— У моей бабы уже четверо под подолом, кому их кормить?
— Партизанить айда! В сопки!
— Вша заест, и волком завоешь.
Строй нарушился, смешался.
Стоявшие возле правления марьевцы тоже включились в гомон.
— А нам куда подеваться? — громче других гудел Макар Пьянников. — Останемся в станице, придут белые — крышка нам будет тут.
Рыжеусый казак из третьего взвода говорил рассудительно:
— Партизанить, конечно, можно. Дык дома сколь не были…
Глинов поддержал рыжеусого:
— Повидаться бы хоть со своими…
— Заявись домой, враз к стенке. — Это Хмарин.
«Колобок» Пляскин взбежал на крыльцо, чтобы привлечь к себе общее внимание, закричал звонким тенорком:
— Кончай баламутить! Которые желают по домам — отходи влево, которые партизанить — вправо.
Люди приумолкли и, пряча глаза друг от друга, начали делиться на две половины. Рыжеусый казак первым шагнул влево. За ним еще несколько человек. Вправо отошли остальные и все марьевцы. Глинов остался посредине.
— Не знаю, братцы, куда, — растерянно лепетал он. — Ведь дома сколь не был…
Пляскин сошел с крыльца, присоединился к правой группе, смачно выругался в адрес сослуживца.
Глинов виновато заморгал ресницами, повернул направо.
Тут же Пляскин пересчитал всех, кто отошел в правую сторону, объявил:
— Тридцать девять бойцов. Выходит, не убавился отряд, а увеличился. — Он снова взбежал на крыльцо, взмахнул над головой рукой, как шашкой, и звонче, чем прежде, закончил: — Предлагаю оставить за нашим отрядом старое название, но с новой добавкой — первая партизанская сотня. И командиром предлагаю оставить нашего боевого товарища Тимоху Егорыча Тулагина.
Утренней зарею конники партизанской сотни выехали из Марьевской. Их путь лежал в горно-лесистый район по направлению к станице Таежной — родные места Софрона Субботова. Тимофей без колебания согласился идти в те места. Во-первых, глухомань, там легче будет найти надежный стан на зиму. Во-вторых, разъехавшиеся по домам бойцы бывшего революционного кавполка в подавляющем большинстве родом из тамошнего края. Тулагин надеялся, что многие из них примкнут к партизанскому отряду. А кроме того, дорога на Таежную вела в село Голубицы. Тимофею сердце подсказывало: Любушка там. Настя-сестрица не могла ее бросить.
6
Промозглый, холодный дождь зарядил с полуночи и не прекращался в течение дня. Откуда он взялся? Октябрь — обычно сухая пора в Забайкалье.
Еще вчера стояла над приононьем погожая благодать. Было солнечно, в высокой небесной синеве ни облачка. Шатры остроконечных сопок отливали чистой желтизной. Тайга горела яркими красками золотой осени, была наполнена тихой музыкой мягкого листопада.
А сегодня не узнать окрестность. Почерневшее небо опустилось низко, вершины сопок словно просели под тяжестью хмарных туч. Обесцветился, сугрюмился мокрый лес.
Поселок Ургуй, расположенный на границе перехода горно-лесистых массивов в холмостепь, издавна славился бойкостью. Сам по себе он не ахти какой: улочка дворов в тридцать — сорок и жителей душ сто с небольшим. А вот разного проезжего народа, темных людишек тут собиралось немало. В трех верстах от поселка была паромная переправа через полноводный Онон. Она-то и придавала Ургую бойкую значимость.
В конце сентября атаман Семенов приказал посадить в Ургуе постоянный гарнизон в полусотню сабель. На него возлагались контроль за переправой и охрана временного перевалочного лагеря для совдеповцев, вылавливаемых в ближней округе специальными отрядами, станичными и поселковыми дружинами.
За последнюю неделю в ургуйском лагере скопилось уже порядочно большевиков, арестованных в разных местах, Но людей продолжали гнать сюда и днем и ночью.
И в это дождливое воскресенье к длинному сараю на краю поселка прибыла под конным казачьим конвоем очередная партия насквозь промокших, измученных людей.
Старший конвоя в напяленном на голову мешке в виде башлыка остановил лошадь, позвал караульных:
— Эгей, охрана! Кажись на свет божий, принимай арестантов.
Из-за угла сарая высунулся охранник с винтовкой. Окинув недовольным взглядом верхового, сказал лениво:
— Нужон приказ хорунжия Филигонова.
— Мы со своим приказом от атамана станицы Таежной.
