг. В работе «О строении мозга у эстов, латышей и поляков. Сравнительно-анатомический очерк» (М., 1899) на базе статистической информации он сделал важнейший, основополагающий вывод: «Мы видим таким образом, что хотя человеческий мозг устроен относительно своей наружной формы, несомненно, по одному плану, общему для большинства человеческих типов, тем не менее, он представляет целый ряд таких признаков, которые заметно разнятся по своей частоте у различных племен человечества или даже свойственны только одним племенам, отсутствуя совершенно у других».
Современник Вейнберга, знаменитый французский краниолог Поль Топинар высказывался о биологических основаниях культуры с еще большей ясностью: «Импульсы, присущие мозговому веществу, столь прочны, несмотря на воспитание и цивилизацию, что сохраняются еще после скрещиваний и помесей и помогают распознать последние… Достаточно сказать, что идеи нравственности могут составить физиологические отличия между расами… Существуют языки, глубоко отличающиеся друг от друга и требующие особого устройства гортани для разговора на них и особого понимания для уразумения их… Следует обратить внимание также на различные способы ощущения музыкальной гаммы в пяти частях света. То, что гармонично для слухового аппарата мозга одних рас, неприятно для слуха других. Воспитание здесь не при чем, так как самый факт первичен и имеет анатомическое основание. То же относится и к отличиям в системах счисления. Народы, называемые арийскими, понимают их все и вообще отличаются способностями к математике… Способности к рисованию также различны».
Религии приходят и уходят, а этнос при этом порой остается и продолжает жить уже с новой религией. Ибо этничное — первично, а религиозное — вторично. Ставить знак тождества между этносом и его религией возможно далеко не всегда.
Чем органичнее данная религия для данного этноса, чем она этничнее, первозданнее, чем больше спаяна с этносом от самых глубин его этногнеза, тем лучше для него. Ибо в этом случае религия не вносит в бытие этноса никаких противоречий, она лишь укрепляет его самостояние, всемерно утверждает его идентичность на самых фундаментальных этажах его этнопсихологии, максимально способствует этническому единству. И наоборот, чем пестрее история и палитра религиозных воззрений этноса, чем больше в ней заимствований, чем богаче она сектами, толками, течениями, инородными культами, тем слабей, неустойчивей, раздробленней, недолговечней этнос, тем уязвимей он, ибо глубоко подрывается его основа основ: этническая идентичность.
…что такое мнема, из чего она состоит и как действует в жизни индивида и общества? Рубакин определяет мнему как «термин, обнимающий собою процессы получения, сохранения и оживания раздражений», введенный в науку Рихардом Семоном в трудах «Die Mneme» и «Die mnemischen Empfindungen». А именно.
Лишь только оригинальный, или первоначальный, раздражитель перестал действовать на организм, возбуждение как будто бы тоже прекращается немедленно. Но это не так. Возбуждение бывает максимальным в то время, пока длится действие раздражителя. В этом состоит первая и главнейшая фаза в процессе раздражения-возбуждения. Семон называет ее синхронической или синхроническим возбуждением. Греческое слово «синхронический» значит по-русски «одновременный» (возбуждение одновременное с раздражением).
Но лишь только воздействие раздражителя прекратилось, синхроническое возбуждение быстро падает. Там не менее, как мы уже сказали, оно сходит на нет не сразу, а постепенно. Начинается вторая фаза возбуждения, непосредственно примыкающая к синхронической. Семон называет ее аколутной, что значит по-русски «следующая за», «последующая». После этой фазы организм как бы успокаивается. Он вступает во вторичное индифферентное состояние, которое отличается от первичного лишь тем, что по отношению к данному раздражителю вещество живого организма оказывается молекулярно измененным: оно сохраняет след от пережитого им возбуждения. С этого момента организм делается более предрасположенным к такому же раздражению, какое раз уже имело место, сравнительно со всяким другим, ему неизвестным.
Энграмма. Мнема. Экфория. Изменению, которое произошло таким способом в раздражимом веществе организма, Семон дал название энграммы. Это слово значит по-русски «запись». Записывается, энграфируется, запечатлевается при этом все испытанное организмом. Под словом «все» следует понимать любое проявление жизни, как доходящее до сознания, так до него часто и не доходящее, но тем не менее внедряющееся в его подсознание.
Совокупность таких энграмм-записей образует, по терминологии Семона, так называемую мнему, т. е. запас приобретенных энграмм.
Большая часть энграмм пребывает преимущественно в скрытом или латентном состоянии. Но они могут быть выведены из этого состояния, извлечены, оживлены, как бы вынесены в сознание. Такое их вынесение Семон называет греческим словом экфория, что значит по-русски «вынесение». Оба эти процесса «энграмма» и «экфория» представляют собою процессы физические и психические одновременно, в чем и состоит очень важная особенность и преимущество теории и терминологии Семона…
Получением энграммы, в сущности, и заканчивается взаимодействие между индивидом и окружающей средой, т. е. реальностью. В конечном счете, взаимодействие это сводится к тому, что реальность поставляет организму оригинальные, или первоначальные энграммы, которые в своей совокупности и образуют мнему. Получая энграммы, организм делает выбор из того, что доставляет ему реальность. Он отбирает из них то, что ему подходит, от того, что не подходит, иначе сказать, — то, что организм способен утилизировать и сохранить, от того, что им не утилизируется и не сохраняется. Путем, еще недостаточно изученным, организм производит отбор энграмм. Он сохраняет подходящие для него и, так сказать, жизнеспособные, а остальные, путем естественного отбора, стираются, исчезают, быть может вследствие своей слабой силы, или отсутствия повторения, или вредоносности их для организма. Между энграммами происходит своего рода борьба за существование.
…мы можем уподобить мнему некоему живому ситу, составленному из всех доступных едва ли не с самого зачатия индивиду впечатлений и собственных реакций на эти впечатления. Эта мнема единственна и неповторима с самого момента выхода младенца из чрева матери, ибо отчасти формируется уже генетически. У всех младенцев мира, делающих первый глоток воздуха, нет двух одинаковых мнем. А далее через это оригинальное сито просеивается любое новое впечатление, приобретая вследствие этого неповторимый вид и становясь в свою очередь новым строительным элементом сита, мнемы. И так далее, до бесконечности. Мнема не только накапливает и хранит информацию, но и обеспечивает взаимодействие ранее полученной информации с вновь поступившей, а также курирует все процессы в человеке (физические и психические), связанные с получением, хранением и переработкой информации. В итоге даже у близнецов рано или поздно образуются неидентичные мнемы, то есть каждый из них начинает воспринимать мир и людей через призму своего неповторимого опыта и, соответственно, оценивать все это несколько иначе, нежели другой, не говоря уж про всех остальных. Более того, один и тот же человек в разные периоды своей жизни будет оценивать один и тот же факт по-разному, поскольку его мнема изменится за протекшее время.
«Социальная мнема. Фактор громадной важности. Практически говоря, она стоит на первом месте, и наше поведение определяется главным образом мнемою социальной, а не наследственной. Почти все прирожденные реакции человека затронуты социальными влияниями…
Материалы, поставляемые социальною средою, так громадны, что нуждаются в классификации. Энграммы текут в нас из социальной жизни многими потоками, причем каждый из этих потоков имеет свои характерные особенности, вследствие чего получаются особенности и поставляемых ими энграмм. Совокупность энграмм, так поставляемых, представляет собою особую разновидность социальной мнемы. В жизни каждого из нас преобладают не одни и те же потоки социальных энграмм. Вот главнейшие из разновидностей социальной мнемы: 1. Семейная. 2. Местная. 3. Национальная (этнографическая). 4. Государственная. 5. Международная. 6. Профессиональная. 7. Классовая. 8. Образовательная (энграммы школьного и книжного происхождения). 9. Конфессиональная (церковно-религиозная). 10. Злободневная (данного момента истории). 11. Историческая (данного периода истории). 12. Космическая: совокупность энграмм, поставляемых: а) географической обстановкой, б) природой органической и неорганической. Все личности и социальные коллективы могут быть классифицируемы по преобладанию энграмм одного или нескольких из этих типов…
Коллектив имеет свою особую коллективную мнему. Этим термином следует называть совокупность сходных энграмм у всех (или у подавляющего большинства) членов этого коллектива». Рубакин Н. А. Психология читателя и книги. Краткое введение в библиологическую психологию. — М., Книга, 1977
…возьмем такую коллективную личность, как этнос, и зададимся вопросом, что же составляет основу его коллективной мнемы? Что из перечисленных двенадцати разновидностей социальной мнемы будет для такого коллектива в целом наиболее актуальным? К какой сфере будет относиться совокупность сходных энграмм подавляющего большинства членов этноса? Понятно, что приходится сразу исключить те разновидности, которые не соответствуют масштабам коллектива, превышая их либо не дотягивая до них. Например, семейную мнему, местную, международную, профессиональную, классовую, образовательную, отчасти также государственную и конфессиональную (ибо дела государства и конфессии далеко не всех членов этноса касаются непосредственно), а также космическую.