— Ниче не знам. Арестованных не принимаем без приказу хорунжия Филигонова.
— Слышь, охрана, а как же нам быть? Подскажи.
— Мне по артиклу ни с кем не велено разговаривать. На часах я.
— Да ты хоть растолмачь, где квартирует ваш хорунжий?
— Их благородие квартируют в избе с двумя петухами на коньке крыши.
— А изба далеко-то?
Но часовой уже спрятался за угол сарая.
— Дубина осиновая! — выругался старший конвоя. — Поди узрей по такому сеногною, где она та крыша да конек с петухами.
Но искать избу с двумя петухами ему не пришлось. Из поселковой улицы вывернулся длинноногий хорунжий в расстегнутом мундире, в лихо сбитой на затылок высокой фуражке с желтым околышем. Он размашисто шел по лужам, изредка шибаясь из стороны в сторону: не иначе, изрядно подвыпивший. За ним еле поспевали кряжистый казак с нашивками старшего урядника на трафаретах и два рядовых белогвардейца.
— Доклад! Доклад по всей форме! Что за народ?! — еще издали гортанно потребовал хорунжий.
Старший конвоя соскочил с коня, подтянулся, приложил руку к голове в мешке, громко прокричал:
— Так что докладываю, господин хорунжий, о пригнании девятнадцати арестованных из станицы Таежной.
Хорунжий остановился в шагах трех от конвоя, застегнул мундир на все пуговицы, принял грозный вид.
— Чин? — спросил резко.
— Приказный, — испуганно выпалил старший конвоя. — Казак Таежной станицы поселка Голубицы Савелий Булыгин!
— Как стоишь, приказный, перед начальником гарнизона?! Что на башку натянул?
— Виноват, ваше благородие, — поспешно сдернул приказный с головы мешок.
— От службы отвыкли. Рассупонились!
— Так точно, ваше благородие, господин хорунжий!
— Смотри мне! Я быстро приведу в норму.
Довольный тем, что нагнал страху на старшего конвоя, Филигонов приблизился к приказному, обдавая его крепким хмельным духом, смягчился:
— Ладно, по первому случаю прощаю твою неотесанность. — Он развернулся к сгрудившимся в кучу, дрожащим от холода людям: — Из Таежной? Это сколько ж топали? День, два?
— Двое суток гнали, ваше благородие, — оживился приказный. — С передыхом, стало быть, с ночевкой.
— Та-а-ак, — сощурился хорунжий, оглядывая пригнанных. И снова, повысив тон, проговорил: — Та-ак, докладывай, кого вы тут понаарестовывали.
Старший конвоя опять вытянулся:
— Докладываю, ваше благородие, арестанты — одни краснюки и большевицкие агитаторы. До этапа на месте мы всех пересортировали: отъявленных — в расход пустили, а этих, стало быть, в ваше распоряжение доставили.
— А бабы, что за птицы? — заинтересовался Филигонов стоявшими чуть в стороне от остальных двумя молодыми женщинами.
— Докладываю про баб, ваше благородие, господин хорунжий. Одна, што на вас зенки вострит, нашенская, из Голубиц — Настасья Церенова — натуральная красная. Полгода состояла шлюхой при войске Лазо…
— Узкоглазая? Из бурят? — переспросил Филигонов.
— Наполовину из бурят, наполовину из русских. Отца ее угораздило быть узкоглазым. Я как облупленного его знал, помер он года два назад. А мать нашенская, натуральная русская.
— У-ум-да, — неясно с каким смыслом промычал хорунжий.
— Другая, брюхастая, не из тутошних. Как бы сказать, городская, — продолжал старший конвоя. — Говорят, из-под Читы. Видать, такая же красная потаскуха, как и Настасья. Вона какую пузень нажила от большевиков. Она по фамилии… — Приказный вытащил из-за пазухи бумажку, прикрыл рукой от дождя, прочитал: — Шукшеева Любовь Матвеевна.
— Как-как? Шукшеева? — Филигонов шагнул к женщинам.
Любушка еле стояла на ногах. Не придерживай ее Настя-сестрица, она давно свалилась бы на мокрый песок.
— Шукшеева… — повторил Филигонов, пристально всматриваясь в черты лица Любушки.
— Шукшеева она, господин хорунжий. Точно Шукшеева, — ответила за Любушку Анастасия. — И не красная, а купеческая. Насчет того бумага у нее была, да забрали ее при аресте. Это Булыгин подтвердить может.
— Была-а… — растерянно проронил приказный.