Что же остается? Да только лишь сама национальность (собственно этничность), а также история и злободневность (то есть, та же история, но текущая).
История этноса, таким образом, — едва ли не единственный вид коллективной мнемы, который в равной мере важен для всех членов этноса, который является его главным духообразующим достоянием, который формирует мировоззрение как этноса в целом, так и его членов — мировоззренческое единство этноса. Больше того: именно этническая мнема заставляет разные этносы по-разному воспринимать, трактовать и преподавать разные события. Например, Куликовская битва, взятие Казани Иваном Грозным или Киева Батыем по-разному существуют в народной памяти русских и татар.
Теория мнемы Семона-Рубакина позволяет полностью отказаться от юнговской концепции архетипа[12]. Наличие коллективного бессознательного в понимании Юнга не может считаться доказанным[13]. Зато представляется вполне очевидным, что из массы индивидуальных мнем (а мнема, безусловно, относится к сфере бессознательного) представителей одного этноса формируется коллективная мнема в силу их биологической общности, а также приобщения к преданиям, сказкам, песням народа, всей его языковой стихии. И именно в этом смысле мы вправе говорить о коллективном бессознательном, проявляющемся в исторической жизни народов.
Таким образом, подытожим: кровь и история этноса есть не только его проявленная в мире данность, но и двуединая основа его сущности, его идентичности, его коллективной мнемы. Через эту призму (которая является реальной материалистической контроверзой идеалистическому архетипу Юнга) он вольно и невольно смотрит на все на свете и оценивает все в зависимости от нее. Не имеет никакого значения, соответствует ли действительности образ мира, сложившийся у данного этноса в результате действия его мнемы, объективен ли он. Поскольку этнос действует в соответствии с этим воображаемым образом, он тем самым его объективизирует.
Понятно, что сколько на свете этносов, оригинальных по своему происхождению и историческому пути, столько субъективных образов объективного мира конкурируют между собой на международной арене. Это одна из неистребимых причин конфликтного состояния человечества. И это основная причина того, что именно этносы выступают как субъекты истории.
…признак, отличающий кровнородственную общину от территориальной — отношение к генеалогии. В кровнородственных общинах генеалогии всегда придавалось большое значение. На ранних этапах она нужна была для предотвращения возможного кровосмешения (родство у индоевропейских народов считалось до седьмого поколения и в этих пределах браки не допускались). С возникновением государств древность рода как бы приравнивается к знатности. У датчан родословные начинаются чуть ли не с библейского сотворения мира. А у франков они шли не глубже V в. Очевидно, следует различать собственно германские и ассимилированные германцами племена.
Генеалогиям обычно придавали большее значение кочевые племена, а также переселенцы из сравнительно отдаленных мест.
У славян длинных генеалогий не было. В лучшем случае они могли бы назвать какого-то отдаленного предка, но генеалогическая лестница при этом не выстраивалась. И это также следствие территориального характера общины, в рамках которой старейшины не наследуют должности, а избираются.