— Бог ты мой! Уж не Елизара Лукьяныча родственница?! Что-то знакомо мне в ее обличье.
— Родственница, верно родственница, — ухватилась за слова хорунжего Настя-сестрица.
— Так она должна знать меня, — подозрительно смотрел Филигонов на Любушку. — Я когда-то часто бывал в доме Шукшеевых. Не припоминаете?
Любушка с трудом подняла глаза на хорунжего и, почти не останавливая их на нем, опустила. Филигонов расценил ее молчаливый взгляд как ответ: «Не припоминаю».
Но Любушка вспомнила его.
В шукшеевском доме гости были не редкость. Чаще их привозил или приводил в субботу, воскресенье сам Елизар Лукьянович. Но случались и нежданные. Так было и в тот раз.
Под вечер, в будний день, к Шукшеевым подкатили дроги. С них слезли офицер с золотыми погонами и несуразный, длинный парень, одетый в форменные казачьи штаны с лампасами и защитную рубаху под ремень.
Всякие люди перебывали у Шукшеевых, но военных Любушка видела впервые.
Елизар Лукьянович как был по-домашнему — в цветной сарпинковой рубахе, широких шароварах, без сапог, так и выскочил встречать приехавших.
— Роман Игнатьевич, какими ветрами? Заходите! Просим! Дорогим гостем будете, — рассыпался Шукшеев. — Я тут случаем взглянул в окно — вижу дрожки и не пойму, кто бы это? Потом признал вас и, не переодеваясь, уж простите за наряд, встретить выбежал… А молодец-то чей? Вам, пожалуй, своих рано еще таких.
Офицер Роман Игнатьевич заговорил негромко, слегка гнусавя:
— Это сестры Устиньи и покойного зятя Корнея сын. Разрешите представить — Авдей Корнеевич! В прошлом году он с отличием закончил пятиклассную школу.
— Справный казак!.. Что же мы стоим? Проходите, милости прошу!
Палагея и Любушкина мать мигом накрыли стол. Елизар Лукьянович радушно пригласил гостей к хлебу-соли. Вместе со взрослыми сел и парень. Вел он себя с мужчинами, как равный с равными, но в разговоры офицера с Шукшеевым не встревал.
Любушке очень хотелось поближе рассмотреть приезжих, особенно военного с золотыми погонами. Но мать не разрешила ей появляться в вале. Она все-таки прошмыгнула на верхи и спряталась за дверным занавесом. Оттуда было удобно наблюдать за всем, что происходило в гостиной.
Офицер был невысокого роста, зато крутоплечий, мужественный. Мундир на нем сидел словно влитой. Вот только лицо его показалось Любушке неприятным. Оно было широкое, скуластое и почти сплошь в угрях. В больших, навыкате, горячих, как огонь, глазах играли жутковатые отблески. Говорил он тихо, в нос, изредка запинаясь, будто давился чем-то. В этих случаях тонкогубый рот его судорожно дергался.
Молодой казак почти ничем не походил на своего военного дядю. Рослый, худотелый, хлипкий. Сухощавое, малокровное лицо. И бесцветные, точно поблекшие пуговицы на замызганной Палагеиной кофте, маленькие глаза. Единственное, чем он схож с дядюшкой, — это чубом: оба были чернявыми, густоволосыми. Правда, у офицера на макушке явно проглядывала лысина, а у молодого казака на голове вздымался густой темный сноп.
— Что-то давненько мы с вами, Елизар Лукьянович, коммерческими делами не балуемся, — повел за столом разговор офицер.
— Вы правы, давненько не балуемся, — в тон ему ответил Шукшеев.
— У меня ведь служба. Почти не оставляет она мне личного времени.
— Да, служба у вас наипервее всего. Что тут поделать!
— И все же, когда зять Корней был жив, — продолжал офицер Роман Игнатьевич, — кое-что провернуть удавалось.
— Помню, как же. Корней Петрович добрую хватку имел.
— Я что думаю, Елизар Лукьянович, не приобщить ли Авдея Корнеевича к отцовскому делу? Тяга к коммерции у него есть. Недавно помогал мне с закупкой фуража для полка, и, скажу, неплохо помогал.
— А что? Коль у парня есть тяга…
— Уж вы не откажите, Елизар Лукьянович, возьмите Авдея Корнеевича под свое крыло.
— Взять можно. Было бы дело верное, обоюдовыгодное.
— Для начала есть одно дело: имеем овчины возов на шесть — восемь. Товар добротный, по хорошей цене пойти может. Не вы, не мы внакладе не останемся.
Елизар Лукьянович задумался.