Византийские авторы VI в. отмечают, что славяне и анты «не управляются одним человеком, но издревле живут в народоправстве, и поэтому у них счастье и несчастье в жизни считается делом общим» (Прокопий Кессарийский)…
Примерно та же система самоуправления предстает и на землях балтийских славян. Просматривается она и в волостях в Северной Руси по документам более позднего времени. Главный признак славянской системы организации — делегирование власти снизу вверх. Бакунин верно уловил эту специфику славянского общежития, выстраивая на ее основе концепцию идеального общественного устройства, резко отличающегося от германского государства. Собственно система иерархического построения управления сверху вниз, видимо, не германская, а иллиро-венетская. Не случайно, что прочнее всего она была как раз на территориях, ранее занятой этой ветвью племен. Но сами эти племена значительных государств не создали. Кровнородственные общины готов, лангобардов, свевов, ругов и других племен вступали в борьбу друг с другом, претендуя на господство в выстраивающейся иерархии. В итоге же они рассеялись по всей Европе и даже значительной части Африки и довольно скоро растворились среди местного населения или же были истреблены в ходе непрерывных войн главным образом друг с другом. Остатки же их в большинстве нанимались на службу к удачливым королям и императорам.
Иерархичность заложена уже в большой кровнородственной семье и обязательно в кровнородственной общине. Здесь неравенство предполагается изначально: младшие члены семьи обязаны подчиняться старшим. Это, кстати, хорошо проиллюстрировано в «Повести временных лет» в рассказе о семье у полян. Она явно такого же типа, как те германские и негерманские семьи, которые представлены в варварских правдах. (Ближе всего к обычаям полян оказываются правила, зафиксированные «Баварской правдой». Это заставляет полагать, что летописец называл полянами ту часть населения, которая во второй четверти X века — это фиксируется археологическими и некоторыми письменными материалами — переселилась из Подунавья на Средний Днепр.) В отличие от полян, младшие члены семей остальных славянских племен вполне самостоятельны во всех своих решениях. Если у полян брак покупной и заключается родителями, то у остальных славян все решают сами женихи и невесты во время «игрищ между селами» (тоже форма защиты от кровесмесительства).
У полян была моногамия. Моногамия была и у большинства иллиро-венетских племен. У германцев было и так и эдак, что опять-таки говорит о сложности их истоков. У славян было многоженство: по две-три жены. Этот обычай долго не могла преодолеть христианская церковь и на востоке, и у западных славян. На территории Киева археологи отмечают своеобразные гнезда из двух-четырех полуземлянок. Видимо, это и есть примерная славянская семья той поры.
В кровнородственной семье чувство «крови» прививается почти насильно и отчужденность больших семей (или малых общин типа лангобардской фары) друг от друга часто выливается и в прямую вражду, регулируемую обычаем кровной мести (пережитки ее есть во всех варварских правдах, а в некоторых районах бывшего Союза она возрождается уже на наших глазах). Со стороны в такую семью можно проникнуть только в качестве рабa, да и сами младшие члены семьи располагают немногим большими правами. В рамках территориальной общины при наличии многоженства родственные чувства слабее, а связи по горизонтали много прочнее. Территориальная община и является объяснением колоссальной способности славян ассимилировать другие народы (да и ассимилироваться самим). У современных болгар фракийский компонент представлен в не меньшей мере, чем собственно славянский. Такая картина наблюдается повсюду, где расселялись славяне. Византийский автор Маврикий (или Псевдо-Маврикий) дает очень важное свидетельство такого плана. «Находящихся у них в плену они не держат в рабстве, как прочие племена, в течение неограниченного времени, но, ограничивая срок рабства определенным временем, предлагают им на выбор: желают ли они за известный выкуп возвратиться восвояси, или остаться у них на положении свободных и друзей». «Неисторичность» славян проявилась, в частности в том, что завоевав в VI–VII вв. большую часть Центральной Европы, славяне нигде не установили своего господства.
Любопытно, как психология народа проявляется в его эпосе. Скандинавский эпос и даже скандинавские сказки поражают своей кровожадностью… «Наступательный» характер («дранг нах остен») присущ и германскому континентальному эпосу, хотя такого культа жестокости в нем нет. Русские былины обычно говорят о защите родной земли …
Русь и расширялась в ходе оборонительных войн. Чисто «героический» эпос, воспевавший походы князей, отраженный в «песнях Бояна», видимо, так и не вышел за пределы княжеских гридниц. Автор «Слова о полку Игореве», вроде бы продолжавший эту традицию, все-таки от нее отмежевывается. А в былинах «богатырские заставы» охраняют рубежи от внешнего врага, чаще всего накатывающегося из Степи.
Любопытно и сопоставление русских былин с финским и карельским эпосом. В нем внешнего врага нет вообще: славяне и русь, с которыми контактировали (и не всегда мирно) на протяжении столетий, таковыми не воспринимаются.
Для древнего мира в целом и в особенности как раз для племен с кровнородственной общиной характерен крайний фатализм. Судьба — одно из коренных понятий древних верований. Прокопий Кессарийский, рассказывая о верованиях славян, удивлялся: «Судьбы они не знают и вообще не признают, что она по отношению к людям имеет какую-нибудь силу, и когда им вот-вот грозит смерть, охваченным ли болезнью, или на войне попавшим в опасное положение, то они дают обещания, если спасутся, тотчас же принести богу жертву за свою душу, и, избегнув смерти, они приносят в жертву то, что обещали, и думают, что спасение ими куплено ценой этой жертвы».
Античный мир, как известно, знал два вида Судьбы: Фатум — неотвратимый рок, отменить которую не в силах и боги, и Фортуну — изменчивую судьбу, с которой можно и договориться. В славянских верованиях судьба жила лишь в последнем качестве, и от божественной воли зависело, как будут разворачиваться события.
Славянофилы, первыми нащупавшие некоторые специфические особенности славянской психологии, склонны были увязывать их с православием. На самом деле взаимосвязь здесь обратная. Ни в далеком, ни в недавнем прошлом христианство нигде не смогло до конца преодолеть психологию языческой поры и должно было так или иначе считаться с этим. По существу все различия отдельных направлений в христианстве связаны с влиянием языческого «субстрата».
Язычество вообще всюду держалось достаточно прочно потому, что оно, как правило, регулировало отношения человека с природой, его повседневный быт и хозяйственную деятельность. Христианство приняло на себя функцию регуляции социальных отношений. В оптимальном варианте они даже и не мешают друг другу, что в известной мере и проявилось в русском православии, во всяком случае, в некоторых его трактовках. Католичество резко разделило священников и мирян (причастие хлебом и вином или только хлебом), против чего славяне Чехии боролись несколько столетий. Провиденциализм здесь сродни языческому фатализму. У кальвинистов от человека вообще ничего не зависит: все у него предопределено от начала до конца — он лишь не знает свою судьбу. (В сущности, христианство как стимул к нравственному совершенствованию в этом случае теряет смысл.) Византийское православие также имело ряд ответвлений, сближаясь и с мистическим Востоком, и с провиденциалистским[14] Западом. В русском же христианстве спасение, как правило, можно было заслужить праведной жизнью, добрыми делами, да и с богом можно было общаться не только в храме и не только через священника.
Славянские племенные союзы IX в. отличались внушительными размерами (превышающими большинство европейских стран). Это были государства построенные снизу вверх… Угроза нарастала и с юга (хазары, степь) и с севера — кровожадные норманны. Русы, несомненно, защитили восточно-славянские, угрофинские и балтские племена и от того и от другого (Прибалтика с IX в. прочно входит в состав нового государства). Не вмешивались русы и во внутреннюю жизнь племен, ограничиваясь весьма скромной (по европейским масштабам крайне скромной) данью. Огромные просторы и практическая недоступность многих территорий делали новую власть склонной к партнерству, а не подавлению покоренных…
Например, возьмем пару «нация — народ». Синонимы? «Да», — скажет большинство западных исследователей, да и просто западный обыватель, не вникающий в тонкости семантики. «Нет», — скажу я. Ибо всякая нация есть народ (конкретно: государствообразующий), но далеко не всякий народ есть нация. Нацией он становится только в результате обретения суверенности и государственности.
Возьмем также иную пару: «нация — национальность». Ясно, что в первом случае речь идет об общности людей, а во втором о качестве людей. Можно иметь ту или иную национальность, но при этом не принадлежать ни к какой нации, а лишь к народу, народности, племени и т. д. Национальность есть синоним этничности и никак не соотносится со статусом, т. е. фазой развития этноса. (По аналогии: можно обладать интеллигентностью, но при этом не принадлежать к классу интеллигенции, а быть рабочим, крестьянином и т. д.) Причина путаницы тут в том, что «расово-антропологический подход в понимании нации глубоко заложен в общественном сознании людей, на бытовом уровне, где, как правило, отождествляются понятия» нация «и «национальность». Оль П. А. , Ромашов Р. А. Нация. (Генезис понятия и вопросы правосубъектности). — СПб, Изд-во Юридического ин-та, 2002.
Казалось бы, все довольно просто, ясно, убедительно и понятно. Откуда же взялась та немыслимая неразбериха и путаница (помимо чисто лингвистической), из-за которой нацию отождествляют то с любым народом, то с государством, то с гражданским сообществом (населением, подданными) и т. п.? Необходимо досконально разобраться в этом, чтобы не делать подобных ошибок.
Это путаницей мы обязаны Французской революции 1789 года, провозгласившей величайшую и опаснейшую ложь в истории человечества, воплощенную в трех словах:
Франция являет нам печальнейший пример того, как нация, не успев толком сложиться, завершить свой этногенез, уже сама себя хоронит, попав в роковую зависимость от исторических обстоятельств и вынужденного ими образа мысли. Ибо эта страна никогда не была этнически единой, но возомнила себя таковой в результате обретения каждым ее подданным равных гражданских прав в ходе революции. Как это произошло? До нелепого просто. 19 ноября 1789 года у города Валанс собрались 1200 национальных гвардейцев из Лангедока, Дофине и Прованса, чтобы принести присягу на верность Нации, Закону и Королю. И объявили, что отныне они уже не провансальцы или лангедокцы — а французы. Это был почин. Через год такое же признание сделали гвардейцы Эльзаса, Лотарингии и Франш-Конте. Дальше — больше. И вот уже перед нами, по словам историка Э. Лависса, «нация, которая создала себя сама по собственной воле». То есть, конгломерат этносов, формально объединенный равноправием индивидов, присвоил себе статус нации. Авансом — так сказать, на вырост. Социальное единство всех «во Конституции 1791 года» породило иллюзию национального единства. Все этносы, населявшие Францию, наконец-то почувствовали себя равноправными свободными гражданами, как ни один другой народ в мире, — и воодушевились!
Понятно, что при таком повороте дверь во «французскую нацию» оказалась раз и навсегда открыта для всех желающих (начиная с цветных жителей собственных колоний), ибо сущность конгломерата никак не изменится, если вместо 10 компонентов в нем станет их 100 или 1000. Конгломерат — он и есть конгломерат. Идейно оформив эту конгломератную сущность как единую нацию, заложив это понимание в самый фундамент новой государственности, французы оказались в заложниках собственных фальшивых идей. И теперь эта идеология, самим ходом истории доведенная до абсурда, заставляет их, белых европеоидов кроманьонского извода, называть и считать французами натурализовавшихся во Франции бесчисленных негров, арабов, китайцев, вьетнамцев и еще бог знает кого. Что с точки зрения любого независимого и непредвзятого наблюдателя есть злокачественный бред и полная чепуха, с точки зрения политики — опаснейший просчет, а с точки зрения науки — ересь.
Парадокс в том, что сама история однажды развенчала весь абсурд французской концепции нации. А именно, в годы Второй мировой войны, когда Франция была оккупирована и ее суверенитет не существовал (а следовательно, не могла идти речь ни о гражданстве, ни о согражданстве — то есть «французской нации»), французский народ именно как этнос, не имеющий суверенной государственности, был, однако, представлен в международном сообществе национально-освободительным движением «Свободная Франция», а генерал де Голль был признан руководителем «всех свободных французов, где бы они ни находились». То есть, правосубъектностью обладали и были носителями суверенитета вовсе не «граждане Франции», коих де-юре не существовало, а именно французы как таковые, как народ! Оль и Ромашов справедливо и остроумно резюмируют по данному поводу: «Таким образом, пример Франции, традиционно считающейся родиной этатистской политико-правовой модели нации, продемонстрировал, что модель эта не может рассматриваться как универсальная и работающая при любой политической ситуации».
Еще раз подчеркну, что этот абсурд и эта ересь были следствием французской философско-правовой традиции, выросшей на специфической почве мультиэтничной общности, затиснутой в границы единого государства. Так, теоретик права Монтескье, рассуждая о том, что составляет «общий дух нации», перечисляет климат, религию, законы, принципы правления, традиции прошлого, нравы и обычаи, но ни слова не говорит о крови, общих корнях, общем происхождении. Вольтер понимал под нацией совокупность сословий, Дидро и Руссо — совокупность граждан посредством общественного договора (эта позиция в итоге возобладала). Собственно национальный, этнический фактор у этих столпов французской общественной мысли начисто пропал, исчез, они исключили «кровь» из понятия нации. Иначе и не могло быть в стране, где население разных регионов говорило каждое на одном из четырех разных языков, принадлежало к разным этническим группам, да к тому же имело на большей части своей территории феодалов, принадлежащих к одному этносу (франков, т. е. германцев), и крепостных, принадлежащих к другому (галлов, т. е. кельтов). Вся эта пестрая смесь была предназначена к переплавке в нечто единое посредством полного
Французская концепция нации, несмотря на то, что определенные силы в мире настойчиво навязывают ее разным странам, в том числе России, не прижилась по-настоящему нигде, кроме Америки. Это неудивительно — ведь Америка вначале стихийно, затем осознанно, а с 1965 года целенаправленно выстраивалась именно как этнический конгломерат. Но и там сегодня крах идеологии и политики расово-этнического всесмешения — «плавильного котла» (melting pot) — уже для всех очевиден, и вместо того в моду входит мультикультуральная концепция Америки как «миски с салатом» (salad bowl), в которой сосуществуют многие ингредиенты, не смешиваясь при этом. Симптомы грядущего развала страны настолько уже очевидны, что историк Артур Шлесинджер в 1991 году опубликовал книгу с характерным названием «The Disuniting of America» («Разъединение Америки»). В третьем издании 1998 года тревожные прогнозы этого бестселлера еще усилены.
К вящему моему удовольствию, в мире наблюдается абсолютное большинство стран, в которых нации создавались не в ходе скоротечного политического момента, как во Франции, и не в результате хаотичного заселения эмигрантами всех мастей, как в Америке, а естественным путем длительного развития того или иного этноса. К таким странам относятся, к примеру, Китай, Германия, Россия и мн. др.
Именно в Германии вызрела наиболее органичная для таких стран и вообще сообразная уму концепция нации, так и прозванная учеными «немецкой». Ее отцами принято считать И. Г. Гердера и особенно философов-«романтиков», последовательно выступивших против идей Французской революции.
Для нас, понимающих вторичный, производный характер культурного (вообще социального) компонента от биологического, ясно, что ничего третьего в теории нации предложить невозможно. Либо «немецкий» биологический (расово-антропологический) подход — и тогда нация есть высшая фаза развития этноса. Либо подход «французский», этатистский, и тогда нация есть согражданство, безотносительно к этничности, — просто население страны, замкнутое государственной границей, не больше, не меньше. Но тогда французы, проживающие за пределами Франции — скажем, в английским протекторате Канаде или в бывшей французской колонии, а ныне независимой Гвинее — это, якобы, уже вовсе не французы, а всего лишь франкоязычные (франкофоны). Зато настоящими французами приходится признать негров и арабов — граждан Франции… Сказанного достаточно. Для меня немецкий подход, которого я неукоснительно придерживаюсь, является единственно истинным, а французский — неистинным, абсурдным.
…коль скоро квалифицирующим признаком для нации является государствообразующая функция, мы можем остановить здесь сравнительный анализ различных фаз развития этноса, не опускаясь к фазе рода. От племени, не претендующего на государственность — к народности и/или народу, имеющему такую претензию, и далее — к нации, ее воплощающей: таков путь этноса, пройти который в истории дано не каждому.
Между тем, на этом пути с этносом происходят важные изменения, затрагивающие самую его природу. Дело в том, что осваивая (чаще — завоевывая) территорию своего будущего государства, этнос, которому предстоит стать нацией, сталкивается с другими этосами, так же живущими в данной экологической нише. По неизбежности такое столкновение оборачивается ассимиляцией той или иной степени интенсивности. Преобразование племени в нацию, таким образом, имеет свою цену: эта цена — утрата первозданной этнической чистоты, гомогенности. Любая нация всегда заведомо менее гомогенна, чем все ее предыдущие фазы: народ, народность, племя, не говоря уж о роде. Кроме того, большие, сильно разросшиеся этносы хуже помнят свое родство, чем маленькие, что создает для них определенную угрозу денационализации, «разэтнизации».
…несколько слов о России и русских. Поразительная ассимилятивная (в обоих смыслах) способность русских многократно отмечалась всеми учеными и, увы, весьма при это преувеличивалась — вплоть до утверждения об отсутствии в природе «чисто русских людей». Данные антропологии опровергают сегодня этот тезис. При этом имеется, конечно, в виду смешение славян с монголоидами в ходе татарского нашествия, поскольку смешение с финскими народами (в основном такими же потомками кроманьонца) не могло существенно изменить антропологические характеристики русских. Так вот, если обилие русских женщин в гаремах татарских завоевателей в корне изменило татарскую антропологию и остановило татарский этногенез, то русские счастливо избежали подобной участи. (Присловие «поскреби русского — найдешь татарина» следует читать с точностью до наоборот.)
Характерно, что на всем огромном пространстве России возникла лишь одна небольшая популяция метисов — Забайкальское казачье войско, формировавшееся исключительно из детей от смешанных браков русских казаков с бурятками. Повсюду в иных местах аборигены просто растворялись в русском пришлом населении, ассимилировались, а дальнейший естественный ход этногенеза выбраковывал полукровок и вытеснял признаки смешения кровей (по Дарвину). Сегодняшняя высочайшая биометрическая гомогенность русских от Калининграда до Камчатки явилась приятным сюрпризом для ученого мира, долгое время находившегося под гипнозом «ассимилятивного синдрома».
Основную причину того, что русские, покорив гигантские пространства, не утратили при этом своей этнической идентичности, я вижу в том, что к завоеваниям мы, как и англичане, приступили, уже миновав стадию племени и даже народа, сложившись в очень сильную единую суверенную нацию, этнически гомогенную, с мощным этнически чистым ядром, имея свое национальное государство и твердое сознание своей национальной обособленности.
Прежде всего запостулируем: все понятия, имеющие корень «этн», — сугубо биологические, то есть этнические в прямом смысле слова, и иными быть не могут. Соответственно, суперэтнос (синоним: мегаэтнос) и субэтнос есть категории, соотносимые с категорией этноса, как некий максимум и некий минимум по отношению к некоей средней величины популяции. А если брать аналогии из мира точных наук, здесь подходит концепция вложенных множеств, поскольку в каждый из суперэтносов входит ряд просто этносов, каждый из которых может, в свою очередь, содержать ряд субэтносов. Соль вопроса в том, что ни в суперэтнос, ни в этнос нельзя объединить произвольно взятые этносы и субэтносы, а только те, что кровно связаны между собою одним происхождением, пусть отдаленным во времени.
Такое представление не имеет ничего общего с расхожим представлением, запущенным в публику с легкой руки Гумилева, согласно которому существуют, якобы, византийский или американский, или советский, или российский и т. д. суперэтносы. В действительности это все не что иное как этнические конгломераты, состоящие из кровно чуждых, и даже враждебных порой друг другу этносов, волею обстоятельств затиснутых в единые государственные границы.
Нет византийского, американского, или советского, или христианского, или мусульманского суперэтноса, но есть, например, суперэтнос славянский или черкесский, или тюркский, или германский, или финский и т. д. Входящие в суперэтнос этносы могут проживать вдали друг от друга, не соприкасаясь государственными границами, их судьбы могут в большей или меньшей степени зависеть друг от друга (или вовсе не зависеть), они могут даже сражаться друг с другом и друг друга ненавидеть, как хорваты и сербы, например. Вот только выйти произвольно из состава своего суперэтноса они не могут. Как и произвольно войти в него. И хорват, и серб как родились, так и помрут славянами, и ничья политическая воля не в силах этого изменить